— Из царицыного терема посланник-то! — не сдавался Киприан. — Дворецкий ее, Соковнин. А ты и явишься, как чучело!
— Глупец. Глупец! — сокрушенно покачал головой Никон. — Это ему будет стыдно передо мною, коли петухом-то вырядился!.. Клобук подай! Да не митру — клобук!
Вышел Никон к дворецкому, перебирая деревянные четки.
— От царевны Татьяны Михайловны передать тебе, митрополиту, велено дыню и корзину вишни.
— Спасибо за память о недостойном! — ответил Никон, кланяясь. — Передай и от меня Татьяне Михайловне, — протянул четки. — Просты, да на Соловках деланы. Святыми людьми. А уж молитв по ним прочитано — великие тысячи.
— Благослови, святой отец! — Соковнин опустился перед митрополитом на колени.
Никон благословил.
— Вот и тебе за радение.
Подарил иконку Богоматери в серебряной ризе.
— Со мной на Соловках сия икона была.
Соковнин поймал руку митрополита, в глазах восторг и преданность.
Глядя на затворившуюся за царицыным дворецким дверь, Никон запустил руку в вишню. Выбирал самые темные, самые спелые ягоды и, сплевывая косточки, не столько думал, сколько переживал.
Вся его нынешняя жизнь была огромным колесом, которое ворочалось уже помимо воли, несло, затягивало в сердцевину неумолимого вихря. И было страшно: ну-ка все вдруг углядят — обманный Никон человек, не тот, за кого принимали, обманный, обманный!.. Полетят спицы из колеса, сплющится обод — тяжесть-то немыслимая, — мокрого места не останется.
— Господи, свершилось бы все скорее!
О патриаршестве своем помолился, и была эта молитва столь же искренна, как искренне ребенок просит у Бога послать ему на Светлое воскресенье обновку — рубашечку вышиту с красным пояском.
— Киприан! — крикнул келейнику. — Одеваться, к царю поеду!
— Так ты же одет, — ответил Никону Киприан.
— Безмозглый дурак! — закричал Никон. — Затрапезный я для дома хорош. К царю должно являться во всем великолепии, ибо по нашему виду царь судит о благополучии всего царства.
Киприан вздохнул, хмыкнул и, досадливо крутя ушастой головой, отправился нога за ногу исполнять приказание.
6В трапезной Стефана Вонифатьевича собрались все близкие ему люди: митрополит Корнилий, Иван Неронов, Федор Михайлович Ртищев, Аввакум.
Близился день выборов патриарха, хотя имя избранника давно у всех на устах — суровый подвижник Никон. Ни о будущем патриархе, ни о самих грядущих выборах за столом ни единого слова сказано не было. Неронов скорбел, Корнилий, указавший царю на Стефана, не хотел выглядеть переметчиком, Ртищева царский выбор радовал, и Аввакума радовал, но радость его была потаенная, смутная и даже греховная. От Стефана Вонифатьевича протопоп знал, что ждать, а от Никона — не знал. Свой он, Никон, нижегородский, в семи верстах ведь жили. Как земляком не погордиться! Но и против Стефана Вонифатьевича Аввакум тоже ничего не имел. Умом за Стефана стоял, ну а сердце в государственных делах — помощник коварный.
Разговор шел о делах церковных, небольших.
— Попа своего чуть палкой нынче не побил! — сокрушался Неронов. — Навел на грех, окаянный. Женщина одна родила прежде времени, а он, балбес, по невежеству читал у ее одра молитву о жене извергшей.
— Надо читать обычную молитву по жене-родительнице, — сказал Стефан Вонифатьевич.
— Это коли ребенок жив родился! — возразил Аввакум. — А если он родился мертвым?
— Так ведь родился! — как всегда, сразу же закипел Неронов. — С ногами, с руками, с головою! Стало быть, и с душой. Извергшая — та, которая зародыш выкинет.
— Каков бы ни был зародыш, — не сдавался Аввакум, — святая церковь почитает его за человека.
— Ах, не спорьте! Горькое спором не подсластишь, — сказал Стефан Вонифатьевич сокрушенно. — Сколько мне за жизнь отпевать приходилось, и всех было до слез жалко.
— А ведь не случайный у нас разговор приключился! — Неронов уставил глазки на Ртищева. — Как бы Большая Матерь наша не выкинула!
— О какой матери ты говоришь, Неронов? — спросил Федор Ртищев.
— Да о той, больше которой у нас нету, ни у меня, ни у тебя. О церкви.
— Уймись, Иван! — сказал Стефан Вонифатьевич. — Злопророчество сокрушает сердце. Беда у человека за каждым углом, и отводят ее добрые помыслы добрых людей. А их ведь мало, Неронов, добрых-то! Мало!
— И впрямь пустое мелю! Прости, протопоп! — потряс седенькой головой Неронов.
Тут дверь весело распахнулась, и в комнату вошел Никон.
Как душистое блистающее облако, огромное, легкое, митрополит пролетел через комнату, наклонился, поцеловал Корнилию руку и, не давая старику протестовать, обнял, поцеловал в губы и в обе щеки. Повернулся к Стефану Вонифатьевичу, улыбнулся, да так, словно солнце на край того радостного облака село, расцеловался горячо, как целуются с другом, нечаянно встретившись на краю света. Ртищева тоже обнял и расцеловал, потянулся к Неронову, да тот откачнулся, только Никон не принял этого, не заметил, одною рукою поймал Ивана за запястье, лбом коснулся длани.
— Здорово! Здорово!
Другой рукой митрополит ухватил через стол руку Аввакума. Видя, что с поцелуем не выйдет — далеко, — трижды чмокнул воздух, касаясь протопопова лица бородою.
«Что это у него в ладонях? — удивился Аввакум. — Словно свет держит».
— Как я рад повидать всех вас! Хованский с Огневым жалуются, что замучил я их. Так ведь и сам замучился — все время в дороге, лошади, ладьи. А сколько молебнов отслужили — не сосчитать. Воистину великий приход святителя!
Стефан Вонифатьевич вскочил со стула и ждал, когда гость договорит, чтобы предложить место, но тут в дверях появился князь Долгорукий, поклонился честной компании.
— О господин, великий государь в карете тебя ждет.
— Ах! — радостно вскрикнул Никон. — Вот грех! Государя заставил всполошиться. В Хорошево едем. Рад был сердечно! Будьте здоровы! Будьте здоровы!
Раскрыл объятия, просиял глазами.
Перекрестил.
Исчез.
— Словно солнце в дому побывало! — сказал Стефан Вонифатьевич.
Все улыбались. Один Неронов сидел обмякший, серый.
«А ведь это он перстни перевернул!» — осенило Аввакума. Он все еще гадал, что за свет был в ладонях новгородского митрополита.
723 июля 1652 года собор русских иерархов избрал на патриарший престол новгородского митрополита Никона. Никон ждал известия в митрополичьей келии Новгородского московского подворья.
На голом столе на деревянном блюде лежала дыня, присланная вчера царицей Марией Ильиничной — Терем был охоч до таких подарков, — и серебряный, с византийской эмалью на рукоятке столовый нож. В дальнем темном углу келии сидел огромным мешком Киприан.
Никон то принимался поглаживать золотое бархатистое тело дыни, то брал нож и без всякого умысла и вообще без соображения тыкал ножом в стол.
— На том свете дьяволы вот так-то язык тебе исколют! — не вытерпел Киприан.
Никон бросил нож, встал и тотчас сел. Спину охватило ознобом. Задрожал, захолодал, принялся растирать руки, словно на лютом морозе, когда и рукавицы не спасают.
— Далось тебе все это! — буркнул Киприан. — В митрополитах тоже хорошо.
Никон порывисто поднялся, шагнул к оконцу, но, даже не глянув в него, вернулся за стол, придвинул к себе дыню, взял нож. Руки тряслись, и, глядя на свои руки, митрополит совершенно спутался мыслями — забыл, что хотел сделать.
— Господи, совсем одурел!
Чиркнул дважды по дыне, вырезав прозрачный почти ломтик.
— Нутро-то отряхни, сблюешь! — гаркнул из угла Киприан.
Никон потерянно улыбнулся, двумя руками осторожно вставил ломтик в разрез и жалобно попросил келейника:
— Шубу принеси! Холодно.
И снова взялся за нож, вырезал нормальный ломоть дыни, обрезал край и, вдыхая аромат, принялся уплетать царицыно угощение.
Тут дверь келии распахнулась, и, пригибаясь в низких дверях, вошла, заполнив всю келию, депутация собора — митрополиты, бояре.
— О великий святитель! — воздев руки, завопил тоненьким, стареньким голоском митрополит Корнилий. — Святейший собор иерархов православной церкви приговорил — быть тебе, митрополиту Никону, святейшим патриархом…
Голос у старика оборвался, и все опустились перед Никоном на колени, а он, в черной домашней хламиде, с необъеденной коркой дыни в руке, махнул на депутацию этой своей коркой.
— Нет! — крикнул. — Упаси вас господи! Недостоин я! Грешен! Ничтожен!
Кинул корку и, отирая ладонь о залоснившуюся рясу, побежал в угол и стал за Киприана.
— Защити, отец святой! Не выдай!
Келейник Киприан шагнул, набычась, на депутацию, а Никон, высовываясь из-за его тяжкого плеча, кричал петушком:
— Уходите! Уходите, бога ради!
Настроенные на благодушное торжество, депутаты выкатились ошарашенным клубком из Никоновой келии. Испуганно переглядывались, топтались возле келии, но Киприан широким жестом хлопнул дверью, и тотчас изнутри лязгнул железный засов.
— К царю! К царю! — всплеснул высохшими ручками митрополит Корнилий, и депутация кинулась к лошадям.
— Как так в патриархи не идет?! — перепугался Алексей Михайлович и нашел глазами князя Долгорукого. — Поезжай, князь Юрий! Проси! Моим именем проси! И ты, отец мой, Борис Иванович, и ты, Глеб Иванович! Стефан Вонифатьевич, не оставь! Поезжайте, поищите милости великого нашего архипастыря!
Новые посланники спешно погрузились в кареты, уехали искать Никоновой милости, а сам Никон в те поры стоял посреди своей келии, молча сдирая через голову пропахшую потом черную рясу. Застрял, дернул, защемил губы, дернул назад, разодрал руками ветхую материю, освободился, кинул рясу на пол.
— Чего дерешь, богатый больно? — заворчал из своего угла Киприан.
— Дурак, — сказал ему Никон. — Патриарх — я!
— Так ты ж отказался.
— Дурак! Ну и дурак же ты! — с удовольствием сказал келейнику Никон и приказал: — Лучшую мантию! Ту, лиловую. Крест на золотой цепи с рубинами.
Выхватил нетерпеливо из рук Киприана ларец, достал золотую цепь и вдруг бросил обратно.
— Киприан, — сказал тихо, — а ведь страшно.
— Что страшно?
— Патриархом страшно быть. Как скажешь, так и сделают. А если не то скажешь? Киприан, я взаправду не гожусь в патриархи. — И жалобно попросил: — Принеси воды свежей из колодца. Чистой водички хочется. Будь любезен, брат мой.
Киприан взял кувшин и молча вышел из келии.
Никон проследил взглядом, плотно ли затворилась дверь, опустился со стула на колени, на свою черную рясу. Поцеловал край старой своей одежды, бывшей с ним еще на Анзерах.
— Господи! Отчего же я избранник твой? Чем угодил тебе, Господи?!
И перед ним, как стена в неухоженной церкви, где росписи облупились и погасли, встала собственная, давно уже не своя, а словно бы приснившаяся, никчемная, бессмысленная жизнь.
— Господи! Я же мордва! Упрямая мордва! А ты меня вон как — в патриархи! Над всеми-то князьями, над умниками!
И тотчас встал с колен и, наступая ногами на прежнюю свою рясу, надел великолепное новое одеяние и водрузил на себя золотую цепь с рубиновым крестом, в сверкающей изморози чистой воды алмазов.
Пришел Киприан с водой.
— Налей!
Киприан налил воду в серебряный кубок.
Никон выпил воду до последней капли, пнул ногой рясу.
— Сожги! — И закричал: — Да не спрячь — знаю тебя, тряпичника, — сожги!
Киприан поднял рясу и бросил в подтопок. Высек огонь, запалил лучину, кинул в печь.
— Не закрывай! — сказал Никон, глядя, как занимается огнем его старая, его отвратительная… кожа.
— Воняет больно! — сказал Киприан.
— Воняет! — Никон хохотнул. — Ишь как воняет!.. Чего глядишь, ладан зажги!
Не отошел от печи, пока ряса не сгорела дотла.
И тут явились депутаты, все люди великие, дружеские. Никон подходил к каждому со слезами на глазах. Говорил тихо, перебарывая спазмы, схватывающие горло:
— Не смею! Прости, бога ради! Неразумен! Не по силам мне пасти словесных овец Христовых! Пусть государь смилуется. Не смею!
Когда и второе посольство вернулось ни с чем, Алексей Михайлович запылал вдруг щеками и крикнул, притопнув ногой:
— Силой! Силой привезти его!
8Застоявшаяся толпа перед Успенским собором стала вдруг врастать в землю. Это садились где стояли обезноженные старухи и старики. Как гусыня с выводком, осела наземь и цепочка слепых странников со старцем Харитоном во главе.
— Долго ждать-то? — спросил Харитона мальчик-поводырь, у которого от стояния ноги сделались бесчувственны, как полешки.
— А до второго пришествия! — отозвался мальчику сидевший подле слепцов круглый, как солнышко, косматый, седенький замоскворецкий мужичок Пахом.
— За грехи! За грехи! — перекрестился слепец Харитон.
У мальчика лицо было голубое от просвечивающих через прозрачную кожу жилочек. Опустив от потаенного страха глаза, он спросил Пахома:
— А мы-то что ж, пропали теперь? Бог дьяволу нас выдаст?
— Фу, дурак! — Харитон ущипнул мальчика, и тот, не готовый к боли, вскрикнул тоненько, как стрелой убитая в небе птица.
— Го-о-ос-поди! — воплем отозвалась на этот крик дурная баба.
И толпа — по-птичьи — заверещала, и птицы, встревожась, кинулись с колоколен в небо, покрыв его живой трепещущей сетью, да такой густой, что и осенью подобного не бывает.
— Никон — великий пастырь! Никон — о! Никон у Господа Бога — свой! — говорили в толпе охочие на язык, и Пахом тотчас откликнулся целой речью:
— Ему бы, праведнику, вместе со святыми праотцами жить, когда Бог людям являлся. А мы — какие люди, яма для грехов, а не люди! Не станет он нас пасти. Да и я бы не стал! На нас плюнуть и то жалко. Мужики все пьяницы, бабы все задницы.
— Уймись! — строго сказал Харитон. — Себя не жалко, и не надо, на других беду накличешь.
Никон в Успенский собор все не ехал, но толпа не убывала, а прибывала. Заслышав об отказе новгородского митрополита от патриаршества, на кремлевские площади валили новые толпы ротозеев, но вместо живой, обсасывающей митрополичьи косточки толпы наталкивались на горестно молчащую толпу и сами молчали, призадумавшись. Каждый тут вспоминал свои тайные, лютые, воровские грехи, подленькую мелочь всяческих гадостей, совершенных или уже затерянных.
Вдруг от самых Спасских ворот прилетел, как звоночек, детский высокий голос:
— Идет!
Толпа качнулась, вставая и раздаваясь перед Никоном и соборным посольством.
— Дай, Господи! — счастливо сияя мокрыми от слез глазами, кричал Пахом, и мальчик-поводырь вторил ему:
— Дай, Господи!
Всем стало легко, словно освободились от прежней, глупой и гнусной, жизни. Да ведь коли Никон, смилостивившись, идет на патриарший свой престол, то мир от греха спасен, все спасены! Царство святой благодати утверждается на земле.
Митрополит шел, опустив плечи и голову, и все же был столь величав и громаден, что люди невольно переводили взгляд на Успенский собор. Они были друг для друга — собор и Никон. Лицом бел от жестокого поста, наступает на землю тяжко, будто несет небо на плечах.
Поднявшись на ступени соборной паперти, Никон поклонился царю в ноги:
— Прости меня, государь, и отпусти!
— О великий святитель, не оставляй нас одних! — разрыдавшись, воскликнул Алексей Михайлович, поднимая Никона с колен. — Молим тебя всем миром!
И, воздевши руки к соборным крестам, царь опустился на колени перед Никоном, и Никон, глядя на него сверху, ясно представил вдруг — церковная стена, а на стене роспись. Он, Никон, в лиловой благородной мантии и царь, весь золотой, лежащий у него в ногах.
Народ перед собором, глядя на смирение царя, встал, как единый человек, на колени. Никон через плечо сердито уставился на сокрушенную толпу и зыркнул белками через плечо на царицын Терем, распрямясь грудью и подняв голову. Вздохнул и, обратясь к царю, сказал непреклонно давно уже составленную и разученную речь:
— Благочестивейший государь, — Никон поднял царя с колен, — честные бояре, освященный собор и все христоименитые люди! Мы — русский народ, евангельские догматы, вещания святых апостолов и святых отцов и всех вселенских семи соборов приемлем, но на деле не исполняем. Если хотите, чтоб я был патриархом, то дайте слово ваше и сотворите обет в святой соборной и апостольской церкви перед Господом и спасителем нашим Иисусом Христом, и перед святым Евангелием, и перед пречистою Богородицею, и пред святыми его ангелами, и перед всеми святыми — держать и сохранять евангельские Христовы догматы, правила святых апостолов, святых отцов и благочестивых царей законы! Обещайте это неложно! И нас послушати обещайте во всем, яко начальника и пастыря и отца крайнейшего! Коли дадите такой обет, то и я, по желанию и по прошению вашему, не могу отрекаться от великого архиерейства.
Царь в пояс поклонился Никону, и народ заплакал навзрыд, заранее любя своего праведника.
А Никон, снова глянув на высокий Терем, пошел с царем и всеми чинами в соборную церковь, и было там наречение нового патриарха.
В Тереме оба Никоновых взгляда были замечены и всячески истолкованы.
Царица, царевны и приезжие боярыни в один голос решили: поглядел Никон на Терем не случайно, а помня, кто стоит за занавесками. А Татьяна Михайловна хоть вслух и не сказала, а про себя решила — ее искал глазами святейший. Ее! Ведь она ему дыни посылала, царица и — она.
9Через день, 25 июля, митрополит казанский и свияжский Корнилий рукоположил Никона в патриархи. Постановление на престол совершалось чинно и пышно, и самой Византии не уступая в торжественности и великолепии.
Посреди Успенского собора был возведен высокий и широкий амвон с двенадцатью ступенями. Правая сторона амвона, отведенная для царя, была обита багрецовыми червчатыми сукнами, левая — патриаршья — сукнами лазоревыми.