Пока ночь - Яцек Дукай 18 стр.


И так вот пришли дни и ночи скучных, тяжелых тренировок. Ян Герман начал со звуков, считая, что это самое простое. При этом в памяти он смахнул пыль с логики. Губы на потолке и на стене не могли говорить, замкнутые в тех измерениях, которые оставались видимыми человеческим глазам - сразу же за ними была всего лишь стенка и никакого аппарата/органа речи. То есть, скорее всего, они являлись лишь трехмерным завершением сформированных из ужасающего тела Шница легких, гортани и тому подобного; воздух и голос были родом из подверхних или наднижних пространств. Трудны, который начинал все с самого начала, за основу принял искусство создания светотеневых фигурок, рисуемых на плоскостях плоскостными же проекциями объемов людских пальцев, ладоней, рук. Но он сам - чудище, бог, дьявол - не имел ни пальцев, ни ладоней, ни рук. Зато он располагал полнотой власти над массой собственного не-организма и должен был научиться воспроизводить из нее все то, что из собственного сформировывал Шниц. Потому-то он и размахивал своими четырехмерными щупальцами во все стороны, пробивая ими из подверха в надниз пространство чердака, а сам внимательно всматривался в то, что виделось в квази-человеческом взгляде его внутреннечердачных оммадитий: а представлялись они в этом замкнутом помещении в форме каких-то сюрреалистических, вывернутых, ультраметаморфических форм - то в углу под самым потолком, то над самой поверхностью пола, то в куче хлама, то попросту подвешенных в воздухе. Одновременно с этим другая часть тренируемой руки пыталась разделиться в деликатные меха легких, снабженные модуляционным сужением горла; за этим уже прослеживал другой набор линз. Еще один набор, самый многочисленный, покрывал чуть ли не весь город: раз уж Трудны не мог быть человеком, он желал быть хотя бы полнокровным богом дело в том, что ему стало надоедать одиночество, свойственное всем демиургам, безумцам, гениям и осужденным на смерть.

Довольно скоро в качестве наибольшей проблемы для него выявилась трудность удержания отражения-тени в одной и той же плоскости трех измерений: достаточно было того, чтобы вся рука хоть немного переместилась в надниз или подверх - и на чердаке, вместо обычных губ, появлялось тонны с две, на глаз, отвратительной каменной плоти.

Кстати, это сама по себе тоже была нелегкая проблема: а имеено окраска, структура не-тела Яна Германа. Шниц явно как-то управлял этим.

А способ был очень простой; если бы он был сложным, Трудны открыл бы его намного раньше - сейчас же у него около недели заняло овладение умением выворачивания целых кусков собственного не-тела наизнанку. Это давало любую комбинацию цветов и тактильных ощущений, воспринимаемых в трех измерениях. И все-таки, Трудному, который в то же самое время научился удерживать в неподвижности весь комплекс собственных псевдогуб, теперь пришлось учиться этому же заново, потому как, чтобы они хоть как-то походили на человеческие, приходилось завертывать руку в какие-то неправдоподобные узлы, в анатомическое оригами - ведь не всякий способен показать на стене всех зайчиков; имеются мастера с гибкими и эластичными ладонями, но есть и все остальные, которым природа поскупилась даже в столь малом таланте.

Свои таланты Трудны вырабатывал сам. С кем мог он себя сравнивать, откуда взять масштаб? Может статься, что он четырехмерный калека, но может - вообще эквилибрист. Кто же это может знать? Уж наверняка не он сам. Только он никак не мог принять невозможности, верил во все.

И вот наконец у него появились губы, он мог уже кричать. Начал же он с шепота по ночам; он же прекрасно знал, когда все спят, когда не смогут его услыхать. Самого же себя он слушал очень внимательно. Здесь было мало общего с агуканьем младенцев. Поначалу из этого подвешенного в метре над запыленным полом горла исходили буквально отвратительные скрежет и писки. Но постепенно приходило необходимое умение. Ян Герман пытался как можно точнее вспомнить звучание своего собственного голоса; ведь это уже сколько дней он не произнес ни единого слова, не слыхал ни одного сказанного собою словечка...! (Говоря по правде, он прекрасно понимал, что на самом деле уже ничего и никогда не скажет).

- Трудны, - прозвучало наконец-то в одно январское утро.

А через пару минут висящие в воздухе губы произнесли в грязную темноту чердака, довольно-таки громко и решительно:

- Меня зовут Ян Герман Трудны.

- Добрый день.

- Мне очень приятно.

- Хороший сегодня день, не правда ли?

Особенно хорошо прозвучало вот это "не правда ли".

Ну ладно, сказал он сам себе, когда волна самоудовлетворения уже опала; все здорово, все прекрасно - но это всего лишь начало.

21

В первый день февраля кто-то позвонил в двери; Виолетта пошла и открыла - а там, в полумраке наступающего вечера, стоял Ян Герман Трудны.

На нем было какое-то грязное пальто с множеством заплаток, на ногах растоптанные сапоги бродяги, на голове полысевшая меховая шапка. Он не улыбался, но взгляд его был ясным и чистым; вполне возможно, что улыбка на губах и была, только все лицо было покрыто густой, черной бородой.

Виолетта втянула воздух, мороз отрезвил ее. Она схватила Яна Германа за полу, дернула вовнутрь и ногой захлопнула двери. Он пошевелил руками, как бы желая защититься, оперся о сену, вздохнул:

- Виола...

- Ты...!

- Ну, все...

- Господи... Янек, Господи...

- Что это у нас так пахнет, яблочный пирог?

- Сейчас как дам тебе яблочный пирог...!

Она и вправду дала ему пирог. Умытый, побритый и переодетый, он запихивался горячим тестом в салоне, заполненном всей возбужденной семьей. Не было только Конрада, про него Ян Герман спросил в самом начале.

- Сбежал, ответила ему мать.

Только расспрашивали они, ему приходилось лишь отвечать. Ян Герман быстренько втюрил им какую-то чрезвычайно запутанную военную историю, все время при этом заслоняясь тайнами и честным словом; история прозвучала совершенно по-идиотски, но на это никто не обратил ни малейшего внимания, все были рады его возвращению - он жил, и одного этого было достаточно, на самом деле прошлое касалось их очень мало - разве что за исключением Леи с Кристианом, которые требовали подробно описывать самые настоящие приключения.

Виолетта молчала, пока они не очутились одни; впрочем, она и тогда продолжала молчать, так что начинать пришлось Яну Герману.

- Теперь все будет хорошо, - сказал он.

Жена не обернулась от раковины, в которой мыла посуду; он же сидел на своем месте, в углу, за столиком у окошка, выходящего на пустой, огороженный стеной дворик: прямоугольник белого снега под луной, и пил кофе. Когда же потянулся за сигаретой, она - все так же не оглядываясь рявкнула:

- Здесь не кури.

И Трудны уже знал, что вновь все как всегда.

- Все уже будет хорошо, - повторил он. - Нам ничего не угрожает. Можешь выпускать детей.

- Могу, так? Могу?

- Я устроил все, что надо. Привидений уже нет. Теперь это самый обычный дом. А про то можно забыть.

Виолетта так грохнула тарелкой в раковине, что та разлетелась на мелкие осколки. Потом она подошла к Трудному и врезала ему мокрой рукой по лицу.

- Это тебе за гордость. - Добавила по второй щеке. - А это за ту открытку.

Ян Герман перехватил ее в талии, притянул, тем самым заставляя присесть у себя на коленях. Она не плакала. И тут он поцеловал ее, долго и страстно.

- А это за твои седые волосы, - шепнул он ей на ухо. - Знаю, что я свинья. Знаю, что эгоист и мегаломан. Знаю, все знаю. Но, прошу тебя, Виола, никогда не расспрашивай меня про этот месяц и про... про все это. Прошу тебя.

- Я...

- Все уже хорошо, все хорошо, я не уйду, - мягко шептал он, обнимая ее крепко, до боли. - Мы уедем отсюда, деньги имеются, я расстанусь с Яношем, и мы уедем далеко-далеко, туда, где нет войны, я это устрою, но сначала найду Конрада... и все будет хорошо...

Только теперь покатились слезы. Очень долго держал он ее вот так, обнимая, в тишине и бездействии. Никаких ласк, никаких слов, ничего. Спокойствие. Окончательная симметрия событий была дополнена.

Он знал, что поступает хорошо, и все же в Яне Германе жила какая-то нечистая злость на самого себя. Когда он глядел вот так из подверха на плоскую, трехмерную Виолетту, ему крайне тяжело было обнаружить в этом живом куске мяса женщину, собственную жену. Пришлось ограничиться окружающими воздушными омматидиями, заполняющими кухню и не выходящими за ее границы. И теперь воспринимал все как-то неестественно. Его человекоид, которым двигал осторожно и крайне собранно, чтобы мельчайшим шевелением собственного не-тела не разорвать наложенной трехмерной одежды и не предстать перед Виолеттой ужасным страшилищем из ее кошмаров, что неизбежно вогнало бы ее в безумие; его человекоид, сотворенный в муках и тяжком труде долгих дней и ночей тренировки руки; человекоид - этот плоский разрез фрагмента истинного Яна Германа Трудного, вытянутого из подверха в надниз сквозь весь дом; он, в объятьях которого Виолетта вновь обретала утраченный покой - он, что ни говори, был одной гигантской ложью, враньем, манипуляцией: точно так же она могла обнимать манекена, куклу, которой Трудны передвигал с помощью системы шнурков, просто марионетку; это было как-то даже непристойно. И все же... несмотря ни на что... он знал, что вместе с тем все это было хорошо, правильно - именно так он и обязан поступить.

На следующее утро он вывел своего человекоида на Пенкную, и как только тот исчез за поворотом, поднял его в подверх вместе с окружавшей его тонкой оболочкой одежды. Ян Герман понимал уже пространство и его свойства настолько хорошо, чтобы выполнять подобного рода действия инстинктивно, не раздумывая; по сути своей, он уже освоил все те штучки, которые в свое время представлял ему Шниц. Дольше всего он раскусывал трюк с исчезающей стеной, поскольку сразу же ошибочно предположил, будто еврейский маг и вправду вынул из нее приличный фрагмент. А ничего подобного: ведь стенка бы завалилась, во всяком случае, ее нельзя было бы так тщательно и без малейшего следа соединить вновь. Он уже даже начал подозревать магию; но безосновательно. Вся штука основывалась на иллюзии: стена оставалась без изменений, это свет и воздух со двора переносились через наднижнюю или подверхнюю гильзу прямо в холл - потому что в четвертом измерении прямая линия вовсе не обязана означать прямую, и здесь никто не молится на Эвклида.

Второе февраля для Яна Германа Трудного было днем закрытия.

Вначале он сунул человекоида в комнату младшего лейтенанта Хоффера, упомянутая комната которого находилась в комплексе давних казарм Войска Польского, теперь же служащих Вермахту. Хоффер в это время что-то писал за столиком: в одних кальсонах, еще не побритый: то ли у него был сегодня выходной, то ли ночное дежурство. Появления человекоида Трудного он не услыхал, лишь почувствовал кожей легкую дрожь воздуха (свободные газы по своему желанию, без принуждения, перейти в надниз или подверх не могут).

- Хоффер, - произнес человекоид.

Тот задергался, как будто его подключили к источнику высокого напряжения; затем вскочил на ноги, обернулся, вскрикнул в полуобороте:

- Ч-что...?

- Убить меня пытался. Ведь ты стрелял в меня. Тебе не удалось, но потом ты еще не раз и не два, ночью и днем таился в домах напротив моего дома, все время готовый меня убить. Так скажи мне: зачем?

Младший лейтенант подскочил к стулу, вытащил из кобуры, привешенной к поясу висевших на них брюк, люгер, перезарядил и нацелил в человекоида.

- Как ты сюда попал? Кого подкупил? Говори! А не то пристрелю как собаку!

Трудны перешел в надниз и вырвал пистолет у немца из рук. Шокированный лейтенант уставился на свою пустую ладонь: люгер чудесным образом исчез.

Человекоид подошел к нему поближе.

- Так зачем?

Хоффер передернулся и поднял на него глаза. Потом заорал, прыгнул и с широкого замаха ударил человекоида в челюсть. Тот даже не дрогнул; за то Хоффер, совершенно белый, не способный вздохнуть, свалился на колени, сжимая предплечье правой руки, с кулака которой стекала кровь. Трудны видел кости ладони: они были разможжены. Глупо вот так, изо всей силы, бить по камню.

Человекоид присел на корточки перед Хоффером.

- Зачем? - шепнул он.

Младший лейтенант заскулил сквозь стиснутые чудовищным гневом челюсти:

- Да что ты знаешь... Можешь ли ты вообще понять, что такое унижение? Что? Что?!! Можешь понять...? А ни хера, чести у вас ни на пфениг. Ну, давай, кончай со мной! Думаешь, что я боюсь боли? Ну?! Давай!

Трудны извлек человекоида из комнаты Хоффера.

И сразу же перенес его в свой кабинет над мастерскими, в штаб-квартире фирмы "Трудны Экспорт-Импорт" на улице Кручей.

- Юзек.

Юзек Щупак взвизгнул:

- Шеф, живой...! Да что б я сдох... Я и не слышал, как шеф вошел.

Человекоид подошел к столу, наклонился над ним.

- Юзек, а что ты делаешь в моем кресле?

- Аа... ничего, - извиняющеся улыбаясь, Щупак поспешно поднялся. Он видел, что Ян Герман не сводит с него глаз, и чувствовал себя под этим взглядом не в своей тарелке; потом он отступил к окну. (На самом же деле через псевдоглаза человекоида Трудны ничего и не видел, потому что был не в состоянии сформировать в своем четырехмерном теле достаточное количество по-разному работающих тканей, и за всем - в том числе и Щупаком - следил через сложную систему воздушных омматидиев; значительное их количество он оставлял неизбежно направленными на самого человекоида, хотя бы ради контроля за тем, смотрит ли тот на своего собеседника).

- Ничего?

- Нуу, ведь пока шефа не было, кто-то ведь должен же был вести фирму. Шеф же знает, как оно тут...

- Ты хотел продать фирму Майору.

Щупак сглотнул слюну.

- Все думали, что шефа уже нет в живых; даже, прошу прощения, ваша жена. Я только...

- В левом кармане брюк у тебя нож. Выложи его на стол.

Щупак побледнел.

- Да что вы, шеф...

- Давай, курва, не выпендривайся. Нож!

Тот выложил его на угол стола.

- А вот теперь скажи мне, с какого времени ты начал стучать швабам.

У Щупака сперло дыхание, на лбу выступили крупные капли пота. Трудны видел его стучащее в сумасшедшем ритме сердце.

- Я...

- Поначалу тебя шантажировал Лысый, ну уже потом это был всецело твой выбор; привычка. Привыкнуть легко. Когда начал? Сколько жертв на твоем счету? Кто тебя вел? Бриллиантовый Лейтель, правда?

- Откуда...?

- Во сне разговариваешь.

- Аааа-ааррр!

Щупак схватил нож, раскрыл его и подскочил к человекоиду. Трудны не стал ожидать, просто поднял Юзека и швырнул его в подверх. Через десять минут полета Щупак задохнулся, а еще через мгновение замерз и распался на куски. Через пару месяцев некоторые из них, слегка обожженные, упали в Море Спокойствия, подняв при ударе о грунт небольшие облачки лунной пыли. Там они лежат и до сего времени.

Устроив дела с Юзеком, человекоид Трудного вышел со стороны коридора в комнатку пани Магды.

- День добрый.

- Боже ж мой...!

- Мне никто не звонил?

Вечером он посетил штандартенфюрера войск СС Германа Яноша на его частной квартире.

- Так ты все-таки жив! - лучился Янош радостью, угощая человекоида Трудного рюмочкой шерри. - Ты понятия не имеешь, как я рад! И чего только люди не болтали, ты бы только послушал...

- Что же конкретно?

- А, только время терять, ничего особенного! Самое главное, что ты жив и здоров, что вернулся. Тут столько заказов ждет!

- Это конец, Янош.

- Чего?

- Я закрываю дело и выезжаю отсюда с семьей.

- Это куда же?

- В Америку.

Янош рассмеялся.

- В Америку? Интересно, это как...

- Пускай у тебя голова не болит, это мое дело.

Янош перестал смеяться и уселся в кресле напротив человекоида.

- Нуу, даже и не знаю, только ли твое. Ведь у нас, как бы там ни было, имеется общество, договор...

- Было.

- И кто же это так сказал?

- Я так говорю, - сказал Трудны через своего человекоида, после чего передвинул его слегка в надниз и назад.

У Яноша рюмка выпала из пальцев. В кресле он сидел так, будто при виде нацеленного прямо в лоб пистолета.

- Нет...

Трудны открыл потолок салона на картину внутренностей подводного вулкана. Янош только заверещал от крайнего перепуга. Трудны закрыл потолок. Штандартенфюрер блевал на свой халат и на свой ковер.

- Ahnenerbe, Янош, - сказал человекоид. - Ahnenerbe.

- Понятно.

- Я рад. Прощай. - И он исчез.

Что же касается Конрада, то в тот день, о котором идет речь, он ужирался в приступе внезапной жалости по утраченному детству на какой-то свадьбе в ближайшей деревушке, где родичи одного из его нынешних дружков имели приличный кусок земли. День, о котором идет здесь речь, это был понедельник; праздник тянулся с воскресенья богатой поправкой головной боли; теперь же в темноте наступающей ночи, на поле боя остались немногочисленные потребители самых вульгарных напитков, ведь давным-давно все закончилось, кроме грязной чистенькой, то есть - банального картофельного самогона.

Конрад приподнял голову со стола и среди густых и жирных теней, плотно наслоившихся в углу сарая, увидал силуэт своего отца. Парень прекрасно понимал, что пьян, в жизни еще он так не напивался, как именно сегодня.

- Папа... - протяжно застонал он, одновременно неуклюже потянувшись куда-то в сторону, за бутылкой.

- Лучше возвращайся, Конрад, - сказал ему отец. - Возвращайся домой, мы тебя ждем.

- О Боже, папа...

Отец протянул ему руку - она вынырнула из темноты в бледный лунный свет словно из под поверхности какой-то темной жидкости.

- Возвращайся. Все уже будет хорошо.

Конрад упал с лавки, свалился на колени и начал блевать, горько скуля при этом.

Когда он поднял голову, отца уже не было.

В тот вечер, той ночью, второй ночью после возвращения Яна Германа, когда жизнь семейства Трудных стала возвращаться в норму, во всяком случае, так считало большинство его членов - в тот вечер в первый и в последний раз он усомнился в смысле и правоте своего решения.

Человекоидом вошел он в дом, и уже в холле, возле самой двери на него напали Кристиан и Лея. Они схватили его за ноги и начали вопить что-то про разлитый соус. Сразу же сделался ужасный шум и переполох, а в таких условиях Трудному было крайне тяжело соответствующим образом двигать головой и глазами человекоида, чтобы поддерживать впечатление его естественной заинтересованности окружающим посредством обычных, человеческих чувств манекена. Пришлось сбежать и спрятаться в собственном кабинете. Сюда, в свою очередь, пришлепала мать. Она сражу же начала делать театральные жесты и лить слезы прямиком в заранее приготовленный платочек. Он даже не знал, что сказать; мать что-то плела про перст божий, про наследие веков и про унылую старость. Когда же она ушла, он попросту вынул человекоида из дома, слегка подтянув его в подверх - хотя, из-за надетой на человекоида одежды, он не был в состоянии полностью расправить свое четырехразмерное не-тело, которое он, такое болезненно изогнутое и выкрученное, удерживал вот уже несколько десятков часов. И внезапно его молнией прошибла перспектива бесконечного страдания, которое сам себе и уготовил: неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом. В нем поднялся наверх до тошноты сладкий яд цинизма. Самоотверженность, что? Жертвенность? Дерьмо, а не жертвенность. Да что бы они все сдохли! Ведь это приведшее в преисподнюю заклятие я произнес лишь потому, что схватило живот; вот почему, а вовсе не из за какой-то мученической любви к детям! Все равно же - проклят навечно, до самой смерти! Да чтоб их всех!

Назад Дальше