Федосья Прокопьевна, не мигая, смотрела на пламя свечи, пламя истомилось, догорая.
— Спать, чай, пора, — сказал Борис Иванович, — да больно хорошо поговорить с тобой. Глеб-то, чай, спит?
— Спит. Он рано ложится.
Свеча пыхнула и погасла.
Тотчас совсем близко, под окном поди, запел соловей.
— Ах, славно! — Борис Иванович улыбался, покачивая головой. — Хорошо поют ваши заморские птахи, слов нет — хорошо! А против соловья — пичуги.
— У соловья сердце высокое, — согласилась Федосья Прокопьевна.
— Высокое! Какое высокое-то! Вот и у нас, русаков, высокое сердце. Чего там! Дури в нас много и несуразности всяческой. А вот сердцем — превосходны!
Федосья Прокопьевна невольно положила ладонь на сердце и слушала не без испуга, как оно бьется, ее русское, превосходное сердце.
Глава 3
1Поскрипывали полы, постукивали двери, из кухни тянуло вкусным хлебным духом: семейство Аввакума обживало новое место. Через оконце протопоп видел, как во дворе невестки набивают соломой тюфяки и слуга уносит их в дом.
У протопопа на коленях лежала раскрытая книга, но чтение не шло впрок, слова не доходили ни до ума, ни до сердца, а читать Писание впустую — только врага человеческого тешить.
— Петрович! — Анастасия Марковна, от печки раскрасневшаяся, как девочка, легкая, подбежала к Аввакуму, положила голову ему на плечо. — Петрович! Да ведь ты в хоромы нас привел! В трапезной три избы поместятся.
Сводчатая зала трапезной была высока и просторна. Посредине дубовый длинный стол с дубовыми лавками по бокам, во главе стола резной стул. Лавочка у окошка. В красном углу икона Спаса Нерукотворного.
— На все воля Божия, — сказал Аввакум, поглаживая ладонью голову жены.
— Из Лопатищ ехали, сердце у меня кровью обливалось. Легко ли бабе дурной, когда у нее ни двора, ни кола. Согрешила, чать, этак думая! Господь избу взял, а дал каменные палаты.
Аввакум отстранил жену, встал, положил книгу на лавку, поклонился иконе, крестясь.
— Марковна! Не ради грехов наших, ради славы Господней назначаю я себе ежедневных поклонов триста! А молитв Иисусовых назначаю шестьсот, да сто Богородице. А тебе — поклонов двести, а молитв четыреста.
— Богородице от меня тоже сто молитв, — сказала Марковна.
…На первую службу в соборе Юрьевца-Подольского пришел протопоп раньше звонаря, в алтаре молился. Народ притекал неспешно. Женщины, в ожидании начала службы, садились на лавки, поставленные вдоль задней стены.
— Самсонихи-то чего нет? — спрашивала одна женщина другую.
— В лес пошла. Траву разрушевку ищет… У старика ее клад был во дворе зарыт, а где, помирая, не успел сказать.
— Вот беда! — заохали женщины. — Чего ж в доме-то денег не держал?
— Разбойников боялся.
— Много, значит, было денег-то!
— Теперь не узнаешь.
— Бабы! Бабы! — зашамкала старушка. — Вы меня пошлушайте. Пушть Шамшониха ко мне придет, я ее научу, как клад добыть.
— Ты и нас научи!
— А што мне пожалуете?
— Четверть вина купим.
— Ну, коли шетверть — шкажу. Штоб клад далшя, нужно жаговор жнать. Прийти на мешто в полношь и шкажать: «Жаклинаю тя, диавола Люшипера, тьмы княжя града адова гееншкого и вшех ш тобою жлых нешиштых диавольшких духов…»
Договорить старушка заговор не успела, как из алтаря, замахнувшись на баб крестом, вышел Аввакум.
— Изыдите из храма!
Бедные женщины от одного страху с писком кинулись прочь да и повалились в дверях, заминая друг дружку, заголосили.
Сорока против бабы — пустая слава. Как на помеле, в единочасье обошел весь Юрьевец слух: в соборе, куда нового протопопа прислали, сатана вселился.
Тут бы от исчадья и попрятаться. Ан нет! Бабы и девки, вздымая пыль, ринулись на заутреню, как мухи на патоку.
Аввакум, не ведая о распускаемой по городу басне, многолюдию обрадовался. Службу служил долгую, но с такой страстью, с такой верой и радостью и сам был столь красив в своем божественном восторге, что бабы, не сыскав сатаны за занавесками на иконах, принялись разбирать достоинства нового протопопа и нашли, что он всем хорош: высоким ростом, громким голосом, глазищами, а уж слово говорит — мурашки по спине бегут.
Проповедь Аввакум сказал о «Воспоминании явления на небе Креста Господня в Иерусалиме».
— Было то диво Господнее, — говорил он, — при императоре Констанции, сыне первого христианского благоверного императора Константина Великого. Во дни святой Пятидесятницы, 7 мая 351 года. В третьем часу утра перед всем великим городом на небе, сияющ, как второе солнце, явился равноконечный Крест Господен. — Аввакум так возвел руки и так поднял голову вслед за руками, что вся церковь завороженно уставилась на его большие белые поповские длани.
В этот миг солнечный луч попал ему на лицо и ослепил.
— Господи! — воскликнул Аввакум. — Да свято и свято предание отцов церкви нашей.
И правой дланью благословил свою новую паству.
— Праведник! — всхлипнула та самая бабка, которая знала заклинание на привлечение кладов.
— Господи! Есть ведь и у нас в России путные попы. Как одного вытолкали в шею, тотчас и сыскали! — зашептала жена церковного старосты.
— Истинный праведник! — покрестилась странница-монахиня.
А вдохновленный протопоп с жаром продолжал первое свое вразумляющее слово:
— Явление Креста в Иерусалиме было знаком Господа всем живущим на земле. В те далекие времена люди, смущенные ересью Ария, сбились с правого пути, но Бог вразумил их. Крест встал на небе, над святой горой Голгофой, и прошел по небу до горы Елеонской, отстоящей от Голгофы на пятнадцать стадий. И ужаснулись люди, чуя ад под ногами из-за своего безверия. Сама земля жгла им пятки! Вот и вы ногою-то придавите землю, не жжется ли? В небо, в небо глаза поднимите! Где он, Крест Господен? Не видите?! По вам, коли нет, ну и ладно! Нынче лба не перекрестил, завтра, мол, вдвое помолюсь. Милые! Да ведь завтра разверзнутся сферы небесные и земные, затрубит архангел, и зарыдаете, вспомнив, что щей похлебать не забывали, а душу накормить все недосуг было, все авось да небось! Милые, одному Богу известно, когда быть Страшному суду, а потому нет у человека дня завтрашнего. Есть один — нынешний. Цените его и лелейте!
Уж так пронимал протопоп свою паству, что самого себя до слезы допек. Расплакался, а бабы и того пуще — в три ручья растеклись.
После службы еле протолкался сквозь бабье племя: одна за руку схватит, целует, другая за рясу тянет… А какая в лицо заглядывает… Успех и победа.
В честь праздничка Анастасия Марковна приготовила в тот день обед архиерейский. Пирогов напекла с белугой, уха была из стерляди.
Обедали всем семейством. Двадцать душ сидело по лавкам, а на единственном стуле кормилец и глава тридцати одного года от роду Аввакум Петрович, протопоп.
— Как лепо ты говорил! — радовалась Анастасия Марковна. — Много раз дивилась твоему слову, но нынче, Петрович, я, как лист осиновый, дрожала. Ты говоришь, а я дрожу. И ведь не худо мне, радуюсь! Но каждая жилочка во мне бегает. Слезы сами текут, да так, что и тебя не вижу. А сердцу легко, будто я махонькая девочка! Будто встала на облако да и пошла по нему не проваливаясь.
Уху хлебали из трех плошек. Две плошки для всех прочих, а красная перед главой семейства. Из нее кушали сам Аввакум, Анастасия Марковна, братья Евфим и Герасим, а брат Кузьма ел уже из другой плошки.
Хлебали молча, но, когда подали пироги и квас, сладкий для маленьких, шипучий для взрослых, пошли разговоры.
— Братец, — сказал Евфим, — ты нам-то присмотрел приходы али еще нет? Ты не стесняйся, мы и на захудалое место пойдем, лишь бы Богу служить, да и семейству будет полегше.
Евфим говорил покряхтывая, почесывая то в бороде, то за ухом. Аввакум — мужик грозный, может в сердцах наорать, а то и треснуть. Однако ж и помалкивать нельзя. Живет на земле, а делами занят небесными. Белугу дадут — съест белугу, дадут косточку глоданую, не удивится, а то и вовсе не заметит, погложет вдругорядь.
— Найдется и вам, чай, место, — сказал Аввакум спокойно. — Под моим началом десять церквей, четыре монастыря да еще соборная церковь. Обживемся, кликну клич по всему Юрьевцу — собор нужно ставить новый.
— Али тебе этот нехорош? — удивилась Анастасия Марковна.
— С виду затейлив, да ведь до первого большого пожара. Не верю дереву, верю камню. Потому и церковь наша вечная, что апостол у нее Петр — камень… Меня, правду сказать, завтрашний день заботит. Нынче служба удалась — праздник в душе был. А завтра служить надо вдвое краше. Завтра память по Иоанну Богослову.
— Не думай, отец! Не думай! — сказала Анастасия Марковна. — Верю, Бог даст тебе и завтра силы! И слово даст.
— Я, с утра вставши, двор перемерил, — сказал Евфим. — В книгах записано, что в длину он двадцать четыре сажени, поперек в одном конце в двадцать две, а в другом в десять. Десяти саженей там нет, всего девять!
— Не думай, отец! Не думай! — сказала Анастасия Марковна. — Верю, Бог даст тебе и завтра силы! И слово даст.
— Я, с утра вставши, двор перемерил, — сказал Евфим. — В книгах записано, что в длину он двадцать четыре сажени, поперек в одном конце в двадцать две, а в другом в десять. Десяти саженей там нет, всего девять!
— Сажень больше, сажень меньше, — пожал плечами протопоп.
— Так ведь за каждую сажень по пять алтын патриарху надо платить.
— Деньги, Евфим, дело десятое.
— Да как же десятое! Прореха на прорехе.
— Бог милостив, — сказал Аввакум и поднялся.
Прочитали благодарственную молитву, пошли по делам.
2Аввакум отправился смотреть городские церкви.
Поп Сретенской Кирик трудился перед храмом на хорошо возделанной земле. Кирик был росточка малого, сдобный, как пышечка, работал ловко, с охотой.
«Добрый пример прихожанам», — подумал Аввакум, подходя к попу и здороваясь.
Поп начальству обрадовался, подбежал за благословением.
— Что сажаешь? — спросил Аввакум.
— Репу, — ответил Кирик.
— Как репу?
— Репу, — повторил Кирик, улыбаясь солнцу, протопопу, будущей репе.
— Так это, чай, не огород! — удивился Аввакум. — Перед храмом цветы надо посадить.
— Какой же прок от цветов? — У Кирика бровки так и подскочили. — Репу, чай, есть можно.
— А на что прихожанам твоя репа?! — осердился Аввакум. — На что Господу Богу репа?! Цветы — храму украшение. Не цветы — деревья посади. Яблони. А репу тотчас выдери и выбрось.
— Я всегда репу сажаю! — заупрямился Кирик.
— Потому что дурак! — сказал ему Аввакум. — Зачем, говорю, прихожанам на твою репу смотреть?
— Яблони когда еще вырастут, — покачал головой Кирик. — А репа к осени будет. Я репу сажаю.
— Вот и не сажай боле! Тотчас все повыдергивай.
— Задалась ему моя репа!
— Ах ты, поп глупый! — вскричал Аввакум и, не размышляя более, огрел неслуха посохом по спине.
Поп не ждал такого поворота, присел, сиганул козлом между грядками и укрылся в доме. Аввакум в ярости давил репу, призывая на голову глупого попа силы небесные.
Раздосадованный, тотчас переменил решение обойти церкви и направился в Патриарший приказ. Чтоб делом себя занять, попросил книги сбора патриарших пошлин и налогов. Хотел успокоиться за нудным просмотром цифири, а вместо успокоения — новая тревога. Чуть не у каждого двора недоимки. Двоеженцев более пятидесяти! Дюжина троеженцев!
— Это же вертеп! — закричал Аввакум и, расшвыряв бумаги, побежал к воеводе Денису Крюкову просить пушкарей, чтоб батогами выбить деньги у неплательщиков, и у тех, которые упрямы, и у тех, которым денежка свет застит.
Полицейскую службу в городах несли пушкари. Дело пушкаря город оборонять, но в глубине России откуда врагу взяться? Две и три жизни можно прожить, на враге пушечного боя не испытав. Но и без пушкарей нельзя: помнили в Московском царстве нестроение и погибель в годы Смуты. Однако, чтоб деньги зазря не переводить, пушкарям было велено наблюдать за порядком.
В Юрьевце-Подольском служили девять пушкарей. Троих воевода Крюков дал протопопу для наведения порядка, и в тот же день во дворе Патриаршего приказа батогами вразумили четверых троеженцев.
3На вечерне, во время третьего антифона, когда отверзаются «Царские врата», Аввакум заметил, что народ в церкви поредел. Протопоп тотчас послал псаломщика к дверям, приказав никого не выпускать до конца службы. Вскоре у дверей началась возня.
— Ах вы злыдни! — закричал протопоп и кинулся к дверям молотить кулаками ленивых и малодушных. — Служба им велика! Для Бога времени у них нет!
И, взойдя на алтарь, сказал, потрясая гривой волос:
— «Кого я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся. Се, стою у двери и стучу!» Помолимся же, на коленях помолимся! О проклятое неусердие наше!
Прихожане дружно опустились на колени, Аввакум же читал молитвы, а дьякон кадил.
— Да не бойся же ты спину свою согнуть! — Протопоп подошел к одному из молящихся и, положа ладонь ему на загривок, пригнул к полу. — Богу кланяешься, Богу!
— Это же Спиридон! — сказал в алтаре дьякон Аввакуму.
— Коли Спиридон, так и молиться не надо?
— Купец он! В Юрьевце каждый второй амбар — его!
— Вот и должен Бога молить за удачу в делах!
Но дьякон даже глаза закрыл, ужасаясь содеянному.
Служба закончилась. На исповедь к протопопу бабы в очередь. И что ни грех у них, то соблазн. Руку целуют, щечкой норовят прижаться — кошки!
Крепился протопоп, а хотелось топнуть ногой да и крикнуть: «Брысь!»
Вдовица одна, лет семнадцати, не больше, грехи свои сладострастные так красиво расписывала, что протопоп вспомнил, как жег себе руку, спасаясь от зова плоти, вспомнил и осерчал. Наложил на вдову покаяние: еженощно класть поклонов по полтысячи.
— А как же ты узнаешь, много поклонов я отобью или мало?
— Проверю! — сказал Аввакум.
— Когда же проверять-то придешь?
— А хоть через неделю!
— А ты и через неделю, и назавтра тоже приходи! — сказала вдова.
4Аввакум пришел назавтра. Время было позднее, вдова спала и потому встретила протопопа в одной рубахе.
— Молишься? — спросил.
— Молюсь! — А в глазах бесовские искорки.
— Давай вместе помолимся.
Встал перед иконами на колени, и вдова рядом. Протопоп поклоны кладет, и она кланяется. Бесовский огонь, однако же, палит вдовицу. Плечико съехало, она его дернула, да так ловко, что рубаха порвалась и грудь молодая, налитая вывалилась наружу. А бесстыдница словно и не замечает непорядка, кланяется, молитвы шепчет. Протопоп тоже молится. Рассердилась вдова, опять рванула рубаху — вот и вторая грудь наружи. Аввакум же говорит:
— Первую сотню кончили, еще четыре осталось.
На второй сотне бухнулась вдовица на пол.
— Не могу больше, сил нет.
— А ты постарайся, милая! Не для меня, для Бога.
— А пошел ты прочь, чертов поп! — закричала вдова. — Я для тебя стараюсь, а Бог далеко. Ему до меня дела нет.
— Смирись! — топнул ногой Аввакум.
А вдовица сбросила с себя рубаху негодную да к нему на руки и прыгнула. Плюхнул протопоп бесстыдницу на постель да и пошел, как рак, задом вон из избы.
Сам же себя и укорил:
— Наука тебе, протопопище! Не ходи баб учить по ночам!
5Во всякое дело входил протопоп с пристрастием. Господь Бог, может, и привык к человеческим безобразиям, а протопопу каждая чужая болячка будто своя.
В одном семействе умер отец-старик. Осталась после отца шуба. Старший брат взял шубу себе, по старшинству, а младший возревновал, напал на старшего с отвагой. Уступая в силе, превзошел в злости — откусил брату палец на правой руке.
Аввакум погоревал за обоих дурней и обоих велел бить батогами. Старшего за то, что великодушия не знал, а младшего за непочтение старшинства и звероподобие.
Не успел Аввакум о братьях отгоревать, другое подоспело. Мужик, вконец изголодавшись, украл на мельнице торбу зерна. За беднягой погнались на лошадях, догнали, повалили и вдесятером били чем ни попадя. Спину сломали горемыке. Остался жив, но ни рук не чует, ни ног. Лежит в избе колодой среди деток своих и всякого, кто ни подойдет, хоть тот же ребенок, — просит колом по голове ударить.
— Сорок плетей! — заорал на суде Аввакум, размазывая по щекам слезы. — Да как же вразумить злобу людскую? Как ее вразумить?
Сорок плетей — много. Сильно хворали мужики после битья. Аввакум сам ходил мазать им раны святым маслом. Да только из десятерых четверо дверей ему не отворили, а пятый велел на протопопа собак с цепи спустить. Еле посохом отмахался.
Битье впрок не пошло. В городе еще шум стоял, кто за протопопа, кто против, а уже новая история готова. Старик сосед лопатой разрубил соседке-старухе ногу.
Коза повадилась в огород. Старика и надоумили: не коза, мол, это — твоя соседка-оборотень. Козу старик никак прихватить не мог, вот и напал на старуху. Наложил на безумца Аввакум суровую епитимью: целый год в церковь и из церкви на четвереньках ползать.
И все вдруг обиделись! Весь Юрьевец. Всяк на протопопа пальцами тычет. Выйдет Аввакум на улицу — улица пуста, как от бешеного быка попрячутся.
Евфим стал урезонивать братца:
— Не серди ты их, родной! Сам вон черен стал, а они все такие же!
Аввакум вздыхал, маялся, но отвечал с твердостью:
— Каков я буду царю помощник, если на человеческую подлость глаза стану закрывать? Что я Богу на том свете отвечу? Нет, Евфим! Малодушия они во мне не сыщут. За мною Бог, царь и совесть моя.
Но сам крепко задумывался.
Можно ли устроить благолепное царствие, когда люди пребывают в душевной темнице? Когда миром одна, кажется, злоба и движет? Хоть сам за всех живи. Не умеют! Жить не умеют!