Паучий укус молчал. Жаркая слабость разливалась по Машиным рукам, теребившим платок.
– Поприветствовать... Конечно, – она произнесла едва слышно.
– Вот и ладно, вот и договорились. Кстати, при ваших несомненных способностях, я уверен – вы пойдете далеко. Но начинать, – Нурбек Хайсерович поднял палец, – надо уже сейчас, прямо с первого курса. Наука – дело степенное, с кондачка здесь ничего не выходит. Как вы относитесь к общественной работе? Это во всех отношениях хороший трамплин.
Выйдя из деканата, Маша пошла по коридору. «Праздник пятикурсников, от лица всех поступивших перенять эстафету... хороший трамплин, научные перспективы», – голос, звучавший в ушах, крутился как магнитофонная пленка. Каблук, стукнувший обо что-то стеклянное, вырубил звук.
Замерев над пропастью, забранной мутными клетками, она поймала суть: достойной ее сочли именно в отделе кадров. Успеваемость ни при чем. Для них этого мало. Ее выбрали потому, что им подошло ее личное дело. Брат был прав – никогда они не станут проверять написанное, потому что раз и навсегда уверились: никто не посмеет вступить с ними в такую опасную игру.
Топнув каблучком по стеклянной клетке, Маша сделала следующий шаг: радость разлилась по всему телу. Она шла и чувствовала: это не она, ноги. Сами собой пускаются в пляс. Спасение – настоящее чудо. Потому что случилось на самом краю гибели.
Задача, поставленная деканом, оказалось сложнее, чем показалось на первый взгляд. Бумажка за бумажкой летели в мусорную корзину. Исчерпав стандартные обороты, Маша отправилась звонить брату, который отнесся к ее рассказу с величайшим вниманием: «Так и сказал – трамплин? Для научной и общественной работы?.. Ладно, – брат помедлил, – не телефонный разговор. – И обещал наведаться завтра. – Заодно и с исторической речью помогу».
Маша рассказывала подробно, стараясь не упустить ни единой детали.
– Что-то тут не стыкуется, – брат выслушал и потребовал повторить. Маша начала заново. Он остановил тогда, когда она добралась до улыбки декана, оценившего ее подвиги с курсовиками.
– Нет, не могу понять, – Иосиф заходил по комнате. – Как ни раскинь, дело обыкновенное. Я и сам, бывало, грешил: просят помочь – помогал. В каждой группе таких помощников находится парочка, но откуда такая осведомленность? Те, кому помогают, обыкновенно молчат как рыбы. Ладно: кто, кроме клиентов, мог об этом знать?
Маша растерялась. Это ей вообще не приходило в голову.
– Хорошо, поставим вопрос иначе: кто присутствовал в момент передачи готовых курсовиков?
– Все, – неохотно, опуская стыдные подробности, Маша рассказала Валину историю. Иосиф слушал. Улыбка жалости трогала его губы, но Маша, стремившая свой рассказ к победной развязке – молчаливому договору с Наташкой, – не обращала на это внимание.
– Ну, вот, теперь, похоже, кое-что и проясняется, – пережив счастливое окончание Валиной истории, Иосиф возвращался к тому, что счел нестыковкой. Размышляя вслух, он откинулся на спинку дивана.
– Наташка?! – Маша вспомнила взгляд, полный злобы. – Но зачем? Она-то в первую очередь нуждается в моей помощи... И вообще, – она сказала, как привыкла в школе, – запредельная дура...
Обычно, когда Маша в разговоре с ним переходила на школьную лексику, Иосиф морщился, но тут даже не заметил.
– Вот-вот... Так-то вроде бы незачем, но лед больно тонкий. Сколько раз, говоришь, поступала?
Наташкину историю с профессором Винником, которую Маша передала с Валиных слов, брат выслушал настороженно:
– Что бы там ни было, но с этой девушкой я советую быть поосторожней, не пускаться в ваши девические кренделя. Видишь ли, в договорные отношения она могла вступить не только с тобой... А с отделом кадров – смешно. Похоже, тут мы с тобой перестарались. Если судить по анкете, ты у нас оказываешься святее Папы Римского. Как говорится, монолит без изъянов. Экземпляр, которого в природе не существует... А впрочем, черт с ними! У них это вообще в моде: мертвецы, которые живее всех живых. Выпотрошат и любуются...
– На кого? – Маша вскочила с места. – На меня?!
– Ну, тебя пока что еще не выпотрошили, – Иосиф улыбнулся примирительно. – Слава богу, пока еще нет. Но вообще-то... Как говорится, минуй нас пуще всех печалей. Опыт, отец исторической истины, свидетельствует: как правило, они предпочитают щербатых. С монолитами вроде тебя работать сложнее.
Этого Маша не поняла, но не стала переспрашивать. Куда больше ее беспокоила ненаписанная речь.
С приветственной речью решилось быстро. Пробежав глазами по книжным полкам, брат вынул томик Пастернака и, полистав, предложил четверостишье:
Отталкиваясь от этой мысли, брат исписал целую страничку, в которой содержались наилучшие пожелания уходящим.
– Ни дать ни взять, надгробное слово, – Иосиф пошутил грустно и рассказал о том, что на днях встречался со своим институтским другом. И поступали, и учились вместе. Марик успевал слабовато, распределили в школу – учителем физики. Когда-то Эмдин ему завидовал: Институт Иоффе – не фунт изюму.
– Человек предполагает, бог располагает, – брат покрутил головой. – В нашей стране поди угадай, где найдешь, где потеряешь... Теперь мечтает об отъезде, учит язык.
– А ты? Тоже мечтаешь? – Маша спросила тревожно, хотя давно знала ответ.
– Что мне мечтать впустую? С допуском я – их раб. Да нет, – Иосиф махнул рукой, – грех жаловаться. Работой я доволен. Ясные научные перспективы...
«Жить, думать, чувствовать, любить...» Речь, написанную братом, Маша вызубрила наизусть. Посадив Татку напротив, произносила с выражением. Сестренка радостно подпрыгивала, предсказывая ошеломительный успех.
День, назначенный деканатом, приблизился стремительно. С самого утра не находя себе места, Маша вышла пораньше. В институт она явилась минут за сорок до начала.
Длинный коридор был пуст. Маша спешила, не глядя под ноги. Губы бормотали заученные слова. Снова и снова она повторяла их, радуясь, словно от этого – от сегодняшнего выступления – зависела вся дальнейшая жизнь. Она шла, не помня о золотых слитках, которые хранились в этих стенах. О люках, забранных стеклянными клетками. В ногах пело веселье: не кто-нибудь, а она сама – своими способностями и хорошей учебой – нашла спасение от железного паука...
Каблук поехал сам собой. Маша взмахнула руками, пытаясь удержать равновесие. Под щекой, занывшей от боли, лежали пыльные стекляшки. Она попыталась подняться, но, застонав, схватилась за лодыжку. Чертыхаясь от обиды, подтягивалась на руках. Не то солдат с перебитыми ногами, не то морской котик, выброшенный приливом на берег, – Маша подползла к стенке и, радуясь, что никто не видит ее позора, закрыла глаза.
Ступня болела невыносимо. Маша кусала губы, чувствуя, как боль, поднимаясь вверх, отдается в левой лопатке, прижатой к стене. Она повела плечом. Лопаточная кость выступила как горбик. Ноющий горбик зашевелился, как будто чесался о стену. Лодыжка понемногу успокаивалась. Кто-то шел по коридору, говорил громко и весело. Помогая себе руками, Маша поднялась и пошла вперед, неловко прихрамывая.
Декан лично руководил расстановкой стульев: на сцене сооружали президиум для почетных гостей. Кивнув Маше по-дружески, он велел ей скрыться за кулисами, чтобы оттуда выйти на сцену.
Маша прислушивалась к гулу, заполнявшему актовый зал.
Спотыкаясь о ступеньки маленькой лестницы, почетные гости выходили на сцену и садились в президиум. Шум стихал.
Последние волны улеглись, когда на подмостки выступил высокий седовласый человек. Обведя глазами зрительный зал, ректор занял почетное место. Его появление послужило сигналом. Декан, сидевший по правую руку, поднялся и, поднеся ко рту микрофон, заговорил хрипловатым, слегка искаженным голосом. С трудом разбирая слова, глохнущие в складках занавеса, Маша понимала: речь идет о радости и грусти, с которыми прославленный вуз провожает своих выпускников.
«Вы, уходящие от нас, менее чем через год вступите во взрослую жизнь, в которой вам придется ежедневно доказывать свои знания, полученные в стенах родного института. Вы станете нашими эмиссарами на предприятиях и в учреждениях, где ваши знания обязательно будут востребованы».
Под щелканье микрофона декан говорил о социалистической экономике, с нетерпением ожидающей специалистов, получивших современное образование, и в продолжение его недолгой речи зал наполнялся веселым гулом.
Ректор, сказавший несколько слов вслед за деканом, пожелал выпускникам профессионального и личного счастья.
Один за другим выходили ораторы и вставали за невысокую кафедру. Их речи уходили в глубину зала, выше студенческих голов. Выступавших было много. Маша давно сбилась со счета, когда сквозь микрофонные помехи услышала свою фамилию и поняла: сейчас. Шум был ровным и глуховатым. Приглушенные голоса подбивали дощатое возвышение. Отведя складку занавеса, Маша вышла на сцену и, обойдя высокую кафедру, встала на самом краю.
Один за другим выходили ораторы и вставали за невысокую кафедру. Их речи уходили в глубину зала, выше студенческих голов. Выступавших было много. Маша давно сбилась со счета, когда сквозь микрофонные помехи услышала свою фамилию и поняла: сейчас. Шум был ровным и глуховатым. Приглушенные голоса подбивали дощатое возвышение. Отведя складку занавеса, Маша вышла на сцену и, обойдя высокую кафедру, встала на самом краю.
Кто-то, сидевший в президиуме, напомнил о микрофоне, но она покачала головой. Невнятные голоса мало-помалу смолкли, и в наступившей тишине Маша заговорила высоким, напряженным голосом, начала свою затверженную речь, построенную на четверостишье, но, дойдя до конца, заговорила дальше.
Их, уходящих из студенческой жизни, она называла счастливыми людьми, чья давняя мечта теперь наконец исполнилась. Но в то же самое время – и несчастными, потому что кончалось их право на учебу:
«Все, чему вы научитесь с этих пор, станет вашей личной заботой, до которой никому, кроме вас самих, не будет никакого дела. Там, на производстве, вы обретете уважение и самостоятельность. Мы, остающиеся здесь, еще долго будем студентами, но иногда, уважаемые и самостоятельные, вы будете завидовать нам, потому что учеба – это счастье и радость, выпадающие не каждому».
Неловко махнув рукой, Маша обернулась к президиуму: лица людей, сидевших на сцене, дрогнули и расплылись. Глаза защипало, и, боясь расплакаться, она отступила от края и пошла назад, за складки занавеса, не слыша, как за ее спиной несчастные, навеки отлученные от учебы, аплодировали ее словам искренне и горячо.
2
К вечеру нога все-таки разболелась. Сидя в кресле, Маша видела: лодыжка распухает на глазах.
– Ой, смотри, ножка-то как распухла! – Татка вертелась по комнате, делала балетные пируэты.
Мама принесла таз с теплой водой.
В постель ее все-таки загнали. Лежа на высоких подушках, Маша прислушивалась к пульсирующей боли.
– Маш, а Маш, тебе очень больно? – Татка устроилась в ногах. – Можешь поговорить со мной секретно?
– Давай, – Маша кивнула, предвкушая рассказ о малышовых глупостях. – Влюбилась, что ли?
– Ой, нет! Вообще-то немножко, но это – потом. Я про другое...
Маша любила их секретную болтовню. Обычно дело касалось школьных историй, и, погружаясь в любовные перипетии Таткиных сверстников, Маша вспоминала собственные годы, полные детских переживаний. На этот раз Татка предприняла особенные предосторожности. Подбежав к родительской двери, прикрыла плотно и придвинулась поближе к сестре.
– В четверг назначили дополнительную репетицию, заранее, я забыла, забыла предупредить. А потом было поздно, потому что кончился перерыв и все уже встали, и тут вошел Виталий и сказал Нине Алексеевне: там спрашивают Таню, какой-то мужчина, наверное, отец... Ты помнишь Виталия? – Татка смотрела доверчиво. Маша кивнула.
Аккомпаниатора Таткиной балетной группы она запомнила еще с прошлого года, когда учительница устроила открытый урок. Маша сидела недалеко от рояля, за которым безумствовал этот самый Виталий, вдохновенно бросая руки на клавиши, словно играл какой-то сольный концерт. Рояль отзывался утробными звуками.
– И что? Что этот ваш Виталий?
Татка елозила смущенно.
– Когда он вошел, я стояла рядом, но он меня не заметил. А Нина Алексеевна спросила: какую Таню, Агарышеву? Помнишь, такая маленькая с двумя хвостиками? А Виталий сказал, нет, не Агарышеву, другую, не нашу... А Нина Алексеевна сразу поняла и громко сказала: Таня Арго, тебя спрашивает папа, выйди на минутку и возвращайся – начинаем с польского, – Татка вздохнула, – ну вот, я вышла. А почему он так сказал?
– Может быть, – Маша дернула ноющей лопаткой и отвела глаза, – может, ты плохо расслышала?
– Нет, – Татка возразила грустно. – Я расслышала хорошо. А если... – она оглянулась на дверь, – только ты не сердись. Может быть, потому, что я – еврейка?
Жаркая волна облила спину до поясницы. Маша ответила ясно и твердо:
– Не болтай глупостей! Чтобы я больше никогда...
– Нет, – торопливо и испуганно сестренка шла на попятный. – Я и сама знаю, так не бывает, не может быть. Везде, и в школе... Но знаешь, – она опустила голову, – мне кажется, иногда так бывает...
Татка втянула голову в плечи и затихла.
Справившись с горячей болью, Маша поджала под себя здоровую ногу. Когда она была маленькой, никто – ни родители, ни брат – не говорил с ней об этом.
– Вот что, – она склонилась к уху сестры. – Ты уже большая. Я скажу тебе правду, но ты должна поклясться...
– Ой, конечно, чем хочешь, могу... – Татка завертела головой в поисках достойного предмета, – ну хочешь – папиным здоровьем, нет, а вдруг разболтаю? Давай лучше я своим...
– Клянись моим, – Маша предложила решительно. – То, о чем ты говоришь, иногда бывает. Но я знаю верный способ. Ты не должна бояться, потому что, если это начнется, я знаю, как спастись.
Татка смотрела доверчиво и восхищенно:
– А этот способ, он очень... честный?
– Очень, – Маша подтвердила мрачно.
– А папа его знает? – Татка улыбнулась виновато, как будто, упомянув отца, подвергала сомнению слова сестры.
– Нет, папа не знает, никто не знает. Только я. Ты тоже узнаешь, когда придет время.
– А ты откуда узнала? – Татка прошептала чуть слышно, но, не дождавшись ответа, не решилась переспросить.
И все-таки Машина уверенность подействовала. Сбегав за кипятком, потому что чай успел остыть, Татка принялась болтать о классных делах, но Маша слушала невнимательно. Усталость долгого дня наваливалась тяжким бессилием, и, не дослушав, она сказала:
– Давай завтра.
Ничуть не обидевшись, Татка подхватила поднос и пустую чашку и, по-балетному ступая на цыпочках, убежала в родительскую комнату. Маша слушала веселые голоса. Папин смех мешался с Таткиным.
Маша отвернулась к стене. Дрожь подымалась вверх от самой ушибленной лодыжки и, омывая сердце, била в виски. В голову вползала странная мысль: Маша думала о том, что разговор с сестрой похож на диалог из какого-то фильма про фашистскую оккупацию: две девочки скрываются в чужом подвале, и старшая, понимая, что немцы придут с минуты на минуту, утешает младшую сестру. Она-то знает, что они обе скоро погибнут. Может быть, даже завтра. Потому что в кино всегда найдется предатель, который выдаст их полицаям.
3
Валя забежала на следующий день. Смущенно порывшись в сумке, она вынула желтый лимон и пачку вафель:
– Это тебе. Чтобы быстрее поправлялась.
– Зря ты, – Маша улыбнулась. – Тоже мне, нашла больную! Сама виновата, поскользнулась на ровном месте.
– Хочешь, я помогу. Сбегаю в магазин или что-нибудь по хозяйству, – Валя огляделась расторопно.
– Ну вот еще! Мама сама сходит. Или Татка.
– Везучая ты, – Валя присела на край кровати, аккуратно отогнув уголок простыни. – Живешь в семье, сестренка, брат еще... – сказала и смолкла.
– Кстати, – Маша спохватилась. – А как ты узнала, что я?.. – она кивнула на больную ногу.
– Догадалась, – Валя ответила поспешно. – Ты не пришла, вот я и подумала... Нет, правда, как хорошо, когда в семье!
– А твоя мама... – Маша вдруг подумала: никто не заставлял уезжать из Ульяновска – жила бы со своей мамой на малой родине Ильича. Подумала и спохватилась: мелькнувшая мысль показалась недостойной. – А твоя мама... Не боится, что ты здесь – одна?
Кончиком пальца Валя расправила складку простыни:
– Чего ж бояться? Не в Америке... Везде люди. Скучает, конечно, это – да.
– А в Америке, значит, нелюди?
Валя смотрела растерянно:
– Люди, конечно, но не знаю... какие-то чужие.
– Тебя послушать, здесь прямо все свои. То-то они тебя затуркали, сидела, как сыч!
Растерянная улыбка сползала с Валиного лица. Губы стали сухими и жесткими, как будто слова, сказанные Машей-Марией, хлестнули по больному.
Она поднялась и взялась за сумку:
– Пойду я... Ой, забыла! Декан заходил, прямо на историю, спрашивал тебя.
– Зачем?
Эта дура забыла самое главное.
Прижимая сумку к груди, Валя ответила, что точно не знает. Зашел и спросил. А Галка сказала: ее нет, наверное, заболела. А он говорит, как появится, передайте, чтобы срочно зашла ко мне.
– Стой, – с трудом разгибая распухшую ногу, Маша вылезала из постели. Словно почуяв недоброе, Валя отложила сумку:
– Чего ты?.. Мало ли. Ну, спросил и спросил...
Маша распускала бинт. Нога, показавшаяся из-под повязки, была примятой и вспухшей. След эластичного бинта выделялся на коже: марлевые переплеты впечатались глубоко. Осторожно касаясь пальцами, Маша разминала, сгоняя болезненный след.
– Йодом надо, сеточку... Сетка – самое лучшее, очень хорошо рассасывает... – Валя подсказала.
– Тащи, йод в холодильнике, там, на боковой полке. Попробуем народными средствами.
Валя действовала ловко. Разложив поверх простыни лист бумаги, она поставила больную ногу и принялась наносить кривые полоски, коротко и быстро опрокидывая бутылочку. Красноватые полосы ложились косыми клетками: от лодыжки до самых пальцев.