Оставшись один, Цернциц еще некоторое время размышлял о предстоящем вечере, потом отправился по отделам, дав Стыцю возможность выполнить его главное поручение. Когда же он, вернувшись в кабинет, чтобы провести совещание руководящего состава банка, заглянул под стол, то с екнувшим сердцем убедился, что задание выполнено и стол приведен в рабочее состояние. В полумраке подстолья Цернциц увидел встревоженно блеснувшие глаза красавицы. Побледнев от предстоящего, Цернциц опустился в кресло и остро глянул на собравшихся.
Его надежные соратники сидели в первом ряду с блокнотами, чтобы тут же записать все указания, чтобы ничего не упустить, чтобы тут же броситься выполнять. Прошло совсем немного времени, минут десять-пятнадцать, и оцепеневшие от напряжения подчиненные с облегчением почувствовали, что могут наконец перевести дух — все заметили, что глаза у Цернцица начали стекленеть, их явно повело к переносице, взгляды левого и правого глаза пересеклись, как прожектора в ночном небе. Тело Цернцица напряглось, и в гробовой тишине послышался сдавленный стон, просочившийся сквозь сжатые зубы. Все деликатно опустили головы и принялись что-то старательно записывать в свои роскошные блокноты. И при этом почти незаметно коснулись друг друга локотками, как бы обменялись впечатлениями — дескать, понимаем, дескать, сами живые люди. А подняли головы, когда Цернциц уже вытирал лоб белоснежным платочком.
— Итак, — произнес Цернциц с тяжким выдохом. — Итак… Сегодня мы должны предстать перед нашими гостями, перед всей этой городской шелупонью в наилучшем виде. Все, что они увидят здесь, все, что они съедят, выпьют, почувствуют, должно не просто им понравиться, они обязаны обалдеть… Слушаю предложения. Люцискин… Давай ты, у тебя всегда в голове черт знает что творится. Настал твой час, Люцискин!
— А почему я? — С места поднялся грузный и бесформенный первый зам Цернцица.
— Не тяни.
— Ну что ж… Пусть так, — просипел Люцискин таким тонким голосом, будто струя воздуха с трудом протискивалась сквозь его голосовые щели. — Если вы, Иван Иванович, возьмете на себя труд провести наиболее уважаемых гостей по нашим владениям… К ним не скоро вернется дар речи. Компьютеры, сейфы, автоматика, связь. Предложите им поговорить с заокеанским президентом, с тевтонским канцлером, Жаком-Шмаком…
— Понял. Дальше, — Цернциц записал несколько слов в блокнот.
— Я вот еще что подумал… — Люцискин помялся, посмотрел на Цернцица и тут же стыдливо опустил глаза, словно бы не в силах преодолеть совестливость.
— Ну, скажи уже наконец, что ты такое подумал, что заставляет тебя краснеть при людях?
— Я подумал, что можно было бы одному-второму позволить… Остальные просто захлебнутся от зависти и ущербности, просто захлебнутся, твари поганые! — Глаза Люцискина при этом сверкнули зло и даже свирепо, из чего можно было заключить, что как раз он-то и окажется среди завистников и ущемленцев.
— А позволить-то им что? — Цернциц начал терять терпение.
— Ну, это… Недолго посидеть в вашем кресле… В котором вы сейчас восседаете, Иван Иванович. — Люцискин залился румянцем пуще прежнего.
— Посидят, и что?
— Ну, это… Со всеми вытекающими последствиями.
— Вытекающими?
— Последствиями.
— Ничего не понимаю. — Цернциц беспомощно посмотрел на участников совещания, но все тоже стыдливо опустили глаза.
— Я имею в виду по полной программе, — продолжал Люцискин. — По полной программе обслуживания… Я имею в виду…
И только тогда Цернциц понял, на что намекал бесформенный от обилия тела Люцискин. А поняв, заглянул под стол, чтобы убедиться, что мерцающие глаза смуглой красавицы, как и прежде, полны любви и обожания, запретной любви и порочного обожания.
— Чтобы хоть один человек… На короткое время… Мог ощутить величие… И прочие удобства… — продолжал Люцискин.
— Да? — переспросил Цернциц. Видимо, такая мысль не приходила ему в голову. — Да? — снова повторил он, уже представляя влиятельных лиц города в своем кресле. И взгляд его опять пересекся с мерцающим в полумраке подстолья взглядом красавицы. — А что… Это будет забавно, хе! Пусть глава администрации или представитель президента посидят здесь минут по пять, десять… чтобы было что вспоминать до конца дней своих, а?
Сдержанный уважительный смешок был ему ответом.
— Прокурор города тоже заслуживает подобного знака внимания… Правда, я не уверен в чистоте его белья…
— Может быть, после сауны? — предложил Люцискин. — Будет повод выдать им бельишко поприличнее…
— В этом что-то есть, — согласился Цернциц. — Дальше… Посибеев!
Поднялся со своего кресла Посибеев.
Рост у него был просто потрясающий — два метра пятьдесят восемь сантиметров, а держал его Цернциц в своей команде только из-за роста. Это привлекало внимание, вызывало интерес, а кроме того, Посибеев был своеобразным символом Дома — он возвышался над людьми, как Дом возвышался над прочими строениями города.
— Если, Иван Иванович, — густым рыкающим голосом начал Посибеев, — пригласить их в ваш кабинет, подвести к окну, чтобы в лицо им ударил ветер пространства… Сорок квадратных метров стекла без единой перегородки… Да у них все похолодеет от ужаса.
— И это все? — разочарованно протянул Цернциц.
— Вручить им по хорошему пол-литровому фужеру французского коньяка…
— Хороший коньяк бывает только в Грузии, а уж никак не в худосочной Франции, — как бы между прочим поправил Цернциц.
— Значит, надо наполнить фужеры грузинским коньяком.
— Или армянским, — продолжал делиться познаниями Цернциц.
— Или армянским, — тут же согласился Посибеев, охотно согласился, видимо, тоже был знаком и с грузинскими, и с армянскими коньяками. — Ни один из гостей не осмелится оставить хоть каплю, они будут вылизывать эти фужеры, насколько позволит длина их поганых языков!
— Сказано хорошо… Но… Это все?
— На этаже немало укромных уголков… Пусть бы наши победительницы конкурсов… Ради почетных гостей… Вспомнили бы о своих прелестях… После коньяка гостям наверняка захочется в этих прелестях убедиться…
— Уже подумали об этом, Посибеев. Садись.
— Может быть, оркестр…
— Заказан.
— Танец живота…
— Вот ты и исполнишь, — сказал Цернциц, проявив и смелость мышления, и чувство юмора, и твердость руководителя. Все сотрудники дружно, но сдержанно рассмеялись. Кроме Посибеева — он-то прекрасно знал, что ни единого слова Цернциц не произносит просто так, походя. Если слово выскочило, даже случайно, даже по оплошности — оно должно воплотиться в дело. На свое место Посибеев сел бледный, как… как газетный лист — с сероватым оттенком. — Получишь в костюмерной шаровары, — продолжал Цернциц без улыбки, — чалму, тапочки с задранными носками… Ну и все, что требуется.
— А что еще требуется? — негромко вымолвил Посибеев — он даже сидя возвышался над всеми.
— У тебя между ног что? — строго спросил Цернциц.
— Ну, как, — Посибеев опять поднялся. — Что положено, то и есть.
— А что должно быть у исполнительницы танца живота? — продолжал допытываться Цернциц, будто сам не знал — что там у нее находится.
— Ну, как… — совсем растерялся Посибеев.
— У нее там наличие или отсутствие?
— Отсутствие…
— Правильно, — кивнул Цернциц. — А вдруг кто-то из гостей захочет с тебя шаровары сдернуть? Представляешь? И он сразу поймет, что мы его дурачим… Вместо бабы мужика подсунули… И доверие к нашему банку резко упадет! Ты же разоришь всех нас, по миру пустишь! — сурово произнес Цернциц.
— Чего это они будут сдергивать…
— Да я сам не откажу себе в удовольствии! — воскликнул Цернциц и посмотрел на всех сотрудников, требуя поддержки. — Все захотят сделать то же самое!
— Что же получается… — пробормотал Посибеев.
— А что получается? Ты предложил? Твое предложение принято. Вот и все. Между ног у тебя должно быть именно то, что требуется для исполнительницы танца живота.
— Что же мне… удалять?
— Как хочешь, — безжалостно ответил Цернциц. — Твое дело. Сейчас пол меняют, как перчатки.
— Не успею…
— Да? — удивился Цернциц. — Ты прав, — он посмотрел на часы… — Времени осталось немного. Ладно, так и быть, наложи какой-нибудь муляж… Полохматее. Вдруг кто-то из гостей глаз положит… Городской прокурор, я знаю, любит высоких и стройных. — Цернциц наконец позволил себе улыбнуться.
— И что? — пролепетал Посибеев, почти теряя сознание.
— А что? Ничего. Тащи его в укромный уголок — это тоже твое предложение.
— А там?
— Покажи, на что способна исполнительница эротического танца. Титьки надо тебе нацепить… Только не перестарайся, три-четыре, не больше. А то он не поверит, что настоящие.
— И что? — пролепетал Посибеев, почти теряя сознание.
— А что? Ничего. Тащи его в укромный уголок — это тоже твое предложение.
— А там?
— Покажи, на что способна исполнительница эротического танца. Титьки надо тебе нацепить… Только не перестарайся, три-четыре, не больше. А то он не поверит, что настоящие.
— А если будет четыре груди… Поверит?
— Скажешь, что у него после коньяка двоится, — суровость тона Цернцица убеждала Посибеева, что разговор идет всерьез и все подробности, которые обсуждаются, подлежат неукоснительному исполнению.
Заседание продолжалось, но недолго. Все разошлись, получив четкие указания — что делать, к которому часу доложить об исполнении. Проводив взглядом замешкавшегося в дверях Посибеева, который надеялся, что шеф окликнет его, сжалится и отменит свое указание, Цернциц сунул руку под стол, нащупал там невидимое лицо красавицы, похлопал ее по щеке, благодарно похлопал, поощрительно.
И снова обратился к своему блокноту, продолжая заносить на чистые страницы идеи, предложения, замыслы, которых у Цернцица всегда было предостаточно. На некоторое время, правда, замер, словно бы в задумчивости, глаза его сошлись к переносице, фигура оцепенела, но он быстро справился с собой, вытер лоб платочком и продолжал работать.
Все этажи Дома жили в обычном своем распорядке — бегали по коридорам чиновники с папками, лифты с приглушенным свистом взмывали ввысь или проваливались в преисподнюю, на дне которой жил город. Стыць со странными своими существами отсеивал ненужных посетителей, но ширился, распространялся по этажам слух о грандиозном приеме, который устраивает Цернциц на верхнем своем этаже для высших слоев общества. И десятки тысяч служащих горько вздыхали, пытаясь унять свое разыгравшееся воображение — оно рисовало им до того соблазнительные картины, до того будоражащие, что только стоны, только стоны исторгали их души, обделенные всеми ласками мира. А в том, что они обделенные, их с утра до вечера убеждали все программы телевидения, все радиостанции и газеты, захваченные наемниками Билла-Шмилла, Жака-Шмака, Коля-Шмоля и прочих столпов цивилизации. Конечно же, им проще было управлять людьми обделенными, нежели свободными и независимыми. Обделенные кидаются на любое обещание, посул и бывают счастливы от одного лишь ласкового похлопывания по щеке.
А на самом верхнем этаже кипела подготовительная работа. Освобождали зал от кресел, устанавливали столы, вносили напитки и закуски. Небольшой оркестрик, выписанный по такому случаю из дальнего зарубежья, уже настраивал свои инструменты, самые красивые красавицы страны порхали по этажам в передниках официанток, весело смеялись и радовались жизни.
Цернциц сосредоточенно переходил от одной группы людей к другой, но замечаний не делал, понимая, что поздно делать замечания, что он будет лишь сбивать людей с толку. Понимал и то, что само его присутствие посильнее всего, что он может сказать. Издали заметив плотноватую невысокую фигуру в черном костюме, люди невольно начинали бегать быстрее, движения у всех становились более четкими и осмысленными. Впрочем, это вполне естественно — прибавляет разума и начальственный окрик, и задержанная зарплата, и пощечина женщины, и мошенник, надувший на сколько-то там килограммов денег.
Как человек трезвый и практичный, Цернциц понимал, что сценария, который бы до последнего пунктика предусматривал все подробности торжества, быть не может. Да он и не нужен такой. Пусть будут неожиданности, случится что-то непредвиденное — это только украсит праздник.
Не знал Цернциц, какие неожиданности ему предстоит пережить, не знал и потому был спокоен. В мыслях своих он допускал нарушения легкие и приятные — после первых стаканов все пойдет немного наискосок, наперекосяк, перепутается порядок выступлений, тостов, и поэтому его задача состоит лишь в том, чтобы выдержать затеянное хотя бы в общих чертах.
О происшествиях злоумышленных он не думал, это ему и в голову не приходило, хотя уж настолько был предусмотрителен, обладал настолько чувствительной, истонченной жизнью шкурой, что должен был насторожиться, забеспокоиться, заволноваться…
Нет…
Не насторожился, не забеспокоился, не заволновался.
А напрасно, ох напрасно!
Ну, да ладно…
* * *Наступил вечер.
Город погрузился в жаркие летние сумерки.
В надежде вдохнуть свежего ночного воздуха люди высыпали на улицы, не в силах больше тесниться в душных бетонных комнатушках, пропитанных запахами жареной картошки, вареных макарон, распаренного белья. Но на улице воздух был такой же разогретый и влажный, разве что бездонное небо, утыканное остренькими звездочками, давало ощущение прохлады.
Вдоль улиц тянулись ряды мощных контейнеров, предназначенных для железнодорожных перевозок. Из них делали киоски — достаточно было покрасить такой контейнер в легкомысленный голубенький или розовый цвет, электросваркой вырезать дыру для прилавка и дверь для входа-выхода. Толстая ребристая сталь этих сундуков позволяла выдерживать взрывы средней мощности, взрывы, которые выворачивали наизнанку танки в Чечне и Таджикистане, в Афганистане и Сербии. А взрывы в городе гремели постоянно — между киоскерами шла кровавая борьба за покупателя. Уж если оптовые склады были одни для всех, цены были везде одинаковы, то привлечь покупателя можно было только одним способом — взорвать конкурента.
И взрывали.
И пока бедолага, если, конечно, оставался жив, подбирал еще более мощный контейнер, уже для морских межконтинентальных перевозок, пока нанимал бригаду с электросварочным аппаратом, соседи торговали. Потом уже этих соседей взрывали, поджигали, затапливали водой и газом, в неприметные щели заливали бензин, вспыхивающий сам по себе и выжигающий не только товар и продавцов, он даже контейнерную сталь прожигал насквозь. Если и это не помогало, в дело шел боевой напалм. Его щедро поставлял в страну Билл-Шмилл — только взрывайте, только уничтожайте все, что под руку попадется, только не останавливайтесь… Поэтому вдоль улиц попадалось так много обгорелых киосков, они словно бы выдержали не просто вражескую бомбардировку, а взрыв не одной атомной бомбы.
Торговали в киосках всем, что можно было себе вообразить — от искусно изготовленных мужских и женских подробностей до жвачки, от кислой колбасы до отравленных спиртов — только ешьте, только пейте, только травитесь и развращайтесь — напутствовали свои товары Билл-Шмилл, Джон-Шмон, Жак-Шмак, Коль-Шмоль и прочая торгобратия.
В этот вечер если что и покупали, то только напитки — подсвеченные изнутри киосков, бутылки сверкали всеми цветами радуги, заманивая и обольщая. Но только опытные и разочарованные в жизни мужики отчетливо понимали, что чем ярче напиток, чем золоченее этикетка, чем причудливее емкость, тем зелье отвратнее и ядовитее. И оставались живы, время от времени попросту приникая к водопроводным колонкам, которые еще кое-где остались со времен жестоких тоталитарных режимов.
В небе висела громадная круглая луна безукоризненно правильной формы, освещая город мягко и демократично, поскольку равное количество скудного света доставалось и центральным площадям, и окраинным переулкам, и темным, шуршащим крысами и бомжами свалкам. А чуть пониже луны, резко отличаясь от нее угловатыми формами, прямыми гранями, стеклянными плоскостями, мерцал кристалл Дома.
На всех этажах, кроме самого верхнего, свет был оставлен только дежурный, слабый и тусклый, он-то, пробиваясь сквозь затемненные золотым напылением стекла, и создавал эти самые мерцающие поверхности. В стенах Дома, в его стеклянных пролетах, в громадных окнах отражались луна, звезды, а то и целые созвездия, отражались пролетающие кометы, метеоры, звездные дожди, серебристые облака и неопознанные летающие объекты. Отражалось все, чем жили небо, космос, вселенная.
И только самый верхний этаж был ярко освещен. Снизу, из города, были хорошо видны полыхающие торжеством окна. Возбужденное воображение горожан легко дорисовывало то, чего видеть они не могли — мелькающие в окнах тени нарядных людей, красавиц с обнаженными плечами, мордатых банкиров, официантов, набранных из разогнанных танцоров Большого театра, из разогнанных спецподразделений управления безопасности, из несостоявшихся космонавтов и чемпионов Олимпийских игр по гимнастике. Воображение рисовало накрытые столы, бриллиантовые колье на высоких шеях победительниц конкурсов красоты. Конечно же, все они были в длинных платьях с разрезами от подмышек до пяток, с разрезами, позволявшими убедиться всем желающим, что свои короны они получили заслуженно.
Да, Дом, празднично устремленный в ночное небо, взметнувшийся над приземистым угрюмым городом, являл собой зрелище поистине прекрасное. И Цернциц, затевая это сооружение, смутно надеялся на благодарность горожан, которым он, можно сказать, дарил такое вот украшение города, украшение неба, украшение жизни. Но он жестоко ошибся, как это чаще всего и случается с людьми, которые вознамерились кого-то осчастливить. Не желают люди, чтобы их кто-то осчастливил, чуют в этом подвох, обман и оскорбление. И чаще всего оказываются правы.