– У меня не театр, – сказала она. – Вы что имеете в виду?
– Ну... шляпы какие-нибудь, шарфы, шали... Надо вас задрапировать...
– Да вы что! – удивилась она. – Вы, наверное, спутали. Я не танцовщица.
– Вы – женщина! – возразил Витя и опять улыбнулся своей странной улыбкой.
Нина Аркадьевна пожала плечами, пошла в прихожую и принесла оттуда две широкополые шляпы – бежевую и черную. Бежевую они сразу отмели, когда же она надела черную, они ахнули – так ей шли широкополые черные шляпы (она знала это и всегда покупала их себе в разных странах), – оживились, задвигались, потребовали и черное пальто, которое тоже оказалось в прихожей.
– Вот это уже что-то, кое-что... – промурлыкал Витя, цепко, мимо лица как-то, но всю целиком разглядывая ее, с этими своими поджатыми губами... – Шарфы?
Она покорно принесла из шифоньера в спальне разноцветные шарфы. Блондин выхватил все, стал ловко разбрасывать их на руках, раскидывать, вязать узлы на концах... Накинул ярко-алый шарф на ее плечи поверх пальто и сам остался в восторге...
– Витя! – гаркнул вдруг Михайлов. И застыл, оцепенело глядя в окно. Там впервые за эту осень падал мокрый снег. – Скорее! Хватай ее, хватай все, помчались на набережную!
И пока они под руки сволакивали обалдевшую поэтессу по лестнице вниз, пока заводили машину и ехали, Михайлов повторял:
– Ай-яй-яй, какая удача, а?! А я ж вчера погоду слушал-слушал, ждал, как маму родную, а они ни словом, ни словом!..
Мокрый косой снег летел все пуще, лепил на ветровое стекло машины целые нашлепки, как жвачку выплевывал... Нина Аркадьевна мысленно проклинала идиотский вечер, интервью, нахальную парочку, но, как выяснилось, это было только началом...
Они выволокли ее из машины, блондин стал вытворять что-то немыслимое: мять ее шляпу, нахлобучивать как-то вперед и на лоб, повязывать своевольно, как на бесчувственный манекен, шарф... Затем ей велели пальто расстегнуть и бежать под снегом вниз, по гранитным ступеням к воде. Михайлов стоял наверху, жадно щелкал фотоаппаратом, как из пулемета.
– Ко мне! – кричал он. – Бегите ко мне вверх по лестнице!
– Да скользко же! – восклицала она жалобно. – Я на каблуках, упаду!
– Бегите!!! – сатанея, кричал этот классный фотограф, расстреливая ее из аппарата. – Теперь вниз, к воде! Что вы остановились?! Я сказал: к воде, к самой воде!!!
– Я упаду в реку!
– Стоять!!! На меня!!! Еще! Отвернулась!!! Резко повернулась!!! Еще!!! Вверх, на меня! Еще!!! Побежала вверх, на ходу надевая перчатки!
Блондин в это время стоял с непокрытой головой рядом с Михайловым, наверху, улыбался... Снег летел, на ходу хлеща лицо густыми плевками, влажно и тяжело лежал на обвисших полях шляпы... Вода в Москве-реке была совершенно свинцовой на вид, гибельной, могильной...
Наконец Михайлов, весь мокрый и возбужденный, скомандовал возвращаться.
Они приехали домой – озябшие и уставшие, как собаки. Еще пощелкали ее под зонтиком возле подъезда, но все это уже было – так, на всякий случай. А главное было – там, на набережной, на скользких ступенях у кромки воды, где она резко взмахнула полой пальто, подняв голову вверх... И все они это знали.
Она включила чайник, нарезала колбасу и сыр на бутерброды, и минут десять они втроем молча жевали, отогреваясь.
– Как бригада лесорубов после смены, – сказала она... И они устало засмеялись.
Михайлов потом разговорился, рассказывал про свои выставки в Берлине и Париже. Как он снимал артистов Большого – за кулисами, после спектакля, взмыленных и изможденных... Видно было, что он доволен этим вечером. Доволен.
* * *Она же стала ждать фотографий. Не интервью – там все было ясно, сотни раз проговорено в разных вариантах, ведь при всей изобретательности и разнообразии мыслей жизнь-то у нас, поди, одна, других фактов биографии себе не изобретешь. А вот фотографии ее интриговали...
* * *Наконец через неделю позвонили.
– Нина Аркадьевна? – Она не сразу узнала этот голос – негромкий, с ленцой. – Мы сегодня получили контрольки... Там много чего, надо бы выбрать... Я мог бы зайти к вам вечером, показать... Как, будет у вас настроение?
Они договорились на восемь, ровно в восемь он и позвонил в дверь, и это ей понравилось – она терпеть не могла временной расхлябанности. Он опять был в чем-то неброско элегантном, неуловимо стильном. Голубой, с непонятным огорчением решила она...
Витя – кажется, в прошлый раз его звали Витя? – открыл портфель и достал лупу и несколько больших листов, разбитых на множество маленьких квадратиков. Это и были контрольки. Она склонилась над столом и – сразу ахнула... Даже на таких крошечных черно-белых заплатках, даже двигаясь и выгибаясь под выпуклым круглым стеклом, эти фотографии поразили ее. Все в них было: косой летящий снег, продрогшее пространство гранитных ступеней набережной, и гибельный шаг до кромки ледяной черной воды, и порывистая женщина в черном пальто и черной шляпе с удивительным, пойманным на лету горчащим взглядом. Она молчала и смотрела, смотрела...
– Ну? – спросил он, улыбаясь. – Так вот вы какая, поэт...
– Витя... – проговорила она тихо, потрясенно. – Я просто... я не знаю! Передайте Михайлову... Да нет, конечно, я сама ему буду звонить! Но я... Вы сказали, что надо выбрать? А я не могу! Я все, все их выбираю!
– Да, Михайлов – молодец, – согласился Витя. – Он, кстати, тоже доволен. Хочет одну из фотографий – вот эту, у воды, с летящей полой пальто, – сделать плакатом на своей осенней выставке в Женеве. Но, знаете, все мы – молодцы. И вы-то уж точно молодец, все безропотно вынесли! А я разве нет? Смотрите, какие летящие шарфы я вам навязал, они же совсем живые, видите?
– Да! Да! – охотно и благодарно откликнулась Нина Аркадьевна. – Да садитесь же, Витя, голубчик! Я вам кофе сварю.
Она поставила на огонь джезву, спросила:
– А где, кстати, вы так настропалились драпировать простых смертных баб?
Он усмехнулся своей плотной, закрытой улыбкой...
– О, это давно... – сказал он, – у меня когда-то была девушка, кореянка... Она вбила себе в голову, что у нее некрасивые ключицы... И поэтому всегда повязывала, накидывала, накручивала на шею и плечи шарфы и косынки. Она вытворяла с ними черт знает что – вязала узлы, косицы, закидывала на плечи в самых невероятных сочетаниях цветов, закалывала брошкой... Она входила, и за ней вечно тянулись какие-то шлейфы, вихри, тайфуны. Вот от нее я научился, – видно, была некая предрасположенность к бутафорским забавам... Выросло потом в профессию... Затянуло...
– А девушка?
Он не сразу ответил, может быть, потому, что с явным удовольствием смаковал глоточками густой вкусный кофе... Показал бровями на чашечку, почмокал одобрительно, отпил еще глоток.
– ...Она уехала в Париж, и по всему дому у меня долго валялись, свисали с полок и вешалок, в самых неожиданных местах развевались эти невесомые шарфики и косынки...
– Почему она уехала?
– Потому что я не держал ее, и она это чувствовала. Мы вообще были дружками и были абсолютно друг от друга свободны. Просто жили вместе, зная, что каждый может уйти когда вздумается... Бывало, она возвращалась под утро, или я уходил и пропадал по три дня... Так у нас было заведено, и никому в голову не могло прийти требовать отчета – где и с кем другой проводит время...
– Вы любили ее? – мельком бросив на Витю взгляд, спросила, доливая ему кофе в чашку, поэтесса.
Он помолчал.
– Не знаю... тут другое... как это объяснить... Это вот точно так, как ты знаешь, что на верхней полке книжного шкафа нужно вытереть пыль. Ее надо вытереть, и ты это знаешь, но есть ведь дела и поважнее. Проходит день за днем, тебя уже раздражает то, что надо вытереть пыль. И вот ты наконец ставишь стул, берешь тряпку, влезаешь на стул, чтобы вытереть пыль... И вдруг обнаруживаешь цветок в горшке, о котором совсем забыл, забыл его поливать, а он взял и умер... Понимаете?
Он посмотрел на нее прямо и вопросительно.
– Она вообще была забавным созданием, из совершенно иного, чем я, теста. Я человек осторожный и умеренный во всем. Абсолютный комильфо. Никаких эскапад. Моя профессия – самое оригинальное, что во мне есть. Да и та, как вы могли заметить, втиснута в рамки строгого вкуса. А вот она, та моя девушка... Например, она прыгала с парашютом. Вот что меня еще в ней пугало. Я даже самолетов боюсь. Иногда просыпался ночью и смотрел на нее... Не мог постичь психологию человека, который не только находит в себе силы еще и еще раз подняться в воздух, но и встать на пороге раскрытой двери на безумной, туманной высоте и шагнуть в белесое ничто! Шагнуть!!! Иногда ночью я ощупывал ее плечо и думал: она летела... она сегодня летала... на такой высоте, она была в облаках!!! И не мог, не мог этого постичь!.. Иногда она казалась мне фантомом... Эти раскосые миндалевидные глаза, темные густые брови и вечные скользящие тени на лице от всех этих шарфиков, шалей-вуалей...
Он допил кофе, стал складывать в портфель листы с контрольными снимками.
Он допил кофе, стал складывать в портфель листы с контрольными снимками.
– Погодите! – спохватился он. – А все-таки какой снимок вы выбираете для интервью?
Они опять вместе склонились над столом. Он подал ей лупу... Опять заскользили под увеличительным стеклом ее летящий шарф вдоль гибельной воды, беспомощный взмах руки, старающейся удержать на голове черную шляпу в крапинах снега...
– Этот все-таки? Я так и думал...
И стал собираться. Тщательно повязал темно-вишневый шарф, надел строгое длинное пальто, снял с полки в прихожей свое элегантное английское кепи.
Нина Аркадьевна стояла рядом и внимательно смотрела, как он одевается.
– А сейчас? – спросила она вдруг. – С кем она, если не с вами, Витя?
Он усмехнулся (эта странная линия губ, уже сложенных в улыбку)...
– Сейчас?.. Сейчас она, поди, с ангелами соревнуется – кто дальше прыгнет с облака...
– То есть?!.
– Эти парашюты, видите ли, имеют обыкновение иногда... Она просто запуталась в своем последнем шарфике... – Он помедлил и сказал невпопад: – Говорят, разница между любовью южан и северян – знаете в чем? На Юге любят тех, с кем спят. А на Севере – спят с теми, кого любят...
И опять его плотно замкнутая улыбка показалась ей не то чтобы кощунственной, но неуместной.
Он надел щегольское свое кепи, поцеловал ей руку и вышел.
В прямом эфире
Эта политическая передача всегда вызывала шквал звонков от радиослушателей. Гена Котляр был опытным шоуменом – резким, парирующим довод оппонента мгновенным и убедительным контрдоводом. Он провоцировал гостей студии на такие откровения, о которых потом им приходилось жалеть. Он придумывал настолько острые темы для своего еженедельного ток-шоу, устраивая в эфире настоящую свалку, что несколько раз дирекция радиовещания на русском языке порывалась задушить эту годовалую передачу в колыбели.
Когда Гена позвонил и пригласил меня в студию, я, обычно уклоняющаяся от любых политических увеселений, не устояла.
И на сей раз ток-шоу превратилось в побоище. Мы с Геной напоминали двоих, дерущихся спиной к спине с бандой, напавшей в подворотне. Хотя Гена и сам гениально затевал все драки. Да и тема была болезненная: права неевреев в Израиле.
– К сожалению, время наше истекает, – профессиональной скороговоркой побежал Гена. – Итак, последний звонок! И очень коротко, пожалуйста!
– Я коротко, – сказал прокуренный женский голос пожилого тембра. – Почему общественность и правительство не реагируют на то, что в страну приезжает много гоев?
Мы с Геной переглянулись, и он сразу подхватил:
– А вот эта тема и станет главной в нашей следующей передаче. Прошу всех, кто с сочувствием или возмущением выслушал вопрос нашей радиослушательницы, – простите, ваше имя?..
– Мария...
– ...выслушал своеобразный вопрос Марии и хочет подискутировать на эту тему, выйти с нами на связь в следующий четверг, как обычно, в двенадцать ноль-ноль...
Он сделал отмашку звукооператору – тот пустил меланхоличную музыкальную заставку, – глотнул воды из стакана и сказал:
– Гои здесь ей мешают, старой бляди...
* * *Когда мы вышли из студии, выяснилось, что звонившая только что старуха оставила для меня свой телефон и очень – было подчеркнуто в записке – просит позвонить.
– Еще чего! – буркнула я и смяла записку. Поискав глазами урну и не найдя ее, машинально опустила комочек бумаги в карман плаща.
Но весь этот забитый делами и встречами день была раздражена и рассержена на себя, на Гену, – что не ответили прямо в эфире, получается, что уклонились, перенесли разговор на неделю, а это всегда расхолаживает. Думала даже: не напроситься ли к Гене на следующую передачу?.. И вечером не могла работать, ходила, бормотала, репетировала – непонятно для кого и перед кем – гневную отповедь. Наконец пошла искать по карманам плаща мятый шарик записки, нашла, разгладила и села в кресло у телефона.
Она обрадовалась моему звонку страшно – благодарила, разволновалась, заплакала... И на меня обрушилась короткая и бурная, как ливень в горах, жизнь, любовь и неудавшаяся смерть этой двадцатишестилетней женщины.
Я не прерывала, не могла прервать, не смела: литераторам знакома эта охотничья – как ни грешно это – окаменелость азарта, неподвижное напряжение рыбака, высидевшего хороший клев.
* * *– Я в Киеве родилась – вы представляете, что это такое, нет? Это оголтелый извечный антисемитизм учителей, учеников, ребят во дворе... А я еще и нерадивая была, особенно по чистописанию, почерк был ужасный... Все переписывала, переписывала каракули... На букве «з», помню, достаралась: все ж таки получила пятерку...
Потом отца посадили за экономические нарушения. Вроде кто-то подставил его там, на предприятии, я не знаю, маленькая была, а потом про это в семье не больно-то распространялись. Засудили на семь лет, он шел по этапу в Усть-Кутский район. На этапе с него сняли туфли, шел в тапочках.
Ну, а потом мы с матерью к нему приехали и жили там несколько лет. Я выросла в тех краях, среди зеков, знаете ли... И даже любила тамошнюю жизнь. Кстати, зеки гораздо честнее, чем комсомольцы-добровольцы, стройотрядники эти, что приезжают заколачивать рубль... До их приездов мы зимами всегда вывешивали авоськи с продуктами за окно.
...Но я не к тому... Господи, вот вы позвонили, а я так волнуюсь, черт те что несу!.. Только не бросайте трубку, ладно, даже если вам совсем не нравится, что я говорю, ладно? Можно, я сигарету возьму? Минутку?
– Идите, идите...
Она вернулась быстро, я слышала, как щелкнула зажигалка, как шумно, вкусно она затянулась...
– Ну, отец там хорошо работал, был ударником, то-се... ему скостили срок, мы вернулись в Киев... Вот вас, конечно, шокировал мой звонок, мой вопрос...Вы – писатель, гуманист, либерал, да?.. Нет, погодите, вы слушайте! Вы представить себе не можете, как я страдала, будучи ребенком, подростком... Я верю, есть люди, которые переносят это гораздо легче... Ну, привычнее, что ли. Не знаю – может, для этого мудрость какая нужна, смирение... А у меня – как услышу вот это самое... ну, оскорбление по нации, – у меня не то что кровь в голову бросается – я вся, вся закипаю, дурею, как бешеный пьяный заяц! Несколько раз в такие драки ввязывалась – не дай бог! – меня милиция увозила...
Я от отчаяния, знаете, даже креститься хотела – думала, буду как они все, может, ослабнет в них эта ненависть... Правда, хотела креститься. Но Бог наш не допустил. Один раз церковь была закрыта, в другой раз подвернула ногу прямо на пороге храма.
Ну, а потом я истошно влюбилась, не на жизнь, а на смерть, и мне уже ни до Бога, ни до черта дела не стало...
Он был приятель отца, гораздо старше меня, взрослый человек – семья, двое детей. Боялся идти со мной до последнего – отца, я так думаю, боялся... Но вот душонку мою полудетскую помотал, покуражился... Знаете, есть такие мужики – страшно хотят девочкам нравиться. Чуть-чуть пофлиртовать, так, с высоты своего умудренного возраста, влюбить в себя, поиграть маленько с полуобморочной от любви мышкой... Взять в ладони личико, аккуратно поцеловать в лобик... Пригласить в кафе и отчитывать, что девочка в институт не готовится, не за-ни-ма-ет-ся... Это очень их бодрит, дает импульс, разнообразит будни... Ну, а я его и сейчас люблю и до конца жизни любить буду...
Мне ведь едва семнадцать исполнилось, когда я с собой кончала – выбросилась из окна. Четвертый, знаете ли, этаж. Не вру.
– Но?!.
– Можете представить, упала на куст сирени. Только обе ноги переломала, а так даже позвоночник цел... Перед тем как сигануть, позвонила в «скорую», чтоб все пути отрезать. Сама себя стыдилась. «Але, – говорю, – „скорая»? Тут какая-то девчонка на асфальте лежит, наверное, выкинулась», – адрес продиктовала и – к окну.
– А вы помните, как летели? – жадно спросила я. Не удержалась.
– Помню, конечно, – сказала она просто.
– Страшно было?
– Лететь? Нет, лететь не страшно. Страшно на подоконник сесть, ноги вниз свесить... и вот это последнее усилие – вперед рывком... а лететь... нет, лететь уже нестрашно...
Это потом тошно, в больнице, – когда на тебя из соседних палат разный калечный народ поглазеть приползает... Тошно, когда тот, из-за кого ты ветер обнимала, ни разу не пришел навестить, а когда вышла из больницы и приковыляла к нему на работу, на костылях-то, – ух, как он струсил! – весь пятнами пошел и трусцой – на другую сторону улицы!
А я совсем себя потеряла, пыталась догнать его – на костылях! И дико вслед хохотала!
* * *И вот тогда я решила: если не с ним, то все равно – с кем! Ну и, как с костылей слезла, в такой загул ушла, ужасающий, темный, что от меня не только родители, подруги – от меня черти отвернулись...
И так года три я мотылялась везде, куда нелегкая меня заносила, все перепробовала, стала болячкой родителей, притчей во языцех, мной соседи маленьких дочек стращали... Когда сама себе омерзела, решила репатриироваться... Разрешите, если не брезгуете этим разговором, я цигарку опять возьму, а?..