— Благодарю вас!
— И я услышал, — продолжал Ягужинский, — что они прочат в императрицы Анну Иоанновну.
— А? Да неужели? — тоном искреннего изумления спросил Остерман.
— Да, да, но с одним непременным условием: ограничить до последней степени царскую власть. Они, конечно, нарочно остановили свой выбор на этой безвольной божьей коровке, которая с радостью из-за призрачной короны императрицы согласится на все их условия. Ваше мнение?
— А-пчхи! А-пчхи! — дважды чихнул Остерман.
— Экий, простите меня, чертовский насморк разобрал вас, ваше превосходительство! — побагровел от досады Ягужинский.
— А вы еще не верите, что я болен! — улыбнулся Остерман, забивая на всякий случай новую понюшку табака в нос. — Итак, Анну Иоанновну хотят просить царствовать?
— Да! — рявкнул Ягужинский. — Я лично ничего не имею против этого, но только при одном условии: ее власть ни на одну йоту не должна быть ограничена. Помилуйте! Разве нам не понятно, для чего Голицын, другие и их присные домогаются этого? Ведь только для того, чтобы захватить тогда всю власть в свои руки. Виноват, вы ответите или… чихнете опять на этот вопрос, ваше превосходительство?
И Ягужинский впился пытливым взором в лицо великого дипломата.
Остерман вынул цветной шелковый платок и, высморкавшись, произнес:
— Слава Богу, теперь насморку легче, любезный господин Ягужинский. Да, я отвечу вам: они не желают, чтобы продолжалось так, как шло прежде. А поэтому необходимо выбрать Анну Иоанновну.
— С ограничением? — вскочил как ужаленный Ягужинский.
— С самым суровым, добавьте. Пусть они свяжут ее по рукам и по ногам своими «конъюнктурами» и «кондициями». Пусть! И я вам советую не противиться этому.
— Как? — вскочил с кресла Ягужинский. — Это что же: из огня попасть в полымя?
Остерман, пожав плечами, возразил:
— Вы ошибаетесь. Это значит раз навсегда отделаться от них.
— Как так?
— Очень просто. Ограниченное самодержавие — еще непонятная для русских, для России штука. Когда это совершится, когда императрицу почти насильно свяжут ограничительной грамотой, — вот тогда только наступит время вашего активного вмешательства в расстройство планов Дмитрия Голицына и его присных. Вы поняли меня?
Ягужинский отрицательно покачал головой.
— Очень уж вы мудрено, господа дипломаты, объясняетесь! — с досадой вырвалось у него.
— А между тем нет ничего более легкого, как понять эту премудрость. Вы лично ничего не имеете против избрания императрицей Анны Иоанновны?
— Ровно ничего.
— Так вот вы и не мешайте, чтобы ее выбрали…
— А дальше-то что будет? — затопал ногами пылкий Ягужинский.
— Понюхайте, это успокаивает нервы, — с тонкой усмешкой опять протянул Остерман табакерку. — Вы спрашиваете, что тогда будет? Да то самое, чего вы добиваетесь:, абсолютное самодержавие, которое сосредоточится в руках Анны Иоанновны. Я вижу опять облако изумления на вашем лице? Как же вы, Ягужинский, не понимаете? Ведь императрицу с ограниченной властью, вернее — совсем безвластную, выберут… кто? — одни верховники, в числе коих состою и я. Прекрасно! Но, скажите, разве вся Россия состоит только из членов Верховного тайного совета? А о народе, о духовенстве, о «шляхетстве»[26] — дворянстве — и, главное, о войске вы забыли? Задавались ли вы вопросом: как они взглянут на действия верховников?..
Теперь Ягужинский начал кое-что понимать. Он сел против Остермана и, не спуская взора с его лица, произнес:
— Так, так! Как будто я начинаю понимать вас!
— Давно бы пора! Итак, императрицу ограничили. Тогда вы и другие обращаетесь ко всем сословиям России и, повторяю, главное — к войску: «Братцы, караул! Смотрите, православные, что поделали с нашей царицей эти жадные, корыстолюбивые бояре-князья! Они, дав ей корону, лишили ее власти, исконного самодержавия. Неужели вам любо, чтобы вами правили они, а не помазанница Божия — государыня? Ведь они только о своем кармане будут думать, тогда как самодержавная императрица — наша матушка, настоящая печальница о всей православной Руси». И когда вы скажете это всей России — все «ограничения» падут сами собой.
Ягужинский вскочил и заорал громовым голосом:
— Ура! Теперь я понимаю ваш гениальный план, Остерман! Вы — самый умный, самый великий человек!
И, не будучи в силах сдержать свой восторг, Ягужинский сжал Остермана в своих медвежьих объятиях.
— Ох! — простонал великий дипломат. — Честное слово, мой друг, вы рискуете потерять во мне мудрого советника, так как задушите меня! Фу-у! Пустите. Экая у вас медвежья сила!!
— Я… я сейчас пошлю письмо Анне Иоанновне! — продолжал неистовствовать Ягужинский. — Как вы думаете: ведь надо предупредить ее?
— Это не мешает, — серьезно ответил Остерман.
— Отлично! Позвольте мне здесь, на вашем столе, написать письмо будущей монархине.
— Пожалуйста.
Ягужинский стал быстро, нервно писать: «Ваше Высочество! Император скончался. Есть полная надежда, что преемницей его станете Вы. Но всесильная партия Голицыных желает с тем выбрать Вас, чтобы власть Вашу царскую ограничить, а себе ее в руки забрать. Но не унывайте, Ваше Высочество, поелику многих имеете Вы преданных себе! Мы повернем дело иначе и возвратим Вам все, что от нас попытаются скрасть. Ваш покорный, нижайший слуга Ягужинский».
— Так будет хорошо? — спросил он Остермана.
— Отлично. Но торопитесь скорее отправить гонца к ее высочеству, — ответил Остерман.
— Почему надо торопиться?
— Потому что нет сомнения в том, что они поспешат отрезать Москву от Митавы, дабы держать Анну Иоанновну в полнейшем неведении того, что здесь происходит.
— Вы правы, как и всегда, дорогой господин Остерман! — взволнованно воскликнул Ягужинский.
Лишь только закрылась дверь за ним, как из-за портьеры вышел Бирон и изумленно спросил:
— Неужели Москва действительно отрезана от Митавы?
— Безусловно! Я уже получил донесение об этом. Получит ли Анна Иоанновна пылкое послание этого пламенного монархиста, — и для нее, и для нас это не важно. Но важно и необходимо, чтобы от нас-то она получила инструкции. Поэтому вслед за гонцом Ягужинского должен мчаться наш.
— Кто же поедет?
— Вы.
— Я? — удивленно воскликнул Бирон. — А как же здесь?
— Вам делать теперь здесь нечего, ваше место около Анны Иоанновны. Вы все слышали, все знаете. Объясните, растолкуйте ей политическое значение настоящего острого момента, — спокойно сказал Остерман. — От меня передайте ей вот эту записку.
Остерман написал:
«Доверяйтесь мне, Ваше Высочество. Принимайте все условия, сколь бы они ни были унизительны. Остерман».
— Вот, Бирон, — сказал он, подавая «конюху» письмо. — Я надеюсь, что Анна Иоанновна поверит мне. До сих пор Остерман еще никогда не бросал своих слов на ветер.
Бирон взял и поцеловал записку, после чего воскликнул:
— Остерман, только теперь я вполне уверен, что Анна сделается императрицей! Раз вы написали это — все кончено. Но как же я прорвусь сквозь кордоны застав?
— А вот как… — И Остерман стал подробно посвящать Бирона в свой хитроумный план.
VIII «Заколдованный сон»
Страшная снежная буря при двадцатипятиградусном морозе злобно выла и ревела над Москвой. Это была такая ледяная завируха, какой первопрестольная и не помнила. Суеверным москвичам в завывании ветра чудилось похоронное пение по скончавшемуся от «черной смерти» императору.
Было около часа ночи, когда к заставе, охраняемой часовыми с ружьями, подъехала крытая повозка-сани.
— Стой! — послышался сквозь завывание ветра грозный окрик часового. — Кто едет?
Кибитка покорно остановилась перед сверкнувшим штыком, из нее не торопясь, спокойно вышел человек, закутанный в огромную меховую шубу.
— Ты часовой? — спросил он ломаным языком.
— Да, часовой, — довольно грубо ответил страж.
— Где твое начальство? Где господин сержант? — резко спросил проезжающий.
— Там они! — указал часовой на освещенные окна небольшого каменного домика.
Проезжий направился туда, но часовой и тут преградил ему дорогу.
— А вы кто будете? Я не могу пропустить вас туда, — решительно заявил он.
— Я — кто? Я, любезный, придворный доктор и приехал к твоему начальству по распоряжению его сиятельства князя Голицына.
Часовой подтянулся.
— Коли так…
Незнакомец (это был Бирон) отстранил часового и вошел в караульную.
Тут было нестерпимо жарко, пахло добрым кнастером и вином. За небольшим столом сидели трое офицеров в расстегнутых мундирах. Они весело хохотали и опорожняли стаканы с вином.
— Что вам угодно? — увидев Бирона, вскочил старший из них, наскоро застегивая мундир. — С кем имею честь?
— Я доктор Эйхенвальд, господа офицеры, а явился я к вам потому, что мне надо произвести дезинфекцию… Вам ведь известно, от какой болезни изволил скончаться государь император?
«Доктор» при слове «император» почтительно снял свою меховую шапку.
— Разумеется, мы знаем, господин доктор: от черной оспы, — в один голос ответили караульные офицеры.
— Так вот, ввиду того, что это болезнь очень заразная и может не только распространиться по всей Москве, но и выйти за ее пределы, мне начальствующими лицами приказано обеззаразить все заставы. Я полагаю, что вы будете сами рады этому, так как кому же приятно умереть в столь цветущем, как ваш, возрасте от страшной черной болезни?..
— Черт возьми, это — правда! — воскликнул один из офицеров. — Брр! Что может быть отвратительнее такой гадости?
Бирон потирал руки от холода.
— Итак, я сейчас приступлю… Но я так замерз, что у меня не действуют руки! — воскликнул он.
— Так не угодно ли, господин доктор, стаканчик винца? — обступили Бирона офицеры.
— С удовольствием! Вы думаете, что мы — доктора-немцы — только одни лекарства употребляем вовнутрь? О, нет!.. Что может быть лучшего, как стакан-другой вина?!
Эти слова были встречены криками одобрения. «Доктору» налили огромный стакан токайского, и он выпил его с наслаждением.
— Молодец, доктор! Умеете пить! — захлопали в ладоши полупьяные офицеры.
— Ну а теперь за работу! — Бирон вынул большую бутылку из кармана шубы и маленький «распылятор». — А где тот часовой, который стоит у заставы? Позовите, господа, и его. Пусть и он избежит опасности заразы.
Один из офицеров вскоре привел часового.
— Я буду опрыскивать каждого по отдельности, — сообщил Бирон. — Не беспокойтесь: эта жидкость не ядовита; она не испортит ваших мундиров.
«Доктор» Бирон стал поочередно переходить от одного офицера к другому, обильно опрыскивая их таинственной жидкостью. Незаметно он выплескивал большое количество ее на полы мундиров офицеров.
Лицо часового, дожидавшегося своей очереди, выражало страх. Он был убежден в глубине души, что эта самая жидкость и есть та страшная зараза, от которой может приключиться смерть.
— Ну и тебя теперь опрыснем! — улыбнулся «доктор» и стал обливать часового огромной струей.
Какой-то особенно противный, удушливо-сладкий запах распространился по комнате.
— Я думал, что пахнуть будет хуже! — воскликнул один офицер.
— Действительно, карболка благоухает куда ядовитее!
— А это что же за средство, доктор? — вмешался третий офицер.
— Новое средство, господа, — усмехнулся Бирон. — А теперь посидите спокойно… так полагается! — предложил Бирон, а сам незаметно всунул себе в обе ноздри куски ваты…
— Ах! — послышался испуганный голос одного из офицеров. — Что это со мной? Мне дурно!.. Голова кружится.
Он хотел вскочить, но не мог — точно какая-то непреодолимая сила властно парализовала его ноги. Он хотел крикнуть — но не мог: голоса не было.
— Что… что с тоб… с тобой?.. — попытался подняться другой, чтобы прийти на помощь товарищу, но, едва приподнявшись, он так же бессильно опустился на стул, причем его глаза сомкнулись, а по всему телу пробежали судороги.
Часовой как стоял, так и свалился на пол.
Путь был свободен. Бирон помчался к своей Анне Ивановне.
IX Жизнь и смерть
После чудесного появления несчастной баронессы Клюгенау в замке старых Кетлеров герцогиня Курляндская совсем преобразилась. Изнывавшая дотоле от скуки, так как с ней не было Бирона и «иного какого развлечения», Анна Иоанновна вдруг нашла живой предмет, на который могла изливать избыток «нежности» своей души, отравленной желчью, или — как она любила выражаться — «печеночной горечью». Она окружила Клюгенау самым внимательным уходом, в котором та уже, собственно говоря, и мало нуждалась, так как находилась в последнем градусе скоротечной горловой чахотки.
Неизвестно, что заставило ожесточившуюся Анну Иоанновну столь милосердно отнестись к своей сопернице, но она поместила ее рядом со своей спальней и находилась при ней безотлучно.
Доктор ее светлости два раза навещал страдалицу. Он первый и признал в таинственной гостье замка блестящую баронессу Эльзу фон Клюгенау.
— Как?! — отскочил он от ее кровати. — Это вы, баронесса?
— Да, я… Но ради Бога, тише, доктор!.. Здесь никто не должен знать, что эта умирающая женщина — изгнанная и сосланная гофмейстерина.
Слезы выступили на глазах доктора.
— О, бедная, бедная баронесса! Что они сделали с вами!.. — невольно вырвалось у добряка. — Какое варварство!..
Клюгенау попыталась было ответить что-то, но не могла: припадок страшного кашля потряс ее грудь, плечи.
— Я скоро умру, доктор? — спросила она, отдышавшись.
Доктор отвернулся и пробормотал:
— Бросьте думать об этом, баронесса! Я вылечу вас, поставлю на ноги…
Печальная улыбка тронула бескровные губы умиравшей.
— Не надо утешений, мой добрый доктор! — сказала она. — После того, что я перенесла, смерть для меня — улыбка счастья.
В эту минуту в комнату вошла Анна Иоанновна.
— Ну что, доктор? Как поживает наша больная? — громко спросила она.
Она только что отобедала и потому была весьма изрядно возбуждена. Привыкшая и всегда пить довольно неумеренно, Анна Иоанновна на этот раз постаралась особенно. От нее несло запахом вина и ее излюбленными духами (мускусом). Своей огромной, пышной фигурой она заполнила пространство небольшой комнаты.
— Эта почтенная дама очень серьезно больна, ваша светлость, — угрюмо ответил доктор.
— Это не прилипчиво? — опасливо спросила будущая императрица.
— Нет, не беспокойтесь: вашему драгоценному здоровью не угрожает ни малейшая опасность.
Умирающая баронесса опять закашлялась. Анна Иоанновна склонилась над ней и охватила ее исхудавшую шею своими пухлыми руками. И вдруг огромная струя алой крови вырвалась из широко раскрытого рта Клюгенау и залила весь корсаж герцогини.
— Ай! — закричала та в испуге, отшатываясь от баронессы, и ее лицо вмиг побледнело, а глаза широко раскрылись. И тотчас же она, смятенная, вышла из комнаты умиравшей.
— Кровь! Опять кровь! — вырвалось у нее.
* * *Вечером Анну Иоанновну стало неудержимо клонить ко сну. Однако только что она прилегла и стала забываться тревожным сном (ее в последнее время мучила бессонница), как вдруг дверь ее спальни распахнулась.
Анна Иоанновна вскочила в испуге и крикнула:
— Кто это? Кто здесь?
— Верноподданный вашего императорского величества! — прозвучал голос.
Герцогиня схватилась за сердце и затрепетала: «Господи! Что это? Да ведь это — голос моего Эрнста!»
— Эрнст! Дорогой! Это ты?! — крикнула она, а затем, вглядевшись в вошедшего, она при свете фонаря различила фигуру своего фаворита и бросилась к нему.
Бирон отшатнулся с каким-то чисто актерским пафосом и громко произнес:
— Ни с места, ваше величество!
Анна Иоанновна всплеснула руками:
— Да ты что, Эрнст? Рехнулся в Москве, что ли? Какое «величество»?
— Нет. Я не сошел с ума, хотя от радости за вас это было бы и неудивительно. Я… я привез вам корону, императорскую российскую корону!
У герцогини вдруг задрожали ноги.
— Что ты говоришь? — пролепетала она. — Так ли я слышу? Ты привез мне корону императрицы?
Бирон опустился перед герцогиней на одно колено и ответил:
— Да, ваше величество. Если это еще официально не случилось, то это случится завтра-послезавтра. Избрание вас в императрицы решено; дело остается за вашим согласием и за вашей подписью.
Анна Иоанновна бессильно опустилась в кресло; кровь бросилась ей в голову.
— Правда? — прошептала она.
— Правда, Анна! — тихо промолвил Бирон, встал с коленей и подошел к ней. — Сейчас я вам все расскажу, а пока… пока скажите мне: будет ли российская императрица так же верно и тепло любить скромного Эрнста Бирона, как любила его герцогиня Курляндская?..
— Эрнст! И ты сомневаешься? — воскликнула Анна Иоанновна.
И тогда Бирон все поведал обезумевшей от радости герцогине, а та слушала его, словно завороженная какой-то волшебной сказкой.
— И сам Остерман? — наконец спросила она.
— Вот его письмо к тебе, Анна.
* * *Спальня герцогини Курляндской тонула в полумраке.
Тут, в этом алькове венценосной женщины, все титулы, звания, ранги уступили место одному лишь могучему чувству — чувству любви стареющей женщины к еще молодому мужчине.