Она вынула из пачки сигарету, и я увидел, что пальцы у нее подрагивают.
— А что произошло потом? — спросил я.
— Она замолчала, — коротко и как-то напряженно сказала Ольга.
— В каком смысле?
— Просто замолчала. Навсегда.
— Она заболела?
— Видимо, болезнь в ней жила давно. Но в тот вечер они пошли на концерт Рудольфа Керера, вернулись в прекрасном настроении, а ночью Володя проснулся от ее плача. Она сидела на постели и тихо плакала. Лыжин пытался ее расспросить, утешить, успокоить, но она молчала. Она в ужасе прижималась к нему, плакала и молчала. Немота пала в эту ночь на нее. И навсегда.
Мне очень не хотелось сейчас задавать Ольге вопросы, и она, наверное, почувствовала это, потому что сама сказала:
— Лыжин показывал ее крупнейшим светилам психиатрии, и все были бессильны: маниакально-депрессивный психоз, мания преследования. У нее и ухудшения не наступало, и не улучшалось никак. И тогда Володю охватила неистовая идея, что он сам ее вылечит. Он где-то вычитал или слышал, что Парацельс будто бы излечил от безумия женщину, которую любил больше всех на свете. И мы даже не разубеждали его, потому что в этой сказке для него еще оставалась какая-то надежда. Он работал как сумасшедший, у Александра и то не хватало сил, и они в те годы сделали целый ряд блестящих работ. А потом Володя, видимо, сам разуверился в своих возможностях, да и нервы сдали, вот он и выкинул номер…
Я подумал о прихотях женской логики, которая вовсе не так бессистемна, как принято об этом говорить. Ведь пока Ольга говорила о несчастье Лыжина, она была последовательна, искренна и открыто ранима. Но когда дошло до эпизода, в котором всей жизнью, репутацией, честью был заинтересован ее муж, она сразу сделала полный поворот, и я был глубоко уверен, что это не только и не столько шкурная потребность оградить интересы своего дома, сколько неутоленная и непрощенная досада женщины, которую когда-то любил мужчина, или, может быть, она ему только нравилась, а потом вдруг разонравилась или разлюбил — для того, чтобы полюбить другую такой палящей, яростной, страдающей любовью, которая во времени бесконечна — сейчас, пятьсот лет назад и на века вперед.
Мы долго молчали, потом я спросил:
— Мне показалось, будто вы сказали, что Лыжина знали задолго до Александра Николаевича?
— Да, Лыжин занимался на кафедре у отца и часто бывал у нас. Однажды он привел Александра, и в разговоре выяснилось, что мой старик хорошо знал Панафидина-отца.
— А откуда были знакомы ваши родители?
— Так они когда-то вместе преподавали в университете, Сашин отец был генетик, и мой — биохимик. — Ольга вздохнула и огорченно сказала: — Старику Панафидину пришлось несладко: его после знаменитой сессии ВАСХНИЛ признали не то вейсманистом, не то морганистом. Его очень критиковали, и он должен был оставить кафедру.
— Чем он занимался после этого?
— Честное слово, я даже не знаю. Во всяком случае, они уехали тогда из Москвы, потому что Александр перевелся сюда на третий курс из Карагандинского мединститута. Они с Лыжиным быстро подружились, и однажды Володя привел его к нам в гости.
— А как ваш отец относился к Лыжину?
— Ну, мне на этот вопрос трудно ответить. Я думаю, что у отца к Лыжину очень сложное чувство. Володя ведь со второго курса работал у него на кафедре, и папа очень ценил его, называл самым перспективным своим учеником. И в то же время считал, что у Лыжина «не все дома».
— В каком смысле «не все дома»? — сердито уточнил я.
Ольга осторожно покосилась на меня, развела своими блестящими струящимися рукавчиками:
— Понимаете, он ведь всегда был какой-то уж очень необузданный фантазер. Творческому человеку, конечно, необходима фантазия, но ведь всему должны быть пределы и границы…
— Фантазии тоже?
— Безусловно! Особенно для ученых: не ограниченная реальными условиями фантазия превращает исследователя в праздного мечтателя. А у Лыжина все было без удержу: понравилась какая-то идея, так возможно — невозможно, реально — нереально, — ему на все наплевать, носится с этой идеей, как дурень с писаной торбой, пока не упрется в стену. Тогда принимается за что-то другое. Возможно, старик из него постепенно бы вышиб эту дурь, если бы он остался у него на кафедре.
— А что, ваш отец не захотел оставить на кафедре Лыжина?
— Нет, он хотел. Но там сложилась трудная ситуация. К окончанию института у Лыжина с Александром уже были кое-какие совместные идеи, которые они должны были проверить экспериментом. Но Александр жил в общежитии, и постоянной прописки у него не было, так что для продолжения научной работы ему надо было попасть на кафедру сотрудником…
— Но место было одно, и предназначалось оно Лыжину? — спросил я.
— Да, — спокойно кивнула Ольга. — Володя сам от него отказался, потому что иначе Александру пришлось бы уехать куда-нибудь по распределению простым врачом, а Лыжин был заинтересован в сотрудничестве с ним. Кроме того, отец считал, что Александр, с его талантом и целеустремленностью, сможет многого добиться. И Лыжин попросил отца взять на кафедру Александра.
— Так, это я понял, — сказал я, глядя в красивые светло-серые глаза Ольги и раздумывая о том, что люди склонны приписывать мерзавцам черноту духа от пепла истлевшего чувства вины и мрачное самоутверждение от зарубцевавшихся угрызений совести. Какая ерунда! Подлость ясноглаза, безоблачна душой, краснощека от задорных людоедских планов.
— Куда же пошел работать Лыжин?
— Он отработал три года в какой-то фармакологической лаборатории, а потом Александр перетащил его к себе в исследовательский центр.
— К этому времени ваш супруг уже защитил, наверное, кандидатскую?
— Да, конечно! И прошел по конкурсу в центр старшим научным сотрудником.
— А вы не знаете, у Лыжина были за это время какие-нибудь успехи?
— По-моему нет. Он в общем-то бестолково распорядился этими годами. Но когда пришел к Александру, у них начало выходить много работ и публикаций.
Я неожиданно спросил:
— Простите, а как ваш отец относился тогда к Александру Панафидину?
Ольга засмеялась:
— Странный вопрос! Относись он к Александру плохо, зачем бы он оставил его у себя на кафедре? Он всегда очень уважал его.
Стараясь придать бестактному вопросу характер шутки, я спросил:
— Ну а может быть, помимо уважения он видел в нем еще и будущего зятя?
— Ха! Это вы не знаете моего батюшку! Он принципиален до глупости, и на все соображения такого рода ему чихать. А кроме того, я вышла ведь за Александра много позже. И к счастью, никогда об этом не жалела.
— И к счастью, никогда об этом не жалели, — повторил я, потому что в словах Ольги мне послышалась настойчивая потребность доказать себе самой безусловную правильность однажды сделанного выбора, истерический накал ненужной откровенности в публичной демонстрации своего собственного, личного, индивидуального, только ей принадлежащего семейного счастья. Я улыбнулся и сказал: — Значит, остается прожить далее в любви и согласии сто лет и умереть в один день…
— Да, я мечтала бы о такой участи, — вполне искренне сказала Ольга. — Но в наше время никто не живет по сто лет. Особенно с такой нервотрепкой на работе, как у Александра. Они из-за этого метапроптизола все прямо с ума посходили.
Я безотчетно отметил про себя, что Ольга уверенно предполагает прожить дольше мужа. Напрасно: никто не знает часа своего — ни с сильной нервотрепкой, ни в безмятежном домашнем хозяйствовании.
— Ольга Ильинична, вы не можете мне объяснить — я ведь не специалист, — почему вокруг именно этого препарата столько волнений, столько страстей пылает?
— Ничего удивительного, — это ведь будет выдающееся научное открытие. Сообщения о них высекают на золотых скрижалях.
— Не может быть! — притворно изумился я.
— Еще как может! Вы слышали о комиссии научного прогнозирования ЮНЕСКО?
— Нет, не слышал.
— Эта комиссия составила план-прогноз крупнейших открытий человечества в течение предстоящих ста лет. Они относят создание эффективных химических препаратов для лечения психических болезней на две тысячи десятые — две тысячи двадцатые годы. Получив метапроптизол, Александр обгонит эпоху на тридцать — сорок лет. Это Государственная или Нобелевская премия, это научно-исследовательский институт, это безграничные научные перспективы!
Разумом я понимал, что нелепо, просто бессмысленно переубеждать Ольгу, сердиться на нее, она — продукт определенного нравственного воспитания. Но подавить в душе острое желание омрачить безоблачно-радужный небосклон ее видения жизни я не мог.
— Ольга Ильинична, а не может так статься, что кто-нибудь другой, не ваш муж, получит метапроптизол?
— Насколько я знаю от него, над этой же проблемой работают японцы и швейцарцы. Там есть очень мощные концерны — «Торей» и «СИБА»…
— Насколько я знаю от него, над этой же проблемой работают японцы и швейцарцы. Там есть очень мощные концерны — «Торей» и «СИБА»…
— Я не имею в виду иностранные фармакологические концерны. Что бы вы сказали, узнав, что препарат синтезирован у нас?
Ольга недоверчиво хмыкнула:
— Перестаньте! Этого не может быть!
— Выражаясь вашими словами, «еще как может». В жизни всякое бывает.
Я встал, прошелся по комнате, остановился у окна, выглянул на улицу. У подъезда притормаживал ярко-алый «жигуленок». Отворилась дверь, из машины вышел Панафидин. Отсюда, с пятого этажа, автомобиль с раскрытыми дверями казался мне похожим на огромную железную бабочку, расправляющую крылья, готовую подпрыгнуть и лететь, не ощущая своего веса, к синему горизонту.
Панафидин снял со стекла «дворники», бросил их в кабину, достал с сиденья желтый портфель, захлопнул двери, сначала левую, потом правую, и бабочка, сложив свои крылья, стала тяжелой, смирной, обтекаемой.
А хозяин усмиренной краснолаковой летуньи запер замок, четким прямым шагом пересек тротуар и направился в подъезд. Это шел очень уверенный в себе человек, уверенный в делах своих, знающий наверняка, что он уже почти-почти обогнал эпоху на тридцать-сорок лет, завтрашний нобелевский лауреат, научный руководитель института с безграничными перспективами!
Я повернулся к Ольге, которая по-прежнему молча смотрела на меня с недоверием, похожим на недоумение: шучу ли я с ней так глупо, или… Или?
— Да-да, — кивнул я. — Похоже, что это факт. — И вспомнил, с каким вкусом, с каким ощущением собственной посвященности, с каким апломбом повторяла она слова, несомненно слышанные от мужа: «Этого не может быть, это артефакт!»
— Александр знает об этом? — растерянно спросила Ольга.
— Думаю, что не знает. Но мы сейчас у него самого спросим, — сказал я, и в тот же момент в прихожей раздался звонок.
Ольга бросилась к двери, я неспешно двинулся за ней, вошел Панафидин — спортивно-подтянутый, весело-злой, совершенно точно знающий, чего стоит фора в тридцать-сорок лет перед всем маленьким человечеством, перед всей эпохой.
— А-а, у нас в гостях неутомимый следопыт? — благодушно протянул он. — Рад видеть, давайте вместе ужинать.
— Спасибо, не могу. Я скоро ухожу. А заглянул я к вам, чтобы узнать ваше мнение о Лыжине.
— О Лыжине? — медленно переспросил Панафидин, и глаза его льдисто полыхнули за стеклами очков. «О Лыжине?» — сказал он так, будто мучительно припоминал эту фамилию — вроде бы и знакомое имя, ведь наверняка доводилось слышать, а сейчас что-то никак не удается припомнить.
Но Панафидин переигрывал: и менее настороженный человек, чем я, увидел бы, что ему не надо вспоминать, кто такой Лыжин, он очень хорошо знает, кто такой Лыжин, он помнит о нем всегда — и всегда, все время думает о нем.
Ольга, ничего не понимая, переводила взгляд с меня на мужа чутко отмечая женской интуицией неестественность положения, мгновенно возникшие токи нервного напряжения и взаимной неприязни между нами, и, хотя и заняла, не раздумывая, почти рефлекторно, сторону мужа, все равно не могла объяснить причину этого недоброжелательства. Она ведь прекрасно помнила, что Александр ей рассказывал про сыщика, интересовавшегося метапроптизолом, которым занимается и он и Лыжин. Но, судя по репликам, такого разговора между ними не было и вообще имя Лыжина не упоминалось в их разговоре и впервые всплыло только сейчас. Она почувствовала, что наговорила много лишнего. На всякий случай Ольга сказала:
— Сейчас я подам в гостиную кофе, — и ушла на кухню, оставив нас вдвоем.
— Я хотел с вами поговорить о Владимире Константиновиче Лыжине, — сказал я. — Был у вас такой сотрудник и соавтор нескольких изобретений. Помните?
— Да, помню. — Помолчал и добавил: — Конечно, помню.
Он закуривал, удобно устраивался в кресле, потом снова вставал за пепельницей и вновь устраивался в кресле, и я видел, что все эти маневры имеют целью выиграть хоть несколько секунд, чтобы тщательнее продумать ответ, — он не ожидал, что я так быстро выйду на Лыжина.
— Вы знаете, чем занимается сейчас Лыжин? — спросил я.
— Кажется, работает руководителем биохимической лаборатории в какой-то неврологической больнице.
— Мне тоже так кажется, но только он не руководитель, а старший лаборант.
— А если вы знаете, то зачем спрашиваете меня? — раздраженно сказал Панафидин.
— Я знаю не все, и вы, наверное, не все знаете. Мы сложим наши знания и совместно придем к истине, — усмехнулся я.
— Истина не апельсин. Из двух полузнаний целого не получишь.
— Попробуем! Меня интересует, чем занимается Лыжин в своей лаборатории.
— Деталей я не знаю, но, по-моему, он тоже интересуется получением и применением транквилизаторов, — сказал Панафидин, изящным взмахом руки подчеркивая, что ничего в этом интересного нет.
— Вам известно, каким именно транквилизатором интересуется Лыжин?
Панафидин засмеялся:
— Видите ли, существует понятие научной этики. Все, что ученый считает необходимым сообщить своим коллегам, он может доложить на ученых встречах или опубликовать в периодике. Интересоваться сверх этого не принято. Это скорее компетенция сыщиков, нежели ученых коллег.
— Понял, — сказал я. — Тогда у меня к вам вопрос из моей компетенции.
— Пожалуйста.
— Вы безоговорочно уверены, что метапроптизол еще не получен?
— Абсолютно.
— Тогда я хочу объединить наши интересы на почве единственной общей черты наших профессий — вашей и моей.
— А именно? Мне как-то не приходило никогда в голову, что в наших профессиях может быть что-то общее.
— Может, — заверил я. — Помимо служебных обязанностей учеными и сыщиками руководит любопытство. С моей точки зрения немаловажный двигатель в постижении истины.
Не скрывая усмешки, Панафидин тяжело, высокомерно бросил:
— Вот только истины мы с вами разные ищем.
— Истина одна, — смиренно заметил я. — Истина — это узнавание мира, поэтому она одна — и многолика.
— Вот именно, — хмыкнул Панафидин, — решение рядов Галуа и поимка карманника в метро — две стороны истины. Неплохо?
Я не хотел ввязываться в спор, мне никак нельзя было с ним поссориться сейчас, и я сказал примирительно:
— Неравнозначны, конечно, эти стороны истины. Но если бы я поймал карманника, укравшего у профессора сверток с рукописью о рядах Галуа, то это бы несколько смягчило контраст. Правда, мы сильно уклонились от нашей темы, а говорили мы о любопытстве.
— Вы хотите оценить мое профессиональное любопытство ученого? — спросил Панафидин, поигрывая серебряной кофейной ложечкой.
Вошла Ольга, она несла на подносе начатый торт. Очень красивый был торт — огромный каравай, обвязанный глазурованным рушником, а сверху вплавлена в шоколад марципановая солонка с сахарным песком.
— Попробуйте, — сказала Ольга. — Вчера гости были, принесли новый торт. «Хлеб-соль» называется.
Я поблагодарил, но торт есть не стал: я что-то разлюбил сладкое в последнее время.
— А у нас в доме все с удовольствием едят сладости, — сказала Ольга. — Мы сладости, как дети, любим.
Панафидин недовольно покосился на нее, сказал сухо, почти сквозь зубы:
— Я тебе уже объяснял, что не «сладости», а «сласти». Сласти! Сладости у восточных красавиц, а это называется сласти. Угощайтесь, — кивнул он мне.
Себе он отрезал большой кусок торта, переложил его на красивую квадратную тарелку с давленым орнаментом и с аппетитом стал есть, а на лице и следа не осталось от только что промелькнувшей внезапно, как снайперский выстрел, вспышки респектабельного, опрятно замаскированного злобного неуважения к жене.
— Ну, сласти так сласти! Подумаешь, какая разница, вкус не меняется, — сказала робко Ольга. — И что ты, Сашенька, из-за всяких пустяков так нервничаешь?
— Я абсолютно спокоен, моя дорогая. А ты упускаешь прекрасную возможность не мешать нам говорить по делу, которое тебе совершенно неинтересно.
— Но вы говорили о Володе Лыжине… — просительно промямлила Ольга.
— Этот разговор мы уже исчерпали. А разъяснить инспектору химизм действия транквилизаторов ты вряд ли сумеешь даже с моей помощью.
— Хорошо, хорошо, Сашенька, не волнуйся, я уже ухожу.
— Вот и прекрасно. Так о чем вы хотели меня спросить? — повернулся он ко мне.
— Я хотел вас спросить: что, если бы к вам пришел человек и сказал: «Я знаю, где лежит метапроптизол, давайте вместе взглянем!»? Вы бы пошли?
Панафидин проглотил кусок торта, отпил кофе, облизнул кончик ложки и неспешно ответил:
— Конечно, не пошел бы.
— Почему?
— Потому что, это предложение — нелепая мистификация, дурацкий розыгрыш, рассчитанный на легковерных глупцов. И невежд, надеющихся найти на улице полный колешек. Знаете, есть такая категория людей, которые с детства мечтают о толстом кошельке на тротуаре?