Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 9 - Генрик Сенкевич 37 стр.


— Вы скажете, что взяли выкуп за господина де Бергова, чтобы было чем заплатить разбойникам.

— Никто этому не поверит, я никогда не брал выкупа, — мрачно возразил Юранд.

— Но ведь дело никогда не касалось вашей дочери, — прошипела монахиня.

Снова воцарилось молчание; затем пилигрим, решив, что Юранд теперь должен смириться, набрался храбрости и сказал:

— Такова воля братьев Шомберга и Маркварта.

— Вы скажете, — продолжала монахиня, — что пилигрим, который приехал со мной, привез вам выкуп, а мы тотчас уедем отсюда с благородным господином де Берговом и невольниками.

— Это как же? — нахмурился Юранд. — Неужели вы думаете, что я отдам вам невольников, прежде чем вы вернете мне дочь?

— Вы можете поступить иначе. Вы можете сами поехать в Щитно, куда ее привезут вам братья.

— Я? В Щитно?

— Но ведь по дороге сюда ее снова могут похитить разбойники, и тогда подозрение опять падет на благочестивых рыцарей; они хотят поэтому передать ее вам из рук в руки.

— А кто мне поручится, что я вернусь назад, коли сам полезу в волчью пасть?

— Тому порукой добродетели братьев, их праведность и благочестие.

Юранд заходил по горнице; он уже понимал, что тут кроется предательство, и боялся его, но в то же время чувствовал, что крестоносцы могут предъявить ему любые условия и что он перед ними бессилен.

Но тут ему, видно, пришла в голову какая-то мысль; он неожиданно остановился перед пилигримом, пристально на него поглядел, а затем обратился к монахине и сказал:

— Хорошо. Я поеду в Щитно. Вы и этот человек в одежде пилигрима останетесь здесь до моего возвращения, а потом уедете с де Берговом и невольниками.

— Вы не хотите верить монахам, — вмешался пилигрим, — как же они могут поверить вам, что, вернувшись, вы отпустите нас и де Бергова?

Юранд побледнел от негодования; наступила страшная минута, казалось, он вот-вот схватит пилигрима за грудь и придавит его коленом. Однако он смирил свой гнев, глубоко вздохнул и проговорил медленно и раздельно:

— Кто бы ты ни был, не злоупотребляй моим терпением, оно может истощиться.

А пилигрим обратился к монахине:

— Говорите, что вам приказано

— Господин, — сказала она, — если бы вы поклялись на мече рыцарской честью, мы не посмели бы не поверить вам; но не приличествует вам давать клятву людям простого звания, да и нас прислали сюда не за вашей клятвой.

— Зачем же вас прислали?

— Братья сказали, что вы должны, не говоря никому ни слова, явиться в Щитно с господином де Берговом и невольниками.

При этих словах Юранд медленно отвел назад руки, скрючил пальцы, как хищная птица когти, и, наклонившись к женщине, точно хотел сказать ей что-то на ухо, произнес:

— А вам не говорили, что я прикажу вас и Бергова колесовать в Спыхове?

— Ваша дочь во власти братьев и под опекой Шомберга и Маркварта, — с ударением ответила монахиня.

— Разбойников, отравителей, палачей! — взорвался Юранд.

— Которые сумеют отомстить за нас и которые сказали нам перед отъездом: «Что ж, не захочет он выполнить всех наших приказаний, так лучше тогда девушке умереть так, как умерли дети Витовта». Выбирайте!

— И поймите, что вы во власти комтуров, — прибавил пилигрим. — Они не хотят нанести вам обиду, и комтур из Щитно дает слово, что вы беспрепятственно выедете из его замка; но они хотят, чтобы за все содеянное вами вы пришли поклониться плащу крестоносцев и молить победителей о пощаде. Они хотят простить вас, но сперва хотят согнуть вашу гордую выю. Вы называли их предателями и клятвопреступниками, они хотят, чтобы вы вверили себя им. Они вернут свободу вам и вашей дочери, но вы должны молить их об этом. Вы унижали их, а должны поклясться, что рука ваша никогда не поднимется на белый плащ.

— Этого требуют комтуры, — прибавила женщина, — а с ними Маркварт и Шомберг.

На минуту воцарилась мертвая тишина. Казалось, только приглушенное эхо с ужасом повторяет где-то над головой: «Маркварт… Шомберг». Из-за окон долетали оклики лучников Юранда, которые стояли на страже на валах около острога.

Пилигрим и монахиня то переглядывались, то смотрели на Юранда, который долго сидел, прислонясь к стене, неподвижный, с лицом, затененным связкой шкур, висевшей у окна. Одна только мысль владела им: если он не сделает того, чего требуют крестоносцы, они задушат его дочь, а если сделает, то, может, все равно не спасет ни Дануси, ни себя. Он не знал, что делать, не видел никакого выхода. Он чувствовал только беспощадную силу, которая придавила его. Ему уже виделись железные руки крестоносца на шее Дануси. Он хорошо знал рыцарей креста и ни минуты не сомневался, что они убьют ее, зароют на замковом валу, а потом от всего откажутся, от всего отрекутся, и кто же тогда сможет доказать, что это они похитили ее. Правда, в его руках посланцы, он может отвезти их к князю и под пыткой заставить сознаться во всем; но в руках крестоносцев Дануся, и они тоже могут замучить ее. Ему чудилось, что дочь протягивает к нему издали руки, взывая о помощи. Если бы знать наверняка, что она в Щитно, можно было бы этой же ночью двинуться к границе, напасть на немцев, не ожидающих набега, захватить замок, вырезать стражу и освободить Данусю. Но ее могло не быть в Щитно, даже наверняка не было там. В этот миг в голове его, как молния, сверкнула еще одна мысль: а что, если схватить женщину и пилигрима и отвезти их прямо к великому магистру? Может, магистр заставит их сознаться и прикажет комтурам отдать дочь? Однако эта мысль сверкнула, как молния, и тотчас погасла… Ведь эти люди могли сказать магистру, что они приехали выкупить Бергова и ни о какой девушке ничего не знают. Нет! Этот путь никуда не мог привести, но какой же тогда избрать? Он подумал, что, если поедет в Щитно, его закуют в цепи и ввергнут в подземелье, а Дануси все равно не отпустят, чтобы не открылось, что это они похитили ее. А меж тем смерть грозит его единственному дитяти, смертельная опасность нависла над последней дорогой головой!.. В конце концов мысли его стали путаться и мука стала такой невыносимой, что он впал в оцепенение. Он сидел неподвижно, онемелый, словно высеченный из камня. Если бы он захотел подняться в эту минуту, то не смог бы этого сделать.

Посланцам наскучило ждать, монахиня поднялась и сказала:

— Скоро уж рассвет. Позвольте нам, господин, удалиться, мы хотим отдохнуть.

— И подкрепиться после дальней дороги, — прибавил пилигрим.

Они поклонились Юранду и вышли вон.

А тот все сидел неподвижно, словно объятый сном или мертвый.

Через минуту дверь отворилась, и на пороге появился Збышко, а за ним ксендз Калеб.

— Что же посланцы? Чего они хотят? — спросил молодой рыцарь, приближаясь к Юранду.

Юранд вздрогнул, но ничего не ответил, только заморгал глазами, как человек, пробудившийся от крепкого сна.

— Уж не больны ли вы! — воскликнул ксендз Калеб, который хорошо знал Юранда и заметил, что с ним творится что-то неладное.

— Нет, — ответил Юранд.

— А что же с Дануськой? — допытывался Збышко. — Где она, что они вам сказали? С чем они приехали?

— С вы-ку-пом, — медленно ответил Юранд.

— С выкупом за Бергова?

— За Бергова…

— Как за Бергова? Что с вами?

— Ничего…Но в голосе его звучали такие непривычные ноты и такое бессилие, что Збышко и ксендз встревожились, тем более что Юранд говорил не об обмене Бергова на Данусю, а о выкупе.

— Милосердный боже! — воскликнул Збышко. — Где Дануська?

— Нет ее у кре-сто-нос-цев, нет! — сонным голосом ответил Юранд.

И внезапно, как мертвый, повалился со скамьи наземь.

XXXI


На другой день в полдень посланцы повидались с Юрандом, а спустя некоторое время уехали, захватив с собой де Бергова, двоих оруженосцев и человек двадцать других невольников. После этого Юранд позвал отца Калеба и продиктовал ему письмо князю, в котором сообщал, что Данусю похитили вовсе не крестоносцы, что ему удалось открыть, где она, и что в ближайшие дни он надеется ее освободить. То же самое он сказал и Збышку, который с прошлой ночи не мог прийти в себя от изумления и просто обезумел от тревоги. Старый рыцарь не хотел отвечать на его вопросы, велел ему терпеливо ждать и ничего не предпринимать для спасения Дануси, так как в этом нет пока надобности. Под вечер он снова заперся с ксендзом Калебом, велел ему прежде всего написать свою духовную, поисповедался и причастился, а затем призвал Збышка и старого молчаливого Толиму, который был его товарищем во всех набегах и битвах, а в мирное время хозяйничал в Спыхове.

— Вот это, — сказал Юранд старому вояке Толиме таким громким голосом, как будто тот был туг на ухо, — муж моей дочки, с которой он обвенчался при княжеском дворе, испросив на то мое согласие. После моей смерти он будет здесь господином, владетелем городка, земель, лесов, лугов, людей и всех спыховских богатств…

Толима очень удивился, повернул свою квадратную голову в сторону Збышка, затем поглядел на Юранда, однако ничего не сказал, потому что вообще говорил очень мало, только поклонился Збышку и обнял руками его колени.

— Эту мою последнюю волю, — продолжал Юранд, — записал ксендз Калеб, и внизу под ней стоит моя восковая печать; ты же должен свидетельствовать, что слышал все от меня и что я велел слугам повиноваться молодому рыцарю, как они мне повиновались. Ты ему покажешь всю добычу и деньги, что хранятся в моей сокровищнице, и до самой смерти будешь верно служить ему и во время мира, и на войне. Слышишь?

Толима приставил ладони к ушам и кивнул головой, затем, по данному Юрандом знаку, поклонился и вышел, а рыцарь обратился к Збышку и сказал с ударением:

— Сокровищами, что у меня хранятся, можно удовлетворить самого алчного и выкупить за них не одного, а сотню невольников. Помни об этом.

Но Збышко спросил:

— А почему вы уже поручаете мне Спыхов?

— Я поручаю тебе больше, чем Спыхов, — родную дочь.

— Да и час смерти сокрыт от нас, — заметил ксендз Калеб.

— Да, сокрыт, — печально повторил Юранд. — Совсем недавно замело меня снегом, и хоть бог меня спас, но нет у меня прежней силы…

— Милосердный боже! — воскликнул Збышко. — Что с вами сталось, почему вы так изменились со вчерашнего дня и говорите охотней не про Данусю, а про смерть? Милосердный боже!

— Вернется Дануська, вернется, — ответил Юранд. — Господь хранит ее. Но если только она вернется… Послушай… Увези ее в Богданец, а в Спыхове оставь хозяйничать Толиму. Он человек верный, а тут плохие соседи… Там ее на веревку не привяжут… Там безопаснее…

— Да что это вы! — воскликнул Збышко. — Словно с того света говорите? Что над вами стряслось?

— Да я уже чуть не попал на тот свет, а теперь вот чую, что-то расхварываюсь, и одно меня только заботит: доченька моя, одна ведь она у меня. Да вот ты, я ведь знаю, что ты ее любишь…

Он оборвал свою речь и, вынув из ножен короткий меч, называемый мизерикордией, повернул его рукоятью к Збышку:

— Поклянись мне еще раз на этом кресте, что никогда ее не обидишь и верно будешь любить…

У Збышка слезы навернулись на глаза. Он бросился тотчас на колени и, положив палец на рукоять, воскликнул:

— Клянусь богом, что не стану обижать ее и верно буду любить!

— Аминь! — произнес ксендз Калеб.

Юранд вложил в ножны мизерикордию и раскрыл Збышку объятия.

— Ведь и ты сын мой!..

И они разошлись, ибо надвинулась уже темная ночь, а они вот уже несколько дней почти совсем не отдыхали. Однако на другой день Збышко поднялся чем свет; он так испугался вчера, не захворал ли в самом деле Юранд, что решил узнать, как старый рыцарь провел ночь.

В дверях горницы Юранда он столкнулся с Толимой, который как раз выходил оттуда.

— А как пан, здоров? — спросил Збышко.

Толима поклонился, приставил ладонь к уху и переспросил:

— Что вы говорите, ваша милость?

— Я спрашиваю, как здоровье пана? — повторил погромче Збышко.

— Пан уехал.

— Куда?

— Не знаю. В доспехах…

XXXII


Чуть забрезжил свет и забелелись деревья, кусты и глыбы известняка, разбросанные там и тут по полям, когда нанятый провожатый, шедший рядом с конем Юранда, остановился и сказал:

— Позвольте мне дух перевести, пан рыцарь, а то я совсем запыхался. Оттепель и туман, но уже недалеко…

— Доведи меня до дороги, а потом вернешься, — ответил Юранд.

— Дорога будет направо, за леском, а с холма вы тотчас увидите замок.

Мужик издрог от утренней сырости и стал «греться», то есть хлопать себя по бокам руками; еще больше утомившись, он присел на камень.

— А ты не знаешь, комтур в замке? — спросил Юранд.

— Где же ему быть, коли он хворает?

— Что с ним?

— Народ толкует, будто польские рыцари его поколотили, — ответил старый мужик.

В голосе его определенно слышалось удовлетворение. Он был подданным крестоносцев, но превосходство польских рыцарей радовало его мазурское сердце.

Через минуту он прибавил:

— Что говорить! Сильны наши паны, но с поляками им круто приходится.

Однако он тотчас покосился на рыцаря и, как бы желая увериться в том, что ему не будет худа за неосторожное слово, сорвавшееся с языка, сказал:

— Вы, пан, по-нашему говорите, вы не немец?

— Нет, — ответил Юранд. — Однако веди меня дальше.

Мужик поднялся и снова зашагал рядом с конем. По дороге он то и дело совал руку в суму, доставал горсть немолотой ржи и всыпал себе в рот. Утолив таким образом голод, он стал объяснять Юранду, почему ест сырое зерно, хотя тот был слишком поглощен своим несчастьем и своими мыслями и ничего не заметил.

— И на том спасибо, — говорил мужик. — Плохое наше житье под немецкими панами. Обложили нас податями, а помольную плату такую дерут, что бедному человеку приходится, как скотине, жевать зерно с мякиной. А коли найдут в хате жернова, так и мужика изобьют, и весь скарб у него заберут, да что там, бабам и детям и то не дадут спуску… Не боятся они ни бога, ни ксендза. Вон вельборгский ксендз стал попрекать их за это, так они его на цепь посадили. Ох, плохо нам под немцами! Уж коли удастся намолоть мучицы между двух камней, так и эту горсточку бережем к святому воскресенью, а в пятницу как птицы небесные кормимся, но и на том спасибо, а то перед новью и того не станет. Рыбу ловить нельзя… Зверя бить тоже… Не так, как в Мазовии.

Так жаловался этот подданный крестоносцев, говоря то ли с самим собой, то ли с Юрандом. А тем временем они миновали пустошь, покрытую заснеженными глыбами известняка, и вступили в лес, который в предутреннем свете казался седым. Из лесу потянуло на них холодом и пронизывающей сыростью. Уже совсем рассвело. Если бы не встал день, Юранду трудно было бы пробираться по узкой лесной дорожке, тянувшейся по косогору, на которой его рослый боевой конь местами едва протискивался между деревьями. Но лес вскоре кончился, и спустя немного времени старый рыцарь поднялся со своим провожатым на вершину белого холма, по которому бежала проезжая дорога.

— А вот и дорога! — сказал мужик. — Теперь вы, пан, сами доберетесь.

— Доберусь, — ответил Юранд. — Возвращайся домой Он сунул руку в кожаный кошель, притороченный спереди к седлу, достал из него серебряную монету и подал провожатому. Крестьянин, привыкший получать от местных крестоносцев не подарки, а палки, глазам своим не верил; схватив монету, он прижался головой к стремени и обнял его руками.

— Господи Иисусе! — воскликнул он. — Да вознаградит вас бог, вельможный пан!

— Оставайся с богом.

— Храни вас бог. Щитно перед вами.

С этими словами он еще раз склонился к стремени и исчез. Юранд остался один на холме и смотрел в указанном крестьянином направлении на серую и влажную пелену тумана, которая заслонила от него мир. За этой пеленой таился зловещий замок, куда вели его неволя и злая судьба. Близко, уже близко! А там, что ж, чему быть, того не минуешь… При этой мысли в сердце Юранда, наряду со страхом и тревогой за Данусю, наряду с готовностью вырвать ее из вражеских рук, пусть даже ценой собственной крови, родилось новое, невыразимо горькое и незнакомое ему доселе чувство уничижения. Вот он, Юранд, при одном имени которого трепетали пограничные комтуры, по их повелению едет сейчас к ним с повинной головой. Он, который столько их победил и унизил, почувствовал себя сейчас побежденным и униженным. Нет, они не победили его в открытом бою, не одолели храбростью и рыцарской силой, и все же он чувствовал себя побежденным. Это было нечто неслыханное, ему казалось, что все кругом рушится. Он ехал для того, чтобы смириться перед крестоносцами, он, который, не будь Дануси, предпочел бы один сразиться со всей крестоносной ратью. Разве не случалось, что рыцарь, который должен был сделать выбор между позором и смертью, бросался на целое войско? А он чувствовал, что и его ждет, быть может, позор, и при мысли об этом готов был выть от боли, как воет волк, почувствовав в своем теле стрелу.

Но это был человек, у которого не только тело, но и воля была железная, он мог сломить упорство других, но мог переломить и себя.

«Я не тронусь с места, — сказал он себе, — пока не укрощу свой гнев, ибо не спасти, а только погубить могу я в гневе свое дитя».

И он как бы схватился врукопашную со своим гордым сердцем, со своей яростью и жаждой боя. Если бы кто-нибудь увидел его на этом холме, в доспехах, недвижного, верхом на рослом коне, он решил бы, что это отлитый из железа великан, и никак не подумал бы, что этот недвижный рыцарь ведет в эту минуту самый тяжкий бой из всех, какие ему приходилось вести в своей жизни. Он боролся с собой до тех пор, пока не одолел себя и не почувствовал, что сила воли ему не изменит.

Назад Дальше