— Оставь, — слабо шептала она, — оставь, я дурная, я…
Но он прижался губами к ее губам. Далеко, в тумане, исчезал и расплывался образ Рейнгольда. Ах, зачем не понял он ее последнего взгляда! Зачем искушал ее! Анна, самодержавие, не все ли равно! Прекрасное, вдохновенное лицо юноши, говорившего о любви и свободе, заслоняло весь мир. Последняя мысль — «предательница» — вспыхнула и погасла под его жадными молодыми поцелуями…
Гордый и счастливый, не помня себя от счастья и восторга, возвращался Шастунов домой, чтобы наскоро захватить несложный багаж и лететь к Яузским воротам, казавшимся ему воротами счастья.
«Lasciate ogni speranza![39]»
Но на воротах не было этой роковой надписи…
И в то время как он, счастливый, как только может быть счастлив двадцатилетний юноша, впервые познавший восторг любви, спешил к неведомой судьбе, — она, его первая любовь, знаменитая красавица, чей один взгляд делал людей счастливыми, словно раненная насмерть, металась по своей красной гостиной.
Ломая прекрасные руки, с распущенными волосами она бегала по комнате, громко повторяя: предательница, предательница!
Время шло. Она все узнала. Она понимала, какое огромное значение имело это тайное посольство. Знала, что судьба ее самой, ее сына, мужа, Рейнгольда и многих других, связанных с ней узами родства и дружбы, зависела от исхода начавшейся игры. От нее ждут… Она должна… О, если бы она была свободна! Она пошла бы сейчас за ним. Ее страстной, изменчивой, чисто женской природе были свойственны такие безумные увлечения и порывы. Их много было в ее жизни, и все они были искренни, глубоки, хотя кратковременны.
Она чувствовала, что во имя спасения близких она должна предупредить их, но в ее мятежную душу, как отравленная стрела, впивалась мысль, что этим она погубит этого юношу, с такой беззаветностью положившего к ее ногам свою честь и жизнь, что эта прекрасная голова, только что покоившаяся на ее груди, может лечь на плаху.
— Зачем! Зачем! — твердила она, ломая руки.
Сдержанный и осторожный граф Рейнгольд, тоже присутствовавший утром в кремлевском дворце, сумел узнать через графа Ягужинского общие сведения о кондициях. К тому времени и сам Ягужинский еще не успел узнать всех подробностей, так как уехал домой, не дождавшись окончания собрания верховников, рассчитывая узнать подробности несколько позднее у графа Головкина.
Он окончательно был взбешен. Он успел узнать, что в число членов Верховного тайного совета были избраны оба фельдмаршала, Долгорукий и Голицын, а он вновь обойден. Верховники нажили себе смертного врага.
Так как содержание кондиций было приблизительно известно Рейнгольду, он на всякий случай заготовил письмо к своему лифляндскому брату Густаву. Но он не знал ничего ни о посольстве, ни о том, что эти кондиции посольство везло к герцогине, ни о решении верховников взять назад избрание, если герцогиня не согласится подписать их.
Однако Рейнгольд оставался во дворце до конца и видел, что князь Шастунов направился к Арбату, где стоял дворец Лопухиных. Удостоверившись в том, что молодой князь отправился к Лопухиной на приглашение, написанное ею по его совету, тайком от мужа, бывший курляндский резидент решил, что у него есть еще время, и, не ощущая никакой ревности, спокойно отправился домой, или, лучше сказать, поужинать.
Он верно рассчитал время. Когда он, подкрепившись, пришел к Лопухиной, князя уже не было.
Он застал Наталью Федоровну уже овладевшей собой. Она была спокойна, только чрезвычайно бледна, и в ее глазах Рейнгольд не увидел обычного привета любви. Впрочем, теперь он этим совершенно не интересовался. Теперь он был тем, то есть казался тем, чем был на самом деле: сухим, трусливым и себялюбивым придворным, боящимся за свою дальнейшую дворцовую карьеру.
— Ну, что? — было его первым вопросом, когда он рассеянно поцеловал руку Натальи Федоровны.
— Я боюсь, милый Рейнгольд, — слегка насмешливо отозвалась Лопухина, — что вы опоздаете…
На лице Рейнгольда отразился ужас.
— Опоздаю? Я? Как? — растерянно произнес он.
— Сегодня, в одиннадцать часов, князь Василий Лукич везет в Митаву кондиции для подписи новой императрице, — холодно сказала Лопухина. — А мой дворецкий сейчас сообщил мне, что на всех улицах, ведущих к заставам, поставлены рогатки и стоят караулы.
И хотя Лопухина знала, что неудача Рейнгольда есть ее собственная неудача, она с непоследовательностью женщины глядела с нескрываемым злорадством на его растерянное, бледное лицо.
Он, казалось, сразу не понял ее слов.
— Но ведь мы тогда погибли! — воскликнул он наконец.
— Я думаю, — спокойно и холодно продолжала Лопухина, — что надо просто ждать дальнейших событий…
— Вы с ума сошли! — горячо воскликнул Рейнгольд.
— Должно быть, — с загадочной улыбкой произнесла она.
— Кондиции мне отчасти известны, — медленно и задумчиво начал Рейнгольд. — Вы знаете еще что-нибудь? — спросил он.
— Кондиции лишают новую императрицу всякой власти, и если она их не подпишет, то ее не пустят в Москву, — словно со злобной радостью говорила Лопухина. — Еще я знаю, что приятеля вашего брата, этого берейтора или конюшенного офицера, — не знаю точно, кто он, — Бирона, вообще ни в каком случае не пустят в Россию. Он может оставаться в Митаве при конюшнях ее высочества.
Рейнгольд побледнел еще больше. Как ни был он озабочен своим положением, от него не ускользнул странный тон Лопухиной. В его глазах сверкнул ревнивый огонек.
— Однако, — с раздражением произнес он, — вы словно рады.
Но его ревнивое раздражение происходило не от чувства любви, а от опасения, что, благодаря чуждому влиянию, из его рук ускользает сильная, ловкая, послушная союзница.
— Я рада? — с расстановкой произнесла Лопухина. — Я рада? Чему? Ах, — добавила она отрывисто, — оставьте меня в покое с этими интригами! Какое, в конце концов, мне дело до всего этого? Вы, мужчины, справляйтесь сами, как знаете!.. Какую роль вы готовите мне, Рейнгольд, и что я значу для вас? — Она гневно встала с загоревшимися глазами. — Еще вчера вы мечтали, что я могу сделаться любовницей императора! Нет, нет, не отрицайте этого, — почти закричала она, заметя его протестующий жест. — О, я знаю вас, вы были бы счастливы, если бы случилось это… А теперь чего хотите вы от меня? Чтобы я за нужные вам тайны продавала свою красоту?.. Довольно, довольно, Рейнгольд! Я устала, я не хочу больше ничего слушать. Справляйтесь сам, как знаете.
Ошеломленный сперва, Рейнгольд мало-помалу приходил в себя. Он уже привык к гневным вспышкам и неожиданным капризам своей своенравной любовницы, но был твердо уверен в своей власти над ней. Теперь же, занятый исключительно мыслью о своем положении, он мало вникал в сущность ее слов.
— Вы не знаете, где они выедут? — спросил он.
— Через Яузскую заставу, — быстро, невольно ответила Лопухина и сейчас же крикнула: — Я устала, устала, понимаете вы это!
— В одиннадцать часов, через Яузскую заставу, — вставая, проговорил Рейнгольд. — Я теперь знаю все, что мне нужно. Я бегу. А вы, дорогая, постарайтесь успокоиться. Завтра мы будем в лучшем настроении, не правда ли? — закончил он, стараясь придать нежность своему голосу.
Она молча протянула ему руку. Он нежно и почтительно поцеловал ее и поспешно вышел. Долго неподвижным, загадочным взором она смотрела ему вслед.
Когда глубокой ночью Степан Васильевич вернулся домой со своего дежурства у праха императора, он застал ее тихо сидящей в детской над кроваткой своего шестилетнего сына Иванушки, ставшего тринадцать лет спустя ее невольным палачом.{45} Глаза ее были полны слез.
XIII
Не прошло и часа с отъезда заведующего почтами Палибина и курьеров по полкам с приказаниями Верховного тайного совета, как уже от полков Вятского, Копорского и Бутырского один за другим выходили небольшие отряды под командой унтер-офицеров и становились постами на всех улицах, ведущих к заставам. Остальные солдаты были спешно посажены у застав на пароконные сани и отправлены по всем трактам, так как по приказу Верховного совета Москва должна быть оцеплена со всех сторон на расстоянии тридцати верст. Начальникам постов было отдано распоряжение пропускать из Москвы только лиц, снабженных паспортами: от Верховного совета. В Ямской приказ немедленно было передано Палибиным приказание задержать всю почту и никому не выдавать ни лошадей, ни подорожных. По всем ямщицким дворам, «ямам», было разослано запрещение сдавать лошадей.
Был небольшой мороз, но дул сильный, пронзительный ветер. Небо было покрыто облаками.
У Яузской заставы, близ маленькой караулки, расположился пикет в четыре человека с унтер-офицером Копорского полка. Солдаты по очереди ходили греться в караулку. На тракте бессменно оставались двое. На краю дороги был разложен небольшой костер, у которого они грелись. Захватив под мышки тяжелые ружья, засунув руки в рукава своих легких кафтанов, в валенках, солдаты угрюмо переминались с ноги на ногу. Вдруг из темноты, в круге света, бросаемого костром, появилась фигура человека.
— Стой, кто идет? — послышался голос солдата.
Сурового вида старый солдат, взяв ружье на изготовку, стал перед костром. В ответ ему раздался старческий кашель, и дребезжащий голос ответил:
— Спаси Господи, милостивец. Пропусти, родненький.
Перед солдатом стоял сгорбленный маленький старичок с длинной палкой в руках, на которую он тяжело опирался.
— Пропусти, родненький, — кашляя, продолжал старик. — Только бы до деревни добраться.
Старый солдат стоял в недоумении. Был приказ не пропускать подвод, а насчет пеших крестьян ничего не сказано. На старике был рваный, холодный зипунишко. Голову его обматывали какие-то тряпки. Он ежился от холода и жалобно повторял:
— Пусти, Христа ради, внучата ждут. Дочь больная…
— Позови-ка, Митяй, унтера, — произнес солдат, обращаясь к товарищу.
Митяй скрылся в караулке. Через минуту появился еще молодой, бравый унтер.
— Что? — строго спросил он, оглядывая подозрительным взглядом старика.
Старый солдат объяснил ему, в чем дело.
— Ты откуда, дедушка? — спросил унтер.
— Из Черной Грязи, милостивец, — ответил, кланяясь, старик.
— Что ж недобрая понесла тебя так поздно? — продолжал унтер.
— По добрым людям ходил, милостивец, — ответил старик. — Дома, чай, есть нечего, зять-от помер. Дочь занедужилась… Внучата махонькие… о какие! — и старец показал на аршин от земли.
Унтер стоял в недоумении.
— Так ты говоришь — из Черной Грязи? — спросил он.
— Так, так, милостивец, — ответил старик, — верста от Черной Грязи, чай, знаешь, деревня Кузькина.
— Ишь как, — проговорил унтер, почесывая затылок.
— Не побрезгай, милостивец, — произнес старик, подвигаясь к унтеру, и протянул ему руку. В ней звякнули монеты.
— Ну, ну, дедушка, — оттолкнул его руку унтер, сразу вдруг почувствовавший доверие к старику. — Может, обогреться хочешь?
— Какой там, милостивец, — добреду, ждут-от меня, — ответил старик.
— Ну, ладно, ползи себе, — махнул рукой унтер.
— Спасибо, спасибо, милостивец, так я пойду, — закашлявшись, произнес старик.
— С Богом!
Старик перекрестился, и, тяжело опираясь на палку, двинулся дальше. Скоро он исчез в темноте.
Красной точкой сверкал вдали огонек костра. Старик выпрямился, подтянулся и легким, быстрым шагом скорохода продолжал свой путь. Он осторожно нащупал за пазухой пакет и глубоко, с облегчением вздохнул. Он шел легким, эластичным шагом так скоро, как бежит рысцой крестьянская лошадка.
Не доходя верст шести до Черной Грязи, он свернул в сторону, по направлению к селу Черкизову, — оттуда был объездной путь помимо тракта, минуя Черную Грязь…
Не прошло и получаса после его прохода, как в Яузские ворота влетела, гремя бубенцами, тройка, запряженная сытыми, резвыми конями. В тройке сидел человек, закутавшийся в лисью шубу. Рядом с ямщиком на облучке сидел, видимо, слуга.
— Стой! — преградили ему путь солдаты.
Лихой ямщик разом осадил тройку. На дорогу выскочил унтер.
— Кто едет? — спросил он, выстраивая солдат поперек дороги.
— От Верховного тайного совета, — ответил незнакомец, вынимая из кармана бумаги. — Только скорей, за мной едут, я курьер. Не задерживайте меня.
С бумагами в руках унтер вошел в караулку.
Хотя он и умел читать, но ни слова не мог разобрать из написанного. Однако он увидел привешенную печать с двуглавым орлом и смутился.
«Ну, ладно, — подумал унтер, — в Черной Грязи — ямской стан, там разберут…»
Инструкции, данные ему из полка, были неточны и неопределенны. Верховный тайный совет вместо того, чтобы категорически распорядиться никого не пропускать военным постам и представлять всех, стремящихся проехать, в ближайший почтовый пункт, предписал военным постам пропускать всех с паспортом Верховного тайного совета. Конечно, хотя выбрали в начальники постов исключительно грамотных унтеров и сержантов, но они не могли и не умели отличить паспорта тайного совета от простой бумажонки с нацепленной на ней печатью.
Унтер пропустил незнакомца.
Когда вдали замер звон бубенчиков, он недоуменно развел руками, — разберись-де тут, кого пропускать. Он вошел в караулку и от недоумения, чтобы не рассмеяться, хватил стаканчик водки. На душе его полегчало. С ним сидел за столом старый солдат, сменившийся с поста, и они, попивая водку, вели дружественную беседу.
— Экая проклятая служба, — говорил унтер, — того и гляди, где в каземате сгноят. Гвардии что? Им бы золотые галуны да парады. Все перекинулись в гвардию… А мы при чем? Так ли, Афанасий?
— Верно, — подтвердил старый Афанасий. — Мерзни тут, а что толку? Был я с Петром Алексеевичем в Прутском походе. Что ж думаешь, такого отца родного не сыщешь… А ныне смотри, последние люди стали… И понять не можно, — продолжал Афанасий, — разве не едино, что гвардия, что армия? Всем помирать придется. Коли что, война али что другое, равно умираем… Не по-божески это…
Звон бубенцов, стук копыт и крики прервали их разговор. Они торопливо выбежали на тракт. По тракту несся целый поезд. Впереди скакали верхами два вахмистра. За ними неслись тройки. Вахмистры осадили у караулки коней, и за ними остановился длинный ряд троек и пароконных саней. Молодой офицер в форме лейб-регимента выскочил из задней тройки и подбежал к караулке. Увидя унтера, он закричал:
— Вот пропуск. Сами господа члены Верховного тайного совета едут. Вели своей команде пропустить.
В первой тройке, кутаясь в шубы, сидели Василий Лукич, младший брат фельдмаршала, сенатор Михаил Михайлович Голицын{46} и предложенный графом Головкиным третий депутат, генерал Михаил Иванович Леонтьев. В следующей тройке сидели князь Шастунов, Макшеев и молодой гвардейский капитан Федор Никитич Дивинский. За ними следовали пароконные подводы с багажом, нижними чинами и курьерами. Василий Лукич, в виде караула, взял с собой десять человек нижних чинов. В числе челяди находился и шастуновский Васька.
При виде такого торжественного выезда у унтера не могло уже явиться ни малейшего сомнения, и, скомандовав «смирно», он пропустил посольство. Весело, словно торжествующе звеня бубенцами, помчались дальше тройки…
— Ах я! — выругался унтер. — Я и не спросил про курьера. Ну да ладно, там, в Черной Грязи, разберут… Эх-ма, пойдем, Афанасий.
И они вернулась к прерванной беседе и недопитой водке.
Убогий старик крестьянин, пропущенный у Яузских ворот, легким шагом скорохода подошел к селу Черкизову и прямо отправился на постоялый двор. Он сбросил с головы закрывавшие ее тряпки, скинул рваный зипун и все это бросил на дороге. На нем оказался тонкий темно-зеленый кафтан, подбитый лисьим мехом, и «сибирская» шапка из волчьей шкуры с наушниками. Он ощупал рукой под кафтаном кинжал и пару пистолетов и смело постучался в ворота.
Раздался лай собак.
— Кто там? — послышался сердитый голос из-за ворот.
— Отворяй! — крикнул пришедший. — По государеву делу.
Энергичный голос незнакомца произвел впечатление. Калитка в воротах открылась, и он шагнул на постоялый двор. В глубине двора стояла конюшни, на дворе виднелись возки, принадлежащие так называемым «копеечным» извозчикам, то есть таким, которых нанимали помимо почты, по вольной цене.
Недавний жалкий старик, преобразившийся в молодого, крепкого человека, прошел в тускло освещенную комнату трактира, где, лежа на прилавке, спал целовальник.
Открывший ему калитку дворник, заспанный и недовольный, следовал за ним. Войдя в комнату, молодой человек шумно опустился на скамью и громко крикнул:
— Эй, ты, образина, вставай, что ли!
При звуках его громкого голоса целовальник, он же хозяин, пошевелился и поднял голову.
— Чего орешь? — сказал он.
— А я покажу тебе! — грозно крикнул незнакомец, поднимаясь с лавки.
При слабом свете масляной лампы хозяин увидел его сильную фигуру и его костюм, по которому мгновенно прикинул, что это не обычный гость. Он живо вскочил с прилавка.
— Огня и водки, — коротко приказал незнакомец.
С этими словами, видя нерешимость хозяина, он отстегнул от пояса под кафтаном небольшую сумку и, вынув из нее, бросил на стол три новеньких серебряных рубля с изображением покойного императора. Лицо хозяина прояснилось. Он крикнул дворнику, и через минуту на столе появился штоф, рыба и загорелись сальные свечи.
Незнакомец посмотрел в свою сумку. Вынул из нее еще несколько золотых монет и письмо, запечатанное большой красной восковой печатью. Подержав несколько мгновений в руках письмо с написанным на немецком языке адресом, словно удостоверясь в целости этого письма, он бережно положил его в сумку и, налив стакан водки, обратился к хозяину.