И вот, наконец, наступает та среда или четверг (не помню, какой день), когда он к ним приходит. Ну, Шпет как Шпет, не какой-то там красавец с усами залихватскими, а обычный человек в пиджаке. А вот занятиями его весь класс действительно был пленен. Отец очень хорошо говорил, очень свободно, очень ярко. И мама нам рассказывала, что половина девочек в него повлюблялась. Но что она – не сразу. А девочки стали подмечать: «Наташа, разве ты не видишь, что когда Шпет рассказывает что-то интересное или приводит какой-нибудь пример, то он непременно остановит взгляд на тебе?» Она говорит: «Нет-нет, ничего подобного, он на всех смотрит!» А таки было не на всех. Уже он заприметил маму. Она всегда была прелестной и необыкновенно элегантной, словно вышла из бунинского «Легкого дыхания». Думаю даже, что мама была одной из первых красавиц по Москве.
Тем временем в Алферовскую гимназию перевелась из интерната Фон-Дервиз Марина Цветаева и пришла в мамин класс. Видимо, они подружились, потому что юная Марина написала в альбом Наташе Гучковой стихотворение про их гимназические будни:
Если бы они обе знали, какие страшные сны готовит им жизнь…
И ведь что интересно: в Киеве папа преподавал в Фундуклеевской женской гимназии, и там у него ученицей была Анна Ахматова. Так что две лучшие поэтессы того времени учились в тех школах, где Шпет преподавал.
А папа между тем был уже совсем влюблен в маму. И она отвечала ему взаимностью.
Постепенно они стали видеться не только в гимназии, но еще и в частном доме. Друзья моей бабушки, Варвары Ильиничны Гучковой, некие Рачинские, узнав, что мама очень влюблена в своего учителя, стали приглашать ее к себе – на те философские вечера, где бывал и Шпет. Григорий Алексеевич Рачинский читал литературу в университете и был председателем Религиозно-философского общества в Москве. Его жена Татьяна Анатольевна, урожденная Мамонтова, принадлежала к семье знаменитых московских меценатов. К ним были вхожи люди науки и искусства, и Шпет тоже.
А уж когда она окончила гимназию, то он был принят и в доме ее отца, Константина Ивановича Гучкова. Вроде как считалось, что приходит он не к маме, не к Наташе, а в дом. То есть его принимала всегда моя бабушка. И даже началась переписка. Причем, поскольку было неприличным писать прямо Наташе, то первое время он писал и Варваре Ильиничне одновременно. И потом, когда уже они стали встречаться не только явно, но иногда и тайком, и где-то наедине, завязались отношения, которые вполне одобряла бабушка и не очень, по-моему, одобрял дедушка. Но тем не менее дошло до того, что папа стал считаться женихом мамы.
Правда, дедушка, как и вся мамина родня со стороны Гучковых, полагал, что мама выходит за бессребреника, за человека без денег. Действительно, не знаю, как в других странах, но в России во все времена ученые не были среди богатых сословий. Но это еще полбеды. Единственная дочь Константина Ивановича Гучкова, красавица и умница Наташа, собралась замуж за женатого приват-доцента с двумя детьми!
Дело в том, что, когда они встретились, папа жил со своей первой семьей. В Киеве, в 1904 году, будучи всего-навсего студентом, он сумел, после решительных отказов, за четыре месяца очаровать и взять в жены известную актрису Марию Александровну Крестовскую, на десять лет старше его. Ее настоящая фамилия была Крестовоздвиженская, Крестовская – сценическое имя. Она тогда блистала, была первой актрисой – об этом нам рассказывала Нина Николаевна Литовцева, жена Василия Ивановича Качалова, они знали ее еще по Киеву.
Мария Александровна боготворила великую итальянскую актрису Элеонору Дузе. Поэтому, когда у нее родилась первая дочь, ей очень хотелось назвать ее Элеонорой. А папа категорически воспротивился этому. И в конце концов они сговорились на имени Ленора, получилась Нора. Вторую дочь назвали Маргаритой, потому что это была любимая роль Марии Александровны, в которой она видела Дузе на сцене и сама потом играла в «Даме с камелиями».
Лишь один раз за всю мою с ним жизнь папа заговорил со мной о первой семье и первой жене. Это было уже в Сибири. Он сказал, что Мария Александровна была очень хорошим человеком, верующая очень и высокая моралистка. Я думаю, он чувствовал себя виноватым и перед теми девочками, и перед первой женой. Но поделать с собой ничего не мог. Первые его письма к маме пронзительны:
Сколько я ни думаю, два слова только вертятся на уме, оба полны бесконечного содержания, никаких сил человеческих нет раскрыть это содержание до конца, это слова «Наташа» и «люблю». Как я часами могу думать о Вас, так мне кажется, я мог бы все письмо написать, повторяя: Наташа, Наташа, Наташа, Наташа… без конца. Все выходило бы по-новому, все было бы полно смысла… А читать это? Читать, должно быть, скучно…
Вы сами становитесь для меня каким-то недоступным мечтанием, я теряю представление о нашей пространственной разделенности, и мне кажется, что Вы – во мне, какой-то лучший идеал, который, вот, я хочу осуществить, а сил нет.
Отчего Вы не хотите понять, что наша любовь для меня, действительно, «быть или не быть». В этом смысле для меня вне Вас нет жизни, нет развития… Я не верю в «вечные круговороты», в прекращение развития, я верю в вечное развитие и совершенствование, в вечное движение вперед, в бессмертие – как же я могу поверить, чтобы наша любовь, самое жизненное из всего живого, чтобы она перестала меня удовлетворять, вместо того, чтобы расти и своим ростом вызывать рост и развитие заложенных в нас духовных потенциалов. Моя Наташа, как мне сделать для Вас ясной эту для меня столь простую и естественную истину, что без Вас и вне Вас для меня нет ничего.
В этом состоянии летом 1912 года папа уехал в Геттинген к великому немецкому философу Гуссерлю. Он вообще в те годы много стажировался в зарубежных университетах – в парижской Сорбонне, в Эдинбурге, где в Библиотеке адвокатов хранились сочинения и архивы шотландских философов, которых он высоко ценил. Но в этот раз отъезд за границу был для него мучителен. Они с мамой условились, что будут переписываться ежедневно. И эта их геттингенская договоренность сохранялась до конца жизни: если им приходилось разлучаться, оба писали друг другу ежедневные письма.
В Геттингене папа становится любимым учеником основателя феноменологии Эдмунда Гуссерля, чей лозунг «Назад, к вещам!» перевернул философию того времени. Феноменология определяется очень красиво: как «описание опыта познающего сознания». Папа увлекся ею надолго. Прочитав папину книжку «Явление и смысл», открывшую России эту науку, Лев Шестов заметил: «Теперь я понимаю, почему Гуссерль так дорожит Вами». Думаю, с Шестовым, тоже киевлянином, папа был знаком еще по Киеву, но в Германии они окончательно сошлись и подружились на всю отпущенную им общую жизнь, до вынужденного отъезда Льва Исааковича из Советской России навсегда.
Существует анекдот о папином пребывании в Геттингене, пересказанный Андреем Белым, который сам признавал его некоторое преувеличение, но тем не менее анекдот этот многое говорит о папином характере, а главное, о тех слухах и легендах, которые сопровождали его всю жизнь:
По окончании докторского экзамена (у Гуссерля, кажется) он устроил в маленьком городишке немецком пирушку, по немецкому обычаю пригласивши экзаменаторов и друзей; но перепутал и дни, и часы; явившися в ресторан и увидевши убранный, но пустующий стол, он бросился бегать по городу, нанимая извозчика за извозчиком; их всех собравши, уселся на первого; махая рукой, в сопровождении десятка пустых пролеток, летал с шумом и гиком по улицам провинциального городка; профессора, их супруги, доценты с недоумением наблюдали из окон, как перед роем летевших пролеток пустых новоиспеченный герр доктор Шпетт летел в черном цилиндре и белом крахмале; все извозчики городка принимали участие в манифестации этой; и, принесясь к ресторану, приняли участие в пире вместо герров доцентов и докторов.
Вскоре в Геттинген приехала Мария Александровна с девочками. Видимо, там они объяснились. Подробностей их развода я не знаю, но думаю, они были мучительны. Общественное мнение было совсем не на стороне папы и его великой любви. Челпанов счел необходимым предупредить его из Москвы:
Еще один вопрос, о котором мне хотелось написать Вам два слова. Вопрос этот имеет слишком интимный характер, чтобы я счел себя вправе о нем говорить, но я решаюсь говорить о нем только постольку, поскольку о нем и другие «говорят». Еще до Вашего отъезда я слышал о вашем намерении «расходиться» с М.А. Теперь же уже из консистории идут слухи, очень определенные, что Вы собираетесь «развестись». Я совершенно не считаю себя вправе давать какие-нибудь советы – потому что понять отношения между мужем и женой никто не может… Но все же думаю, что на Вашем месте я бы предпочел «разойтись», чем «развестись». На тех, от кого я слышал, Ваше намерение произвело очень тяжелое впечатление. Я боюсь, что общественное мнение не только Вам не простит, а даже сильно Вас покарает…
Еще один вопрос, о котором мне хотелось написать Вам два слова. Вопрос этот имеет слишком интимный характер, чтобы я счел себя вправе о нем говорить, но я решаюсь говорить о нем только постольку, поскольку о нем и другие «говорят». Еще до Вашего отъезда я слышал о вашем намерении «расходиться» с М.А. Теперь же уже из консистории идут слухи, очень определенные, что Вы собираетесь «развестись». Я совершенно не считаю себя вправе давать какие-нибудь советы – потому что понять отношения между мужем и женой никто не может… Но все же думаю, что на Вашем месте я бы предпочел «разойтись», чем «развестись». На тех, от кого я слышал, Ваше намерение произвело очень тяжелое впечатление. Я боюсь, что общественное мнение не только Вам не простит, а даже сильно Вас покарает…
После развода Мария Александровна хотела остаться с девочками навсегда в Женеве. Но тут началась Первая мировая, и папа настоял, чтобы они вернулись. Ехать им пришлось через воюющую с Россией Германию, но авторитет папы среди немецких философов был так высок, что по их просьбам, в том числе личному ходатайству Гуссерля, первой семье Шпета удалось беспрепятственно пересечь границу.
А папу развели при условии, что он не будет жениться три года. Но он говорил: «Пусть бы сами подождали три года». Нарушая запрет, они обвенчались через год – 30 октября 1913-го. И может быть, поэтому венчал их священник Александро-Невской церкви при Московской центральной пересыльной тюрьме. Какое предсказание судьбы!
Папе было тридцать четыре, маме – двадцать один. В сентябре 1914-го родилась Татьяна, а весной 1916-го появилась на свете я.
9
Летом 1913 года папа не выдержал и на время сбежал из Геттингена к маме, в Знаменку. Я думаю, что это свидание в Знаменке было самым счастливым за всю их жизнь. Накануне свадьбы, перед Первой мировой войной и революцией. В последнее мирное лето России. На знаменских фотографиях они оба прямо-таки лучатся счастьем, такие красивые, безмятежные…
Знаменка – это фамильное имение Рахманиновых в Тамбовской губернии, где мама чуть не с рождения жила каждое лето. Последней хозяйкой Знаменки была мамина бабушка Юлия Аркадьевна Зилоти, урожденная Рахманинова. Их было четыре сестры и четыре брата. Братья не очень путевые, легкомысленные, особенно отец Сергея Рахманинова Василий, известный гуляка. А сестры – более положительные.
И вот после смерти их отца Аркадия Александровича Рахманинова его жена Варвара Васильевна, чтобы имение не пошло с молотка, доверила Знаменку старшей из сестер, Юлии Аркадьевне. Вести хозяйство ей помогал младший сын, такой дядя Митя Зилоти, всеобщий любимец. Его убили бандиты в девятнадцатом.
Сейчас от Знаменки ничего не осталось, а тогда это была красивая усадьба на высоком берегу реки Матыры: господский дом, утопающий в сирени, парк с вековыми липами и елями, который все называли «Юлин сад», церковь с колокольней за резной оградой. Одна из знаменских икон у меня случайно сохранилась, церковь разграбили после революции. А потом и вовсе снесли.
Какие фамилии здесь переплелись родственными и дружескими узами: Рахманиновы, Зилоти, Гучковы, Сатины, Третьяковы, Мамонтовы, Морозовы… Все съезжались сюда летом. Знаменка была просто пропитана музыкой. Помню чье-то письмо: «Заезжал в Знаменку, слушал очаровательный голос Юленьки». Это про мою прабабушку Юлию Аркадьевну, которая замечательно исполняла романсы, особенно любила «Утро туманное, утро седое». Один ее сын, Сергей Ильич Зилоти, большой знаток цыганских песен, собрал хор из местных певчих и выступал с ними на домашних концертах. Он был генерал-лейтенант, служил в Главном морском штабе и погиб в четырнадцатом году, в самом начале Первой мировой… Другой ее сын, Александр Ильич Зилоти, стал всемирно известным пианистом, учился у Рубинштейна, а затем и у Листа в Вене, дружил с Петром Ильичом Чайковским, редактировал его партитуры. В Знаменке он родился и часто приезжал, садился за фамильный рояль вместе с моей бабушкой Варварой Ильиничной Гучковой, они играли в четыре руки.
Зилоти первым оценил талант своего двоюродного брата Сережи Рахманинова и представил его Чайковскому. В Московской консерватории Рахманинов занимался в классе Зилоти. Оба были высокие, под два метра, и оттого сутулились, и очень смешливые, говорят, это семейное. Впервые Рахманинов приехал в Знаменку на каникулы, когда был студентом, затем бывал здесь каждое лето, в последний раз в семнадцатом году.
Мама еще рассказывала, что, когда Рахманинов женился, все в Знаменке ждали, что он приедет с молодой женой, хотя он женился на двоюродной сестре Наташе Сатиной и ее все знали, но все равно ждали их очень торжественно. Маме тогда было около десяти лет, а брату ее Володе еще меньше. И вот их поставили на столбики у въездных ворот – они в любом имении более-менее одинаковые, по русской живописи всем с детства знакомые, – и дали каждому по корзине, чтобы они, когда Рахманинов с женой въедут, забросали бы их цветами. Они честно забросали, но после этого про детей в суматохе забыли, не помогли слезть, а они сами побоялись и просидели там не знаю сколько времени.
Мы в детстве очень любили мамины рассказы о Знаменке. За мамой гусь бежал с вытянутой шеей и кричал, и мама от него скрылась в Знаменской церкви. Или другой раз, когда она чуть не утонула. И как Рахманинов приезжал… И помню, однажды вечером я сильно-сильно плакала. Мама спрашивает: «Ты чего плачешь? Что случилось?» Я говорю: «Конечно, у тебя столько всяких интересных рассказов, а что я буду рассказывать своим детям? У меня ничего интересного не происходит!» А мама сказала: «Ничего, что-нибудь у тебя еще будет в жизни»…
Есть замечательная фотография, такой «групповой портрет на фоне Знаменки»: на крылечке барского дома сидит дядя Саша Зилоти, возле – его жена Вера Павловна, урожденная Третьякова, на коленях у нее моя пятилетняя мама, а рядом снята Вера Федоровна Комиссаржевская, которая очень дружила со всеми и неоднократно бывала в Знаменке. Вера Федоровна, или тетя Вера, – хотя у нас вообще-то не было принято звать неродных тетями, но для тети Веры Комиссаржевской делалось исключение, – обожала мою маму. И когда она в 1902 году поехала на курорт на Кавказ, то взяла с собой десятилетнюю Наташу Гучкову. Она знала маму с раннего детства и любила ее до конца своих дней настолько, что, умирая от черной оспы во время гастролей в Ташкенте, великая Комиссаржевская завещала все свои театральные принадлежности, которые нельзя сжечь, передать Наташе Гучковой. Поэтому маме в наследство от Комиссаржевской досталось все убранство ее театральной уборной: тройное зеркало и двенадцать хрустальных предметов с серебряными набалдашниками – ее лучший театральный набор, который она тоже просила передать маме. Умерла она, как и Лев Толстой, в 1910 году. Но вещи эти переданы были маме, хранились мамой, и когда моя племянница Катя Максимова уже стала подавать большие надежды на большую балерину, то мама тогда сказала: «Ну что ж, теперь, по крайней мере, все мое наследство перейдет к Кате»…
История о том, как Вера Федоровна стала родной в семье Зилоти, очень романтическая. Когда Комиссаржевской было девятнадцать лет, она по страстной любви вышла замуж за художника графа Муравьева, и они были очень счастливы. Не знаю, что уж там между ними случилось, но говорили, что Муравьев ее жестоко обманул, и для Веры Федоровны это была травма на всю жизнь. Она пыталась покончить с собой, чуть не умерла, но ее спасли и отвезли лечиться в Липецк. Там она встретила старшего из братьев Зилоти – Сергея, того самого морского офицера, погибшего потом в Первую мировую, о котором я уже рассказывала. Сергей сделал ей предложение, этот роман вернул ее к жизни. Некоторое время Вера Федоровна считалась его невестой, но они так и не поженились, разошлись, – видимо, слишком еще свежа была рана от первого брака. Удивительно, но дружба между ней и Сергеем сохранилась навсегда, сблизилась она и с его братом, Александром Ильичом Зилоти, оба были люди искусства, темпераментные, импульсивные, иногда даже резкие от прямоты и честности чувств. А лучшей ее подругой на всю жизнь осталась младшая сестра жениха Мария Ильинична, тетя Маша, жена Александра Ивановича Гучкова.
Я уже упомянула о том, что две сестры Зилоти вышли замуж за двух братьев Гучковых. Варвара Ильинична, моя бабушка, и Мария Ильинична, младшая бабушкина сестра. Сестры были очень похожи между собой – обе быстрые, готовые всем помочь, только об этом и думали, все остальное не важно. Я много слышала от бабушки об удивительной дружбе тети Веры Комиссаржевской и тети Маши Гучковой. Они вместе посещали богоугодные заведения – больницы и тюрьмы. Заключенные женщины обычно там занимались рукоделием. У меня сохранилась фотография: две очень красивые женщины тетя Вера Комиссаржевская и тетя Маша Гучкова – в халатах из сурового полотна, подаренных им арестантками. В пятнадцать – шестнадцать лет я эти халаты еще носила дома…