Не дыша, до боли стиснув кулаки, ждал Пашка, что ответит отец. Внутри него что-то затаилось, напряглось, свернулось, каждую минуту готовое распрямиться.
— Да не спал я, Никифор, — серьезно сказал отец, — я ночью продал их проезжим геологам и пропил всех до одного.
Бригадир начал сердиться:
— Ну что ты за человек, Ефим. Все шуточки да прибауточки. Среди пропавших и важенки были. Добрые важенки. Знаешь, сколько они стоят?
— Волки не скушают — сами придут, — хохотнул отец. — Волк — он тоже живой, мяса хочет.
В голосе отца звучал непонятный вызов и даже издевка.
— Кончим, — каким-то чужим, осипшим голосом сказал Никифор. — Не найдешь — своими оленями заплатишь. И больше никто тебе верить не будет. Никто.
— Ах, и что за жизнь пошла! — с нарочитым сожалением воскликнул отец. — Не могу же я каждого быка за хвост к себе привязывать. И утраты бывают.
— Иди из чума! — со скрытой яростью произнес Никифор. — Я слов на ветер не бросаю. Иди.
Поняв, что разговор подходит к концу, Пашка тенью метнулся к своему чуму. Почти тотчас за ним вошел отец, оживленный, улыбающийся, точно вернулся с приятной беседы. Он напевал про себя песенку и в такт ритму притоптывал по деревянным латам.
Пашка сидел на скамеечке у оконца и, нахмурившись, исподлобья следил за ним.
— Аля-ля, аля-ля, — пропел отец, повалил на половицы-латы лайку Стрелку и принялся щекотать ее живот.
Собака повизгивала от радости, жмурилась, перебирала лапами и делала вид, что кусает отцовскую руку. Потом отец принялся возиться со Степкой, он подкидывал его на широкой ладони к мокодану — дымоходному отверстию — и отброшенный назад капюшон малицы хлопал его по спине.
Степка визжал, захлебываясь от страха и восторга: отец подкидывал его все выше и на лету ловил.
Мать тем временем сунула в дверцу железной печки охапку сухого хвороста, и желтый огонек деловито захрустел ветками.
— Не урони, — буркнула она, — не игрушка.
— Крепче будет. — Отец показал зубы, хватая падающего вниз Степку за руку и ногу. — Пастуху — ему отчаянность нужна и ловкость, а не мозоли на заду, как у других. — Отец покосился на Пашку.
Потом молодцевато прошелся по латам, и на них, звякая дужками, запрыгали пустые ведра и скамеечки.
Пашка сидел, ссутулясь, на перевернутом ящике из-под масла и угрюмо смотрел на тоненькую веточку полярной ивы с поблекшими рыжими листками, торчавшую из щели меж латами: чум поставили прямо на заросли яры. По этой упругой веточке сотни раз ступали ноги хозяев чума, ее однажды пытался вырвать Степка, но пальцы его скользили по веточке, и он оборвал только несколько крошечных узких листков. И, вопреки всему, она, эта тонкая упрямая веточка, продолжала существовать, всякий раз выпрямляясь, точно бросая вызов людям.
Попив чаю, отец закурил, потом включил репродуктор «Чайка» — зеленый ящичек, стоявший на полке у оконца; приемник был в чуме бригадира, а в два других чума отходили отводы к репродукторам. Легкая быстрая музыка заполнила чум, но даже она не расправила сдвинутых Пашкиных бровей.
— Принеси буханку, — бросила ему мать, убирая с печки чайник.
По дороге Пашка встретил бригадира дядю Никифора. Он шел в их чум. Мальчик отпрянул в сторону, опустил глаза и как-то сразу весь съежился, сник.
Никифор шел решительно и сердито. «Ох и будет отцу баня!» — понял Пашка, открыл крышку ларя, выбрал буханку, менее других тронутую белым налетом плесени, и торопливо вернулся в чум.
Там уже был Никифор. Он не сидел, как обычно, на скамеечке, а стоял.
— Кто будет искать за тебя оленей?
— Тот, кто выспался, — хмыкнул отец, — а я, знаешь, с дежурства. Ночь не спал.
— Ты и проспал оленей! — Никифор не собирался шутить. — Кто будет искать, спрашиваю?
— Кто? — Отец наигранно удивился и обвел взглядом чум, точно хотел найти поддержку, и вдруг лицо его оживилось. — А хотя бы он, наследник мой законный, Пашка… Верно я говорю, сынок?
Пашка упорно смотрел на рыжие тобоки бригадира.
— Ну чего молчишь? Или язык откусил?
Мальчик неудобно шевельнулся на ящике, но рта не раскрыл.
— Не троясь Пашу, — вступился Никифор. — Какое же ты все-таки трепло, Ефим! Латы вытирать твоим языком, а не говорить…
Эти слова слегка задели отца.
— Ну, ну, поосторожней, — начал петушиться он.
— Смотри, недолго тебе ходить в пастухах. Запрягай быков и езжай. Да поживей.
И, сказав это, бригадир быстро вышел из чума.
— Ефим, это верно? — тревожно спросила жена, по старой привычке хранившая во время разговора мужчин молчание. — Большой откол?
— А, замолкни, — отмахнулся отец, — несколько дурных олешков сбежало, а я, вишь ли, виноватый. Видала, как шумел, как разорялся. Точно я в батраках у него. Надоело мне все это.
Отец растянул в зевоте рот и длинно пропел, прикрывая ладонью губы.
— Пойду-ка сосну еще с часок. Все кости ломит.
— Ефим! — взмолилась мать. — Что ты говоришь! Никифор не шутит… Или не знаешь, сколько людей на базе оседлости хотят пойти в пастухи? Так и ждут, когда кого сымут или по хвори уйдет. Что ты будешь делать там — кирпичи обжигать или плотничать?
— Не тронет он меня, — равнодушно сказал отец, — только грозится, без меня он ни шагу… Кто лучший стрелок в бригаде? Кто еще так работает тынзеем? Никто. И оставь скулеж. Надоели вы мне все…
Пашку словно кто-то толкнул хореем в грудь: оказывается, отец и хвастаться может.
Между тем отец почесал затылок, посмотрел в оконце на тундру, постоял минуты три неподвижно, затем быстро вышел из чума.
Пашка видел, как отец подошел к оленям, нехотя отвязал от нарт вожжу, проверил упряжь, потом потянулся и громко зевнул. Присев на нарты, закурил, и над его головой долго вился синий дымок.
«Ну чего он медлит, чего топчется на месте? — с горечью думал Пашка. — Его кроют, поносят, стыдят, а он шуточки-прибауточки… Прыгнул бы скорей на нарты и помчался искать оленей…»
Кончив курить, отец потуже завязал под коленками ремешки тобоков, провел рукой по черным космам и лишь после этого взялся за хорей. Быки шагом двинулись в тундру, с треском наезжая на мелкий кустарник, вдавливая в мшистую торфяную почву полозья. Отец лениво помахивал над их спинами хореем.
Пока быки не исчезли за грядой сопок, Пашка стоял у чума и смотрел им вслед. Он был горд и самолюбив. И этой гордости хватило бы на полстойбища, Степка о чем-то лепетал и дергал его за край малицы, но Пашке было не до него. Он оттолкнул братишку и вышел из чума. Ему казалось, что все глядят на него с тайной усмешкой.
Неподалеку мальчишки играли в ножички, но Пашка даже не подошел к ним: в глазах Иванко он мог прочесть пренебрежение, а этого бы он не вынес. Вот если отец отыщет и пригонит в стойбище оленей, тогда другое дело, тогда все изменится, и можно будет присесть рядом с мальчишками и показать им класс игры: с первого раза, перевернувшись в воздухе, нож втыкается в землю!
К Пашке подошел Васей — его отец, дядя Игнат, и обнаружил в стаде недостачу оленей.
— Ты злишься на меня, Паша, да? — спросил Васей.
— С чего ты взял?
— За отца… Я ведь тут не виноват. И надо было ему трезвонить. Могли б по акту списать, как потери. Не то списывали. Я бы никогда так не сказал…
Голос Васея звучал покаянно, заискивающе, и Пашка догадывался почему.
— А я бы сделал, как твой отец, — сухо проговорил он. — А ты… ты не беспокойся, считай, самописка и трешка твои…
Васей покраснел. Ему очень хотелось в чем-то оправдаться, утешить приятеля, который так много проиграл ему, и он сказал:
— А лебедята, может, еще крылья отрастят… И улететь, наверное, успеют.
— Не улетят, — жестко сказал Пашка. Ему ненавистны были ложь, утешения и ненужная жалостливость. — Куда им улететь, птенцам? Верная гибель… А за обещанное не бойся. Отдам…
— А я и не боюсь… Чего мне бояться…
Но по голосу было видно, что говорил это Васей не очень искренне.
Ночью Пашке снились разные кошмары. То огромная белая лебедь-мать летала над чумом и так махала крыльями, что трещали и гнулись шесты, то до слуха мальчика доносился жалобный писк иззябших лебедят, неуклюже бегающих по скованному льдом озеру…
К утру вернулся отец. Он тяжело слез с нарт, бросил на землю грязный хорей и сплюнул сквозь желтоватые редкие зубы.
К нему из чума вышел Никифор.
— Нету. — Отец почесал заросший щетиной подбородок. — Надо получше проверить стадо, может, все на месте…
Никифор стоял прямой, как нож.
— Уже проверили. Не хватает ровно тридцать пять голов.
— Ой-ёй-ёй! — воскликнул отец, хватаясь за виски, и нельзя было понять, шутит он или нет. — Всех пропавших за лето оленей хочешь свалить на меня.
— А ты хорошо искал? — Никифор поближе подошел к отцу.
— Всю тундру исколесил вдоль и поперек. Перепахал. Быки с ног валятся.
— Ой-ёй-ёй! — воскликнул отец, хватаясь за виски, и нельзя было понять, шутит он или нет. — Всех пропавших за лето оленей хочешь свалить на меня.
— А ты хорошо искал? — Никифор поближе подошел к отцу.
— Всю тундру исколесил вдоль и поперек. Перепахал. Быки с ног валятся.
— Где был? — коротко спросил бригадир.
— Спроси, где не был.
— А чем это от тебя попахивает? А?
— «Чем-чем…» Ничем, — замялся отец и чуть отошел от Никифора.
— У дядьки Митрофана небось побывал… Угостился…
— Да я чуток, совсем чуток. От холода. Знаешь, как сейчас по ночам в тундре? И малица не спасет.
— Знаю, — сказал Никифор. — Все знаю.
Пашка стоял, прислонившись к ларю. Он слушал, как отец заплетающимся языком перечислял сопки, ручьи и озера, возле которых якобы искал оленей. Пашка слушал о всех его мытарствах и не верил ни одному слову.
— Чуть ноги волочу, — закончил отец, обращаясь к Никифору, но тот, видно, тоже не очень-то верил, потому что отец вдруг заговорил часто и горячо: — А ты на меня посмотри, разве не видно, как я измотался?..
— Видно, — сказал Никифор, — видно, сколько ты выпил и сколько потом без памяти на шкурах валялся. Опух весь. До сих пор глаза не проспал…
— Врешь! — крикнул отец. — А помнишь, как ты…
— Плохой ты пастух, Ефим, — перебил его бригадир, и сказал он это тихо и беззлобно, и, может, от этого его слова прозвучали как-то горько и безнадежно. — Давно хотел сказать тебе это, Ефим, да все не решался, думал, ошибаюсь. А теперь скажу, напрямую скажу. Много в тебе хорошего, а главного нету… От оленьего хвоста и от того больше толку, чем от тебя…
Пашка уткнулся носом в рукав своей малицы. К глазам его подступили слезы. Губы мелко затряслись.
Никифор отвернулся, махнул рукой и быстро зашагал к своему чуму.
Отец что-то проворчал под нос, согнулся и привязал вожжу к нартам, чтоб не удрали быки. А Пашка стоял у ларя и окаменело смотрел на него. Лицо его резко побледнело, губы стиснулись, скулы под глазами напряглись, подбородок чуть выдвинулся вперед.
Когда отец отошел шагов на сто к кустикам, Пашка вдруг бросился к упряжке. Быстро отвязал вожжу, поднял с земли хорей, крикнул, пал на рванувшиеся нарты, и упряжка помчалась в тундру.
Оленям трудно тащить нарты по бесснежным болотам, кочкам и кустам. Вдвойне тяжелее тащить их уставшим быкам. Но Пашка был легок, и олени не чувствовали его веса. К тому ж они не очень устали и без труда несли нарты. Ветер свистел в ушах, прутья ивняка секли по лицу и рукам.
— Пашка, вернись! Убью! — летели сзади отрывистые, хриплые крики отца, били, как кулаки, в спину и затылок, тяжелые и шершавые, и словно сдирали с шеи кожу.
Пашка не вернулся, не остановился. Он еще туже сжимал в руке хорей и ошалело тыкал им оленей.
Нарты подбрасывало на взгорках, швыряло в ямы, несло на высокий кустарник, валило в болота, и странно было, как не сломали ноги олени, как не порвалась о кустарник упряжь, как не опрокинулись нарты, накрыв мальчишку.
— На-за-а-а-а-ад… Убь-ю-у-у!.. — замирало где-то вдали, за спиной, но он ничего не видел и не слышал.
Ему теперь на все было наплевать: и на угрозы отца, и на то, что быкам больно и что они бегут не разбирая дороги.
В диком исступлении сжимал он в руках хорей и кричал:
— Вперед! Ну — вперед!
И быки с хрустом и треском вламывались в стену ивняка, плюхались с разбегу в бочажины и обдавали Пашку градом брызг и грязью. Острый сук березки едва не выколол ему правый глаз и прочертил по щеке кровавый след. В другом месте его так встряхнуло, что Пашка взлетел над нартами и чуть не трахнулся об землю, но успел упасть на нарты.
Быки бешено дышали, раздувая ноздри. Ребра их бурно ходили под тонкой кожей, копыта отбрасывали комья торфа, мха, сбитые листья, песок.
— Вперед, падаль, вперед!
И только когда растаяли на горизонте дымки стойбища, Пашка немного остыл и дал передохнуть быкам. Глотнул свежего воздуха и обвел глазами тундру. Она была тиха и бесконечна. И где-то в ней разгуливали пропавшие олени.
Отец не нашел их, да, может, особенно и не искал. Скорее всего — не искал. Поездил себе вокруг стойбища для успокоения совести, порыскал по долине Белой реки, потом завернул к родне в соседнее стойбище, тяпнул спирта и проспал до утра.
А Пашка найдет оленей. Найдет и пригонит в бригадное стадо. Иначе ему незачем возвращаться в стойбище: как он будет смотреть в глаза Никифору, Иванко, своему отрядному вожатому Лешке, отчаянному парню с острова Колгуева?.. Не найдет — уедет на этой упряжке в Нарьян-Мар, поступит на работу в порт или в город Халмер-Ю и станет горняком, примется в шахте рубать уголек, и все будут его уважать. И никогда он больше не увидит отца, никудышного пастуха и жалкого человека…
И Пашка начал поиски.
Он направлял упряжку от одного озера к другому, он въезжал на высокие сопки, становился на нарты и, вытянувшись во весь свой небольшой рост, пристально озирал из-под руки тундру зоркими глазами.
На десятки километров раскинулась вокруг равнина с неглубокими впадинами и холмами. Она была рыже-бурая, пестрая, предосенняя, в полосах сизых озер и ржавых пятнах болот. Август сжигал листву карликовых ив и березок, они пламенели и догорали на холодном и хлестком ветру, и только по долинам тундровых речек и ручьев еще свежо зеленела трава и кустарники, и казалось, там еще оставались нетронутые кусочки лета.
Оленей не было нигде.
Тогда Пашка слезал с нарт, садился, поджав под себя одну ногу, а другую ставя на полоз, и гнал быков в другую сторону, и тень хорея неслась по земле. Он все время оглядывался. Иногда ему казалось, что он видит вдали кучку пропавших оленей, он гнал туда упряжку, но, когда подъезжал поближе, оказывалось, что это или тени от бегущих по небу туч, или разбросанные группки темных елочек.
Тундра, внешне однообразная и пустынная, кипела жизнью. Повсюду то и дело попадались шустрые грызуны лемминги. Однажды Пашка заметил песца, бежавшего с куропаткой в зубах от полузаросшего озера. В другой раз чуть не переехал росомаху — злобного гибкого зверя бурой масти, не уступающего по хищности волку. Взметнув хвостом, она прыгнула в кусты, ввинтила в чащу свое верткое длинное тело, и в том месте, где на нее чуть не налетела упряжка, мальчик увидел разорванного песца. Да, тундра кипела жизнью, и только не было в ней пропавших быков…
Вдруг его сердце заколотилось: на вершине дальней сопки замаячил силуэт одинокого оленя… Может, за сопкой вся группа?
Пашка пустил упряжку к сопке. Олень оглянулся и тотчас исчез, словно его ветром сдуло.
Как ни осматривал Пашка тундру, как ни кружил вокруг того места, но так ничего и не обнаружил. Верно, это был отбившийся от какого-то стада одинокий олень, а может, и дикий, кто знает.
День подходил к концу. В одном месте Пашка едва не утопил своих быков в болоте. Думая, что оно неглубокое, хореем заставил их войти в воду, а когда передовой погрузился по шею в вязкую торфяную жижу, едва вытащил их за вожжу назад, на твердый берег. Олени дрожали, отряхивались от бурой грязи и гнилого мха и недоверчиво косили на Пашку огромные, налившиеся кровью глаза.
Потом случилось так, что он слишком резко дернул вожжу, и нарты опружились — опрокинулись, съезжая с крутой кочки, и Пашка, изогнувшись скобой, полетел на землю. И, конечно, упряжка удрала бы от него, если б он не намотал на руку вожжу. Протащившись по кочкам, выбоинам и лужам метров сорок, Пашка, улучив момент, вскочил на ноги, удержал быков, поставил опрокинувшиеся нарты на полозья, подобрал свалившуюся шкуру-постель, тынзей и топор, очистил от грязи хорей и двинул дальше.
Ему было горько. Он ехал и плакал от обиды. Никто в чуме не видел его слез, а сейчас они широкими полосами текли по его лицу, и он не вытирал их. Они смешивались с болотной грязью и потом, с ворсинками мха и комочками торфа. Он плакал громко, навзрыд, и привыкшие ко всему, покорные и безмолвные северные работяги-олени удивленно прислушивались к непонятным звукам.
Пашка плакал и гнал упряжку вперед, вдавливая в торфяную землю полярные ивки и березки, расплескивая крохотные озерца, вспугивая стайки пестрых квокающих куропаток. Ехал и плакал — так было ему тяжело и муторно. Он не знал, он совсем не знал, что в это время бригадир Никифор снарядил на поиски его и пропавших оленей трое нарт: на одни сел сам, другими правил его сын Иванко, третью упряжку гнал свободный от дежурства пастух Семен Талеев. Они разъехались в разные стороны. Ничего этого Пашка не знал.
Смеркалось. Зажглись звезды. Задул ветерок.
Пашка захотел есть. Ведь он даже не завтракал сегодня. Он знал, где находится их стойбище, но и не подумал возвращаться с пустыми руками. Один раз он увидел на далекой плоской сопке чью-то упряжку — очевидно, кто-то ехал из их стойбища. Подъехать и попросить еды? Нет, Пашка повернул быков в обратную сторону и мчался до тех пор, пока упряжка не скрылась из виду.