— Хорошо, я позвоню Зойке, — согласилась Ольга.
Зойка работала в Институте научной информации и, по ее словам, знала всех “крупначей”. Если Никодимов и Заргарьян принадлежали к этой высоко аттестуемой категории, я в одну минуту мог получить добрый десяток анекдотов об их образе жизни. Но мне были нужны не анекдоты, а точная информация о специальности и работах ученых. Мне нужно было убедиться, что это мои Никодимов и Заргарьян.
Я позвонил сначала Кленову, заведующему отделом науки у нас в редакции. Кленова я знал еще с фронта.
— Нужна справка, старик. Точные координаты двух мамонтов. Никодимов и Заргарьян.
В трубке захохотали:
— Я еще вчера подумал, что ты малость спятил.
— Когда вчера?
— Когда я тебя у Пушкина встретил. Часов в шесть. Когда о Мишке рассказал.
Я облизал пересохшие губы. Значит, Кленов видел Гайда и с ним разговаривал. И ничего не заметил. Очень интересно.
— Не помню, — сказал я.
— Не разыгрывай. И о том, что Мишка остался, не помнишь?
— Где остался?
— В Стамбуле. Я же тебе рассказывал. Попросил политического убежища в американском посольстве.
— С ума сошел!
— Он в полном рассудке, гад. Проморгали. Говорят, чужая душа — потемки. А надо было просветить вовремя. Теперь коллективное письмо писать будем, чтобы назад не пускали, когда он на брюхе к нам поползет. Да ты что, серьезно не помнишь?
— Серьезно. Вчера примерно с пяти часов вечера полный вакуум в голове. Сначала обморок, потом, что говорил, что делал, ничего не помню. Должно быть, памятка все той же контузии. Под Дунафельдваром, помнишь?
Еще бы Кленову не помнить, когда мы вместе форсировали Дунай! С ним и с Олегом. А Мишка Сычук, между прочим, тоже там был, только заранее смылся в тыл: откомандировался в редакцию фронтовой газеты.
Минуту, должно быть, мы оба молчали. Пережитое на Дунае не забывается. Потом Кленов сказал:
— А ты бы с профессором посоветовался. Могу устроить консультацию. Кой-кого знаю.
— Не надо, — вздохнул я. — Ты лучше скажи, что делают в науке Никодимов и Заргарьян?
— На очерк надеешься? Не выйдет. Никодимов отвечает на эти попытки по методу конандойлевского профессора Челленджера. Репортера “Науки и жизни” он в мусоропровод спустил.
— Пусть тебя не тревожит мое ближайшее будущее. Поделись всеведением. Кто такой Никодимов? И без шуток: мне это действительно очень нужно.
— Видишь ли, это физик с большим диапазоном интересов. Есть работы по физике поля. Интересовался электромагнитными процессами в сложных средах. Одно время с Жемличкой выдвинул идею нейтринного генератора.
— С кем?
— С Жемличкой. Чешский биофизик.
— А идея?
— Я профан, конечно. И слышал от профанов. Но, в общем, что-то вроде нейтринного лазера, пробивающего окно в антимир.
— Ты серьезно?
— А что? Авантюркой попахивает? Так к этому и отнеслись, между прочим.
— А Заргарьян?
— Что — Заргарьян?
— Идет в пристяжке с Никодимовым?
— Тебе и это известно? Поздравляю.
— Он тоже физик?
— Нейрофизиолог или что-то в этом роде. В общем, телепат.
— Что, что? — закричал я.
— Те-ле-пат, — назидательно повторил Кленов. — Есть такая наука — телепатия.
— Сомневаюсь. Средневековьем отдает. Нет такой науки.
— Ты отстал. Это уже наука. Конденсаторы биотоков и все такое прочее. Удовлетворен?
— Почти, — вздохнул я.
— Если пойдешь в атаку, поддерживаю духом и телом. Все, что выудишь, печатаем. А начинать советую с Заргарьяна. Он и попроще и доступнее. И парень что надо!
Я поблагодарил и повесил трубку. Информация не выше уровня Зойки. Антимир, телепатия… Надо было звонить Гале для уточнения.
— Это я, сомнамбула. Уже встала?
— Я встаю в шесть утра, — отрезала Галя. — Меня интересует одна деталь твоей одиссеи. Почему ты сказал Ленке, что ушел от жены?
— Я не отвечаю за поступки Гайда. Я хочу их объяснить, — сказал я. — Слушай внимательно, Галина. В чем сущность идеи нейтринного генератора и как связать ее с конденсацией биотоков?
— Никодимов и Заргарьян? — засмеялась Галя.
— Как видишь, я кое-что узнал.
— Чепуху ты узнал и чепуху мелешь. От идеи нейтринного генератора в том виде, как ее сформулировал Жемличка, Никодимов давно отказался. Сейчас он работает над фиксацией энергетического поля, создаваемого деятельностью мозга… Что-то вроде единого комплекса электромагнитных полей, возникающих в клетках мозга. Как видишь, я тоже кое-что узнала.
— Заргарьян — физиолог. Что его связывает с Никодимовым?
— Работа их засекречена. Мне не известны ни ее сущность, ни перспективы, — призналась Галя. — Но так или иначе она связана с кодированием физиологических нейронных состояний.
— Что? — не понял я.
— Мозг, — подчеркнула Галя, — мозг, дорогой, мозг. Твой Гайд не случайно связал эти имена с Институтом мозга. Хотя… в каком аспекте все это рассматривать… Может быть, это и чисто физическая проблема.
Она задумалась. Мембрана трубки доносила ее дыхание.
— Ключ здесь, Сережа, — заключила она. — Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь в этом. Найди их — и ты найдешь объяснение.
Научный поиск кончился, предстоял поиск житейский. Мы начали его с Зойки.
Она тотчас же откликнулась на звонок. Да, она знает и Заргарьяна и Никодимова. Последнего только в лицо; он похож на сыча и не бывает на приемах. А с Заргарьяном знакома лично. Даже как-то танцевала на вечере. Он очень интересуется снами.
— Снами интересуется, — повторила Ольга, прикрыв трубку рукой.
— Что?! — закричал я и вырвал трубку. — Зоенька! Это я. Да, да, он самый. Ваш тайный вздыхатель. Что вы сейчас говорили о снах? Кто интересуется? Это очень важно.
— Я рассказала ему один страшный сон, — с готовностью откликнулась Зойка, — а он ужасно заинтересовался, все расспрашивал о подробностях. А какие подробности — один страх, и только. Он выслушал и сказал, чтобы я приходила к нему каждую неделю и обязательно рассказывала все сны. Ему это нужно для работы. Ну, я, сами понимаете, не дурочка. Знаю, какая это работа.
— Зоенька, — простонал я, — попросите его меня принять.
— Что вы, что вы! — ужаснулась Зойка. — Он терпеть не может газетчиков.
— А вы не говорите ему, что я из газеты. Скажите просто, что с ним хочет увидеться человек, который видит странные сны. И самое странное, что они повторяются, как записанные на пленку. Годами повторяются. Попробуйте, Зоенька, все это ему объяснить. Не выйдет — буду пытаться сам.
Она позвонила через десять минут:
— Представьте, вышло. Он примет вас сегодня после девяти. Не опаздывайте, он этого не любит, — заговорила она деловой скороговоркой, как у себя в институте. — Он сразу заинтересовался и сейчас же спросил, какая четкость сновидений, степень запоминаемости и так далее. Я ответила, что вы сами расскажете, какая четкость и степень. Я сказала, что вы у нас работаете. Не подведите.
КЛЮЧЗаргарьян жил на Юго-Западе в новом доме. Он сам открыл дверь, молча выслушал мои объяснения и так же молча проводил в кабинет. Высокий и гибкий, черноволосый, стриженный ежиком, он чем-то напоминал героев итальянского кинематографического неореализма. На вид ему было не больше тридцати лет.
— Разрешите спросить, — его строгие глаза пронзили меня насквозь, — что привело вас ко мне? Да, да… я знаю: странные сны и так далее… Но почему именно потребовалась моя консультация?
— Когда я все расскажу, ответ на этот вопрос не понадобится, — сказал я.
— Вы что-нибудь знаете обо мне?
— До вчерашнего вечера я понятия не имел о вашем существовании.
Он подумал немного и спросил:
— А что именно произошло вчера вечером?
— Я искренне рад, что мы начинаем разговор именно с этого, — сказал я решительно. — Я пришел к вам не потому, что меня беспокоят сны, не потому, что вы некий Мартын Задека, как, например, считает Зоя из Института информации. Кстати, я не работаю в этом институте, я журналист (я тут же подметил гримасу недовольства на лице Заргарьяна), но я пришел к вам не за интервью. Меня не интересует ваша работа, точнее, не интересовала, ибо до вчерашнего дня я даже не слыхал вашего имени… И тем не менее я записал его в бессознательном состоянии в своем блокноте…
— Что значит “в бессознательном состоянии”? — перебил Заргарьян.
— Это не совсем точно. Я был в полном сознании, но я ничего не помню об этом: что делал, что говорил. Меня попросту не было, вместо меня действовал кто-то другой. Вот он и записал это в моем блокноте.
Я раскрыл блокнот и передал его Заргарьяну. Он прочитал и как-то странно, исподлобья посмотрел на меня.
Я раскрыл блокнот и передал его Заргарьяну. Он прочитал и как-то странно, исподлобья посмотрел на меня.
— Почему это записано два раза?
— Второй раз это записал я, чтобы сравнить почерк. Как видите, первая запись сделана не мной, то есть не моим почерком. И это почерк не сомнамбулы, не лунатика и не потерявшего память.
— Ваша жена живет на улице Грибоедова?
— Моя жена живет вместе со мной на Кутузовском проспекте. А на улице Грибоедова дома под этим номером нет. И женщина, упомянутая в записке, не жена мне, а просто знакомая, школьный товарищ. Кстати, она не живет на улице Грибоедова.
Он еще раз прочел записку и задумался:
— И о Никодимове вы тоже ничего не слыхали?
— Так же, как и о вас. Я и сейчас знаю о нем только то, что он физик, похож на сыча и не бывает на приемах. Сведения, учтите, из Института информации.
Заргарьян улыбнулся, и тут я заметил, что он совсем не строгий, а добродушный и, вероятно, даже веселый парень.
— Портрет в общих чертах похожий, — сказал он. — Валяйте дальше.
И я рассказал. Рассказывать я умею картинно и даже с юмором, но он слушал, внешне ничем не выдавая своего интереса. Только когда я дошел до упоминания о множественности миров, он поднял брови и тут же спросил:
— Вы об этом читали?
— Не помню. Мельком где-нибудь.
— Продолжайте, пожалуйста.
Я заключил рассказ реминисценцией из Стивенсона о Джекиле и Гайде.
— Самое странное, что это фантомистика объясняет все, а другого разумного объяснения у меня нет.
— Вы думаете, это самое странное? — рассеянно спросил он, все еще перечитывая записку в блокноте. — У нас отказались ставить эту проблему в Институте мозга, а там они все-таки ее поставили, — прибавил он уже совсем непонятное.
Я смотрел на него, не зная, что и подумать.
— Вы точно рассказываете? — вдруг спросил он, снова пронзая меня глазами. — Два мира, как подобные треугольники, так? И там и здесь Москва, только иначе орнаментированная. И там и здесь вы и ваши знакомые, только… скажем, в других сочетаниях, так?
— Именно.
— Там вы женаты на другой женщине, живете на другой улице и как-то связаны с Заргарьяном и Никодимовым, о которых здесь ничего не знаете, так?
Я кивнул.
Он встал и прошелся по комнате, словно сдерживая волнение. Но я видел, что он взволнован.
— А теперь расскажите о снах. Я думаю, что все это связано.
Я рассказал и о снах. Теперь он смотрел уже с нескрываемым интересом.
— Значит, чужая жизнь? Какая-то улица, дорога к реке, торговый пассаж. И все очень отчетливо, как на фотографии? — Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, словно размышляя вслух. — И все запомнилось?
— Я даже мозаику на полу помню.
— И все знакомо до жути, до мелочей? Кажется, бывали тут сотни раз, а в действительности так и не видели?
— А в действительности так и не видел, — повторил я.
— Что же врачи говорят? Небось советовались.
Мне показалось, что он сказал это с какой-то лукавинкой.
— А что врачи говорят, — отмахнулся я. — Возбуждение… торможение. Это всякий дурак знает. Днем кора головного мозга находится в состоянии возбуждения, ночью наступает торможение. Неравномерное. С островочками. Эти островочки и работают, клеят из дневных впечатлений сны, монтируют…
Заргарьян засмеялся:
— Монтаж аттракционов. Как в цирке.
— А я не верю! — рассердился я. — Какой это, к черту, монтаж, когда все смонтировано до мелочей, до листка какого-нибудь на дереве, до винтика в раме. И повторяется, как сеанс в кинотеатре. Раз в неделю обязательно посмотришь, что уже снилось десятки раз. А ведь уверяют, что во сне увидишь только то, что наяву видел и пережил. Ничего, мол, другого.
— Об этом еще Сеченов писал. Он даже слепых опрашивал, и оказалось, что они видят во сне только то, что уже видели в зрячем состоянии.
— А я не видел, — упрямо повторил я, — ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Нигде! Ясно? Не ви-дел!
— А вдруг видели? — усмехнулся Заргарьян.
— Где? — закричал я.
Он не ответил. Молча взял сигарету, закурил и вдруг спохватился:
— Простите. Я вам не предложил. Вы курите?
— Вы мне не ответили, — сказал я.
— Я отвечу. У нас впереди еще большой, интересный разговор. Вы даже не представляете себе, каким открытием для пас будет эта встреча. Ученые ждут такой минуты годами. Я же счастливчик: всего четыре года ждал. Вы свободны? — вдруг спросил он. — Можете подарить мне еще несколько часов?
— Конечно, — растерянно согласился я, все еще ничего не понимая.
Внезапная перемена в Заргарьяне, его возбужденный, нескрываемый интерес даже чуть-чуть смутили меня. Что особенного я рассказал ему? А может быть, Галя была права: именно здесь и был ключ к разгадке всего случившегося?
А Заргарьян уже звонил кому-то по телефону:
— Павел Никитич? Это я. Ты еще долго намерен пробыть в институте? Прелестно. Я привезу к тебе сейчас одного товарища. Он у меня. Кто? Ты даже не представляешь кто. Тот, о котором мы с тобой мечтали все эти годы. То, что он рассказал мне, подтверждает все наши домыслы. Я подчеркиваю: все! И даже больше. Трудно вообразить: голова кружится. Нет, не пьян, но напьюсь обязательно. Только потом. А сейчас едем к тебе. Жди.
Он положил трубку и обернулся ко мне:
— Вы понимаете, что такое рефрактор для астронома? Или электронный микроскоп для вирусолога? Таким драгоценным инструментом являетесь для меня вы. Для нас с Никодимовым. Я сделаю Зоеньке царский подарок — ведь она подарила мне вас. Едем!
Я по-прежнему ничего не понимал.
— Надеюсь, вы не будете меня ни колоть, ни резать? Больно не будет? — спросил я голосом пациента, пришедшего па прием к хирургу.
Заргарьян захохотал, очень довольный.
— Зачем больно, дорогой? — заговорил он вдруг с акцентом восточного торговца. — Сядешь в кресло, заснешь на полчасика, сны посмотришь. Как в кино. — И прибавил уже без акцента: — Пошли, Сергей Николаевич. Я вас отвезу в институт.
ЛАБОРАТОРИЯ ФАУСТАИнститут находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, — все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские “юпитеры” в съемочном павильоне.
— Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, — сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей с другой стороны.
Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора.
— Включается автоматически, как только вы входите в коридор, — пояснил Заргарьян, — а выключается нажимом ноги на эти регуляторы.
Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двухстворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор.
Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную комнату. Заргарьян подтолкнул меня к креслу и сказал:
— Поскучайте минут десять, пока я поговорю с Никодимовым. Во-первых, это избавит вас от необходимости повторяться, во-вторых, я сделаю это более профессионально.
Он подошел к противоположной стене; она раскололась, раздвинулась и сейчас же закрылась за ним. “Фотоэлемент”, — подумал я. Оборудование института, кажется, вполне соответствовало современным требованиям научно продуманного делового комфорта. От описания одного лишь коридора Кленов пришел бы в восторг; не зря же он обещал мне всяческую поддержку “душой и телом”.
Но в комнате, где я ожидал Заргарьяна, кроме расколовшейся стены, не было ничего особенно примечательного. Письменный стол-модерн с прозрачной доской из плексигласа па никелированных ножках, открытый сейф в стене, похожий на духовку электроплиты, невидимый источник света и губчатый диван с большой подушкой: тут ночевали, когда задерживались. Возле стола возвышалась кипа желтой полупрозрачной пленки. По ней, как в кардиограммах, бежали жирные зубчатые линии. Пол из цветного пластика придавал комнате, пожалуй, излишне элегантный вид, но аскетические стенды с книгами и диаграммы на стенах, выполненные из того же пластика, возвращали ей серьезность и строгость. На одной диаграмме разноцветная кора обоих полушарий головного мозга выпускала металлические стрелы, которые увенчивались зашифрованными надписями из букв латинского и греческого алфавита. Другая предъявляла глазу просто пучок непонятных металлических линий с приклеенной сбоку надписью от руки: “Биотоки спящего мозга”. Тут же был приколот лист бумаги с машинописным текстом: “Длительность и глубина снов. Наблюдения лаборатории Чикагского университета”.