– Вы так думаете? – хитро прищурился Первый. – Что же, им больше не о чем писать? Немцы захватили Прибалтику, Белоруссию, Украину, стоят возле Москвы, в районе тоже полная неразбериха: урожай не убран, скотина без корма, где-то орудует банда какого-то Чонкина, а районной газете не о чем больше писать, как о хороших манерах?
– Бросьте, – повторил Второй Мыслитель. – Какому-то лектору взбрело в голову…
– Вот тут-то вы и ошибаетесь! – радостно взвизгнул Первый Мыслитель. Это была его коронная фраза. В каждом споре со своим собеседником он с замиранием сердца ждал именно такого момента, чтобы сказать: «Вот тут-то вы и ошибаетесь!»
– Ни в чем я не ошибаюсь, – недовольно проворчал его собеседник.
– Уверяю вас, ошибаетесь. Поверьте мне, я хорошо знаю эту систему. У них никому ничего не взбредет в голову без указания свыше. Здесь все и сложнее и проще. Они наконец-то поняли, – Первый Мыслитель крутнул головой и понизил голос, – что без возврата к прежним ценностям мы проиграем войну.
– Из-за того, что не целуем дамам ручки?
– Да, да! – вскричал Первый Мыслитель. – Именно из-за этого. Вы не понимаете элементарных вещей. Сейчас идет война не между двумя системами, а между двумя цивилизациями. Выживет та, которая окажется выше.
– Ну, знаете! – развел руками Второй Мыслитель. – Это уж слишком. Когда-то гунны…
– Что вы мне говорите про гуннов? Вспомните Македонского!..
И тут пошло! Гунны, Александр Македонский, война с филистимлянами, крестовые походы, переход через Альпы, битва при Марафоне, штурм Измаила, прорыв линии Мажино…
– Вы не понимаете! – размахивал руками Первый Мыслитель. – Между Верденом и Аустерлицем большая разница.
– А что вы мне со своим Аустерлицем? Вы возьмите Трафальгар.
– Заберите его себе!
Так по дороге от площади до рынка и обратно они проспорили несколько часов подряд, размахивая руками, останавливаясь, понижая и вновь повышая голос. К единому мнению они не пришли, но зато подышали воздухом, что, как известно, приносит организму большую пользу. Разойдясь далеко за полночь, оба потом долго не спали, перебирая в памяти подробности разговора, и каждый при этом думал: «А вот завтра я ему скажу…»
Достаточно сильное впечатление статья о хороших манерах произвела и на других жителей города. Старая учительница в полемической заметке «А почему бы и нет?», отдавая должное классовому подходу, утверждала тем не менее, что целовать руки дамам не только можно, но и нужно. «Это, – писала она, – красиво, элегантно, по-рыцарски». А рыцарство, по ее словам, является неотъемлемой чертой каждого советского человека. С резкой отповедью учительнице в заметке «Еще чего захотели!» выступил знатный забойщик скота Терентий Кныш. Для чего же, писал он, рабочему человеку целовать руки какой-то даме? А что если у ней руки не мыты или того хуже – чесотка? «Нет уж, извините, – писал Кныш, – скажу вам с рабочей прямотой: если у вас нет справки от доктора, я целовать вам руки не буду». Местный же поэт Серафим Бутылко разразился длинным стихотворением «Я коммунизма ясно вижу дали», не имевшим, впрочем, прямого отношения к теме дискуссии.
Подводя итоги дискуссии, газета поблагодарила всех, принявших в ней участие, пожурила учительницу и Кныша за крайности и в конце заключила, что само существование столь различных точек зрения по данному вопросу свидетельствует о серьезности и своевременности поставленной Неужелевым проблемы, что от нее нельзя отмахиваться, но и решить ее тоже непросто.
Пока газета отвлекала население, руководители района, перебрав все возможные версии, пришли к выводу, что Чонкин скорее всего командир немецких парашютистов, которые высадились в районе, чтобы дезорганизовать работу тыла и подготовить наступление войск на данном участке.
Не зная, что делать, районное начальство кинулось в область, область, в свою очередь, обратилась к военным властям. На ликвидацию банды Чонкина (так называемого Чонкина, говорилось в секретных документах) была брошена снятая с отправлявшегося на фронт эшелона стрелковая часть.
Сгущались серые сумерки, когда полк, соблюдая все правила маскировки, подошел к деревне Красное и окружил ее. Два батальона перекрыли с двух сторон дорогу, третий окопался вдоль огородов (с четвертой стороны была естественная преграда – речка Тёпа).
Выслали двух разведчиков.
26
Арестовать весь личный состав районного Учреждения было для Чонкина делом несложным. Основные трудности возникли потом. Известно, что каждый человек время от времени имеет обыкновение спать. Во время сна он теряет бдительность, и этим могут воспользоваться те, кому выгодно.
Нюра стала подменять Чонкина на посту, но ей это тоже давалось непросто, потому что обязанностей почтальона с нее никто не снимал. Да и хозяйство оставалось на ней.
Кроме того, выяснилось, что работники Учреждения, как и простые смертные, отправляют естественные потребности по нескольку раз в день. Причем эти самые потребности у них почему-то возникают у каждого в разное время. Еще ничего, когда Нюра на месте. Пока Чонкин водит очередного желающего, Нюра сторожит остальных. Но когда Нюры нет или когда она спит, другие могут сбежать, хотя руки у каждого связаны. Сперва Чонкин выводил всех сразу каждый раз, потом придумал способ иной. Нашел на сеновале старый ошейник, привязал к нему крепкую веревку. Проблема была решена окончательно и бесповоротно. Хочешь по нужде, подставляй шею и будь свободен в пределах длины веревки. Тем более что зимняя уборная находится тут же, на скотном дворе, отделенная от основной части избы узеньким коридором. (Потом свидетели показывали, что, как, бывало, ни заглянешь в окно, всегда видишь одну картину: Чонкин сидит на табуретке возле полуоткрытой двери, в одной руке держит оружие, в другой – намотанная на запястье и натянутая веревка.)
Но тут возникла новая трудность. И без того скудный запас Нюриных продуктов резко пошел на убыль. Оказалось, что работники Учреждения и поесть любят не меньше всех остальных групп населения. Нюра поначалу стойко переносила все тяготы и лишения воинской службы, но однажды все же не выдержала.
Однажды в обычное время она вернулась домой. Солнце клонилось к закату, но до вечера было еще далеко. Чонкин с винтовкой в руках сидел, как всегда, на табуретке возле двери, прислонившись спиной к косяку и вытянув ноги. Пленники располагались на своем месте в углу. Четверо на полу резались в дурака, пятый ждал очереди, двое спали, разделив подложенный под головы старый Нюрин ватник, восьмой сидел на лавке и тоскливо смотрел в окно, за которым были речка, лес и свобода.
Никто, кроме Чонкина, не обратил на Нюру никакого внимания. Но и Чонкин ничего не сказал ей, а только поднял голову и посмотрел на Нюру долгим сочувственным взглядом. Она молча бросила сумку к порогу и, переступив через вытянутые ноги Чонкина, сунулась в печку, достала чугунок, а в нем всего одна картошина, и та в мундире. Нюра повертела эту картошину в руке и, зашвырнув в дальний угол, заплакала. Это тоже никого не удивило, только капитан Миляга, сидевший к Нюре спиной, не желая оборачиваться, спросил Свинцова:
– Что там происходит?
– Баба плачет, – сказал Свинцов, с некоторой даже как будто жалостью глянув на Нюру.
– А чего она плачет?
– Жрать хочет, – хмуро сказал Свинцов.
– Ничего, – сбрасывая бубнового валета, пообещал капитан, – скоро накормим.
– Уж это да. – Свинцов бросил карты и пошел в угол.
– Ты чего? – удивился капитан.
– Хватит, – сказал Свинцов, – наигрался.
Он расстелил на полу шинель, лег на спину и уставился в потолок. Последнее время в дремучей душе Свинцова медленно просыпалось какое-то смутное чувство, которое угнетало его и тревожило.
Чувство это называлось муками совести, которых Свинцов, не испытав ничего похожего прежде, не мог распознать. (Прежде Свинцов относился к человеку, как к дереву: скажут распилить – распилит, не скажут – пальцем не тронет.) Но, проснувшись однажды среди ночи, он вдруг подумал сам про себя: батюшки, да как же так могло получиться, что был Свинцов простым, незлобивым деревенским мужиком, а стал душегубом.
Будь Свинцов образованней, он нашел бы объяснение своей жизни в исторической целесообразности, но он был человек темный, и совесть его, однажды проснувшись, уже не засыпала. Она грызла его и не давала покоя.
Свинцов лежал в углу и смотрел в потолок, а товарищи его продолжали обсуждать Нюру. Едренков сказал:
– Может быть, она боится, что мы, когда освободимся, будем ее пытать?
– Может быть, – сказал капитан Миляга. – Но напрасно она не верит в нашу гуманность. Мы к женщинам особые методы не применяем. К тем, – добавил он, подумав, – которые не упорствуют в своих заблуждениях.
– Да, – сказал Едренков, – жалко бабу. Если даже не расстреляют, то десятку дадут, не меньше. А в лагере бабе жить трудно. Начальнику дай, надзирателю дай…
– Вот я тебе сейчас как дам чугунком по башке! – рассердившись, сказала Нюра и подняла чугунок.
– А ну-ка поосторожнее! – всполошился лейтенант Филиппов. – Рядовой Чонкин, прикажите ей, пусть поставит кастрюлю на место. Женевская конвенция предусматривает гуманное отношение к военнопленным.
Этот лейтенант был большой законник и все время лез к Чонкину со своей конвенцией, по которой будто бы пленных надо было хорошо поить, кормить, одевать и вежливо обращаться. Чонкин и сам хотел бы жить по нормам этой конвенции, да не знал, к кому обратиться.
– Брось, Нюрка, с ними связываться, – сказал он, – чугунок погнешь. Подержи-ка, а я сейчас. – Он дал Нюре винтовку, а сам сбегал в сени. Вернулся со стаканом молока и куском черной рассыпающейся лепешки, которую днем специально для Нюры испек из Борькиных отрубей.
Нюра рвала эту лепешку зубами, а слезы текли по ее щекам и падали в молоко.
Чонкин смотрел на нее с жалостью и думал, что надо что-то делать. Мало того, что сам сел ей на шею, а теперь еще и ораву эту всю посадил. Посмотрит она, посмотрит да выгонит вместе с ними на улицу. Куда тогда с ними деваться? Еще сразу после того, как он их арестовал, Чонкин думал, что теперь где-нибудь кто-нибудь из начальства спохватится. Если забыли про рядового бойца, то уж то, что пропала целая районная организация, может, на кого-то подействует, прискачут, чтоб разобраться, что же такое случилось. Нет, дни шли за днями, и все было тихо, спокойно, словно нигде ничего не случилось. Районная газета «Большевистские темпы» кроме сводки Совинформбюро печатала черт-те чего, а о пропавшем Учреждении – ни гугу. Из чего Чонкин заключил, что люди имеют обыкновение замечать то, что есть перед их глазами. А того, чего нет, не замечают.
– Нюрка, – сказал Иван, приняв решение, – ты их посторожи покамест, я скоро вернусь.
– Ты куда? – удивилась Нюра.
– Посля узнаешь.
Он расправил под ремнем гимнастерку, обтер тряпкой ботинки и вышел наружу. В сенях захватил восьмисотграммовую флягу и двинулся прямиком к бабе Дуне.
27
Председатель Голубев сидел в своем кабинете и с привычной тоской перебирал деловые бумаги. За окном вечерело. От домов, деревьев, заборов, людей и собак тянулись длинные тени, навевая грустные мысли и желание выпить, чего он не делал со вчерашнего дня. Вчера он ездил в район и просился на фронт. Битый час он доказывал рыжей врачихе, что плоскостопие недостаточный повод, чтоб ошиваться в тылу. Он повышал на нее голос, льстил и даже пытался соблазнить, без особого, впрочем, энтузиазма. Под конец она начала уже колебаться, но, засунув ему под ребра свои длинные тонкие пальцы, пришла в ужас и схватилась за голову.
– Боже мой! – сказала она. – Да у вас печень в два раза больше, чем нужно. Пьете?
– Бывает иногда, – ответил ей Голубев, отводя глаза в сторону.
– Надо бросить, – решительно сказала она. – Разве можно так наплевательски относиться к собственному здоровью?
– Нельзя, – согласился Голубев.
– Это просто варварство! – продолжала она.
– Да, действительно, – подтвердил Голубев. – Сегодня же брошу.
– Ну ладно, – смягчилась она, – через две недели повторно пройдете комиссию и, если райком против не будет, езжайте.
После этого разговора он поехал домой. Против чайной лошадь, как обычно, остановилась, но он стегнул ее концами вожжей и поехал дальше. И вот уже полтора дня не пил ни капли. «Да, – глядя в окно, думал он удовлетворенно, – что-что, а сила воли у меня все-таки есть». В это время в поле зрения председателя оказался Чонкин. Он шел через площадь к конторе и нес в руках некий обтекаемый предмет, который Иван Тимофеевич сразу опознал опытным взглядом. Это была фляга. Иван Тимофеевич сглотнул слюну и затаился. Чонкин приблизился к конторе и, громко стуча ботинками, поднялся на крыльцо. Председатель поправил на столе бумаги и придал лицу своему официальное выражение. В дверь постучали.
– Да, – сказал председатель и потянулся за папиросой.
Чонкин вошел, поздоровался и остановился, топчась у дверей.
– Проходи, Ваня, вперед, – пригласил председатель, не отрывая взгляда от фляги. – Проходи, садись.
Чонкин нерешительно подошел к столу и сел на самый краешек скрипучего стула.
– Да ты, Ваня, не стесняйся, – поощрил председатель, – садись нормально, на всю жопу, Ваня, садись.
– Ничего, мы и так. – Назвав себя от смущенья на «мы», Чонкин поерзал на стуле тем самым местом, на которое столь деликатно указал председатель, но дальше продвинуться все-таки не посмел.
После этого в кабинете установилось долгое и тягостное молчание. Голубев смотрел на посетителя выжидательно, но Чонкин словно язык проглотил. Наконец он пересилил себя и начал.
– Ты это вот чего… – сказал Чонкин и, покраснев от натуги, замолчал, не зная, как дальше вести разговор.
– Понятно, – сказал председатель, не дождавшись продолжения. – Ты, Ваня, не волнуйся, а выкладывай по порядку, зачем пришел. Курить хочешь? – Председатель пододвинул к нему папиросы «Казбек» («Дели» давно не курил).
– Не хочу, – сказал Чонкин, но папироску взял. Он поджег ее со стороны мундштука, бросил на пол и растоптал каблуком.
– Ты это вот чего… – начал опять Чонкин и вдруг решительно, со стуком поставил флягу перед Голубевым. – Пить будешь?
Председатель посмотрел на флягу и облизнулся. Недоверчиво посмотрел на Чонкина.
– А ты это по-товарищески или в виде взятки?
– В виде взятки, – подтвердил Чонкин.
– Тогда не надо. – Иван Тимофеевич осторожно подвинул флягу назад к Чонкину.
– Ну, не надо, так не надо, – легко согласился Чонкин, взял флягу и поднялся.
– Погоди, – забеспокоился председатель. – А вдруг у тебя такое дело, что его можно решить и так? Тогда выпить мы сможем не в виде взятки, а по-товарищески. Как ты считаешь?
Чонкин поставил флягу на стол и подвинул к председателю.
– Пей, – сказал он.
– А ты?
– Нальешь, и я выпью.
Спустя полчаса, когда содержимое фляги резко уменьшилось, Голубев и Чонкин были уже закадычными друзьями, курили папиросы «Казбек», и председатель задушевно жаловался на свои обстоятельства.
– Раньше, Ваня, было трудно, – говорил он, – а теперь и подавно. Мужиков забрали на фронт. Остались одни бабы. Конечно, баба тоже большая сила, особенно в условиях нашей системы, однако у меня вот молотобойца на фронт забрали, а баба молот большой не подымет. Я тебе про здоровую бабу толкую, а здоровых баб в деревне не бывает. Эта беременная, другая кормящая мать, третья, хоть дождь, хоть вёдро – за поясницу держится: ломит, говорит, на погоду. А вышестоящее руководство в положение не входит. Требуют – все для фронта, все для победы. Приедут – матом кроют. По телефону звонят – матом. И Борисов матом, и Ревкин матом. А из обкома позвонят, тоже слова без мата сказать не могут. Вот я и спрашиваю тебя, Ваня, как дальше жить? Почему я и прошу отправить меня хоть на фронт, хоть в тюрьму, хоть к черту в зубы, только б освободиться от этого колхоза, пусть им занимается кто другой, а с меня хватит. Но, если правду тебе сказать, Ваня, очень хочется хоть под конец подправить немножко дела в колхозе, чтоб хоть кто-нибудь добром тебя вспомнил, а вот не выходит.
Председатель безнадежно тряхнул головой и одним глотком принял в себя полстакана самогона. Чонкин сделал то же самое. Сейчас разговор дошел до самой выгодной для Чонкина точки. Надо было не упускать момента.
– Если у тебя такое несчастье, – небрежно сказал Чонкин, – могу помогти.
– Да как ты мне можешь помочь, – махнул рукой Голубев.
– Могу, – стоял на своем Чонкин, наполняя стаканы. – На-ка вот, хлебани. Хошь, завтра утром выгоню на поле своих арестантов, они тебе весь твой колхоз перекопают.
Председатель вздрогнул. Подвинул свой стакан ближе к Чонкину, сам отодвинулся. Встряхнул головой и уставился на Чонкина долгим немигающим взглядом. Чонкин улыбнулся.
– Ты что? – испуганным голосом сказал Голубев. – Ты что это надумал?
– Как хотишь. – Чонкин пожал плечами. – Я хотел как тебе лучше. Ты поглядел бы, какие морды. Да их если как положено заставить работать, они тебе горы свернут.
– Нет, Ваня, – грустно сказал председатель, – не могу я на это пойти. Скажу тебе как коммунист: я их боюсь.
– Господи, да чего ж их бояться? – всплеснул руками Чонкин. – Ты только дай мне поле ровное, чтоб я разом всех видел и мог сторожить. Да если не хотишь, я с ими в любой другой колхоз пойду. Нас сейчас каждый примет да еще и спасибо скажет. Ведь я от тебя никаких трудодней не прошу, а только кормежку три раза в день, и все.
Первый испуг прошел. Голубев задумался. Вообще-то говоря, предложение было заманчивое, но председатель все еще колебался.
– Классики марксизма, – сказал он неуверенно, – говорят, что от рабского труда большой выгоды нет. Но если сказать по совести, Ваня, нам и от малой выгоды отмахиваться не приходится. А потому давай-ка выпьем еще.