— Еще стакан?
— Пожалуйста.
Его томила жажда после выпитого шоколада. Он подумал, что не завтракал и что вообще питается он нелепо. Внезапно ему пришла в голову странная мысль: «Да потушил ли я спиртовку?» Он напряг память. Но точно вспомнить не смог.
Из-за перегородки раздался голос Пилота:
— Фреда!
— Да… — Она улыбнулась и весело подмигнула Жаку с видом сообщницы, словно хотела сказать: «Какой у меня тут большой капризный ребенок!» — Иди сюда, — сказала она.
Мейнестрель поднялся. Он приоткрыл ставни и встал перед окном в полосе света. Луч солнца, проникший в комнату, освещал широкую низкую кровать, голые стены и стол, на котором лежали только автоматическая ручка и тоненькая стопка листков.
В серой шерстяной пижаме Мейнестрель казался высоким. Тело его с довольно узкой грудью было стройное, но спина уже начинала сутулиться. Его острый взгляд остановился на Жаке, которому он протянул руку.
— Я побеспокоил тебя, но здесь нам будет удобнее, чем в «Говорильне»… Вот, девочка, тебе работа, — добавил он, вручая Альфреде книгу с вложенной в нее закладкой.
Она послушно взяла машинку, устроилась на полу, спиной к кровати, и начала стучать по клавишам.
Мейнестрель и Жак уселись за стол. Лицо Пилота приняло озабоченное выражение, он откинулся на спинку стула и вытянул вперед ногу. (После того несчастного случая у него стало плохо сгибаться правое колено; из-за этого он иногда слегка прихрамывал.)
— Досадная история, — сказал он вместо вступления. — Один человек пишет мне, что есть двое, которым мы как будто не должны доверять. Во-первых — Гиттберг.
— Гиттберг? — воскликнул Жак.
— Во-вторых — Тоблер.
Жак молчал.
— Это тебя поразило?
— Гиттберг? — повторил Жак.
— Вот письмо, — продолжал Мейнестрель, доставая конверт из кармана пижамы. — Читай.
— Да, — прошептал Жак, медленно прочитав письмо, содержавшее длинный и холодный обвинительный акт без подписи автора.
— Ты знаешь, какую роль играли Гиттберг и Тоблер в хорватском движении. Они приедут в Вену на съезд. Необходимо, значит, выяснить, насколько можно им доверять. Дело серьезное. Я не хочу поднимать шум, прежде чем сам не буду убежден.
— Да, — повторил Жак. Он едва удержался, чтобы не добавить: «Как же вы намерены поступить?» Но он не сказал этого. Хотя на его отношениях с Мейнестрелем лежал отпечаток некоторой товарищеской близости, он все же инстинктивно соблюдал известную дистанцию, разделявшую их.
Словно предвидя этот вопрос, Мейнестрель заговорил сам:
— Во-первых… (Забота о ясности и точности доходила у него почти до мании, и он нередко начинал фразу с резкого «во-первых», за которым, однако, не всегда следовало «во-вторых».) Во-первых, есть только одно средство, чтобы убедиться окончательно: расследование на месте. В Вене. Расследование, произведенное без лишнего шума. Кем-нибудь, кто не привлекает к себе внимания. Предпочтительно кем-нибудь, кто не состоит ни в какой партии… Однако, — продолжал он, настойчиво глядя на Жака, — кем-нибудь надежным. Я хочу сказать — таким, на суд которого можно было бы положиться.
— Да, — сказал Жак, удивленный и втайне польщенный, И тотчас же подумал не без удовольствия: «Кончено с позированием… Тем хуже для Пата». Затем снова, уже во второй раз, ему на ум пришла мысль о спиртовке.
Несколько секунд длилось молчание и слышно было лишь постукивание машинки да отдаленное журчание льющейся из крана воды.
— Ты согласен? — спросил Мейнестрель.
Жак утвердительно кивнул.
— Отправиться надо дня через два, — продолжал Мейнестрель. — Как только соберешь вещи. И в Вене надо пробыть столько, сколько потребуется. Две недели, если необходимо.
Альфреда на мгновение подняла свой взор на Жака, который, не отвечая, снова кивнул; потом она опять принялась за работу.
Мейнестрель продолжал:
— В Вене у нас есть Хозмер, он тебе поможет…
Он остановился: стучали во входную дверь.
— Пойди открой, девочка… Если Тоблер действительно получил деньги, — сказал он, обернувшись лицом к Жаку, — Хозмер должен об этом знать.
Хозмер был другом Мейнестреля. Он был австриец и жил в Вене. Жак познакомился с ним год назад в Лозанне, куда Хозмер приезжал на несколько дней. Эта встреча произвела на Жака глубокое впечатление. Впервые он столкнулся тогда с одним из тех революционеров, цинично применяющихся к обстоятельствам, для которых все средства хороши, ибо для них и правда важна только конечная цель, и потому они не стыдятся в случае надобности временно принимать то или другое обличье, лишь бы их компромиссы послужили — хоть в самой малой степени — делу революции.
Альфреда вернулась и объявила:
— Это Митгерг.
Мейнестрель повернулся к Жаку и пробурчал:
— Побеседуем еще в «Говорильне»… Входи, Митгерг, — сказал он, повысив голос.
Митгерг носил под полукружьями бровей большие круглые очки, что придавало его лицу выражение постоянной тревоги. Лицо у него было мясистое, черты — мягкие, несколько расплывшиеся, словно у невыспавшегося ночного гуляки.
Мейнестрель встал.
— В чем дело, Митгерг?
Взгляд Митгерга обошел комнату, затем остановился на Пилоте, на Жаке, и, наконец, на Альфреде.
— Дело в том, что Жанот только что пришел в «Локаль», — объяснил он.
«Нет, — сказал себе Жак, — я далеко не уверен, что погасил спиртовку. Очень возможно, что я налил себе чашку и опять поставил кастрюльку на огонь, не потушив его… Потом я выпил шоколад и ушел… А фитиль, может быть, остался гореть…»
Он молчал и глядел в одну точку.
— Жанот очень хотел видеть вас до своего доклада, еще до вечера, — продолжал Митгерг. — Но он так измучился в дороге… Он плохо переносит жару…
— Слишком длинная грива… — пробормотала Альфреда.
— Поэтому он пошел поспать… Но он хотел, чтобы я передал вам его самый горячий привет.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал Мейнестрель совершенно неожиданным для него фальцетом. — Митгерг, милый, нам в высшей степени наплевать на Жанота… Правда, девочка? — Говоря, он положил руку на полное плечо Альфреды и, лаская, перебирал волосы молодой женщины.
— Ты его знаешь? — спросила Альфреда, лукаво взглянув на Жака.
Жак не слушал. Он тщетно искал в памяти какую-нибудь подробность, которая могла бы его успокоить. Кажется, он поставил кастрюльку на пол. Затем, он, конечно, должен был потушить огонь и закрыть спиртовку колпачком. И, однако…
— У него шевелюра, как у старого облезлого льва, — продолжала Альфреда, смеясь. — Этот чемпион антиклерикализма устроил себе прическу на манер соборного органиста!
— Тс-с, девочка, — ласково проворчал Мейнестрель.
Обескураженный Митгерг кисло улыбался. Взъерошенные волосы придавали ему вид человека, готового прийти в ярость. Впрочем, он и в самом деле легко выходил из себя.
Митгерг был уроженец Австрии. Пять лет назад, чтобы избежать военной службы, он покинул Зальцбург, где начал было учиться на фармацевта. Переехав в Швейцарию, — сначала в Лозанну, потом в Женеву, — он закончил там свое профессиональное образование и теперь регулярно, четыре дня в неделю, работал в лаборатории. Но он больше был занят социологией, чем химией. Одаренный изумительной памятью, он все читал, все запоминал, все словно раскладывал по полочкам в своей квадратной голове. К нему можно было обращаться как к справочнику. Товарищи, и в первую очередь Мейнестрель, делали это очень часто. Он был теоретиком революционного насилия. И в то же время человеком чувствительным, сентиментальным, робким и несчастным.
— Жанот уже разъезжал со своим докладом, можно сказать, везде, — продолжал он с важностью. — Он отлично осведомлен в европейских делах. Он приехал из Милана. В Австрии он провел два дня с Троцким. Рассказывает любопытные вещи. У нас есть план — после доклада свести его в кафе «Ландольт» и заставить разговориться. Вы придете, не правда ли? — сказал он, взглянув на Мейнестреля, потом на Альфреду. И, повернувшись к Жаку, добавил: — А ты?
— В «Ландольт», может быть, да, — ответил Жак, — но на доклад — нет! — Навязчивая мысль привела его в нервное состояние; кроме того, хотя он уже давно был свободен от всяких религиозных пережитков, антиклерикализм в других людях почти всегда раздражал его. — Уже в самом названии доклада есть что-то ребячески вызывающее: «Доказательства несуществования бога». — Он вынул из кармана зеленую бумажку, напоминавшую проспект. — А его декларация-программа! — воскликнул он, пожимая плечами. Он прочел высокопарным тоном: — «Я предлагаю вам принять такую систему Мира, которая делает совершенно бесполезным всякое обращение к гипотезе о Духовном Начале…»
— Легко издеваться над стилем, — прервал его Митгерг, вращая круглыми глазами. (Когда он воодушевлялся, его слюнные железы начинали усиленно работать, и слова сопровождались булькающим звуком.) Я согласен, что все это могло быть изложено наилучшим образом на языке рациональной философии. И все же не считаю бесполезным повторять все это снова и снова. Ведь именно благодаря предрассудкам церковники господствовали над людьми в течение веков. Без религии люди не мирились бы так долго с нищетой. Они давно уже восстали бы. И были бы свободны!
— Возможно, — согласился Жак, смяв программу и швырнув ее с мальчишеским задором в щель между ставнями. — Возможно, что такая проповедь вызовет сегодня гром аплодисментов, как в Вене, как в Милане… И я готов согласиться, что есть нечто трогательное в этой потребности все понять и тем самым освободиться от предрассудков, — потребности, в силу которой несколько сот мужчин и женщин, несмотря на жару, собираются в душной накуренной комнате, хотя куда лучше было бы сидеть на берегу озера, и любоваться ночью и звездами, Но мне самому посвятить целый вечер выслушиванию подобных вещей — нет, это свыше моих сил!
На последних словах его голос внезапно задрожал. Он вдруг представил себе, как пламя скручивает бумаги, разбросанные на столе, как загорается оконная занавеска, — увидел с такой ясностью, что у него перехватило дыхание. Мейнестрель, Альфреда и даже Митгерг, который не отличался наблюдательностью, взглянули на него с удивлением.
— А теперь до свидания, — сказал он отрывисто.
— Ты не пойдешь с нами в «Локаль»? — спросил Мейнестрель.
Жак уже взялся за дверную ручку.
— Мне нужно сначала зайти домой, — бросил он им.
Дойдя до улицы Каруж, он пустился бегом. На площади Пленпале он увидел отходящий трамвай и вскочил на площадку. Но на остановке у набережной, охваченный нетерпением, выпрыгнул из вагона и побежал через мост.
И только когда он выбрался из улицы Этюв и увидел знакомые дома на площади Греню, общественную уборную и мирный фасад «Глобуса», весь его панический страх испарился, словно по волшебству.
«Ну и дурак же я!» — подумал он.
Теперь он вспомнил, что закрыл фитиль медным колпачком и даже что обжег себе при этом кончики пальцев. Он чувствовал еще боль в мякоти большого пальца и осмотрел его, чтобы найти следы ожога. Воспоминание на этот раз было настолько определенным и бесспорным, что он даже не потрудился подняться на четвертый этаж, чтобы проверить точность своей памяти. Повернув обратно, он снова спустился к Роне.
С моста он увидел на голубом фоне Альп весь старинный, расположенный уступами город — от зеленых, купающихся в воде склонов до башен собора св. Петра. Жак все твердил про себя: «Вот глупость!..» Несоответствие между незначительностью происшествия и пережитым волнением оставалось для него загадкой. Он припоминал другие случаи такого же рода. Уже не впервые он становился игрушкой своего воображения. «Почему я в такие минуты способен полностью терять контроль над собой? — спросил он себя. — Какая странная и болезненная склонность побуждает меня уступать беспокойству? И не только беспокойству — подозрению…»
Запыхавшись и обливаясь потом, он вскарабкался в гору, не замечая привычных для него переулков, сумрачных и дышавших свежестью, пересеченных площадками и подъездами, которые поднимались между старинных домов с деревянными балконами, словно для того, чтобы взять приступом город.
Незаметно для себя Жак оказался на улице Кальвина. Она шла прямо вверх; торжественная и печальная, она вполне соответствовала своему имени{1}. Отсутствие магазинов, ровная линия фасадов из серого камня, суровых и исполненных достоинства, строгая жизнь, которая невольно представлялась воображению за этими высокими окнами, — все вызывало мысль о крепком, зажиточном пуританстве. В конце этой мрачной улицы вставала радостным видением залитая солнцем площадь Святого Петра с фронтоном собора, его колоннадой и старыми липами и встречала путника, как награда.
IV
«Воскресенье, — подумал Жак, увидев женщин и детей на паперти собора. — Воскресенье, и уже двадцать восьмое июня… Мое расследование в Австрии продлится, по крайней мере, десять — пятнадцать дней… А сколько еще нужно успеть сделать до конгресса!»
Этим летом 1914 года он, как и все его товарищи, многого ждал от постановлений по основным проблемам Интернационала, которые должен был принять социалистический конгресс в Вене, назначенный на 23 августа.
Не без удовольствия думал он о миссии, возложенной на него Пилотом. Он любил деятельность: для него она была средством возвыситься в собственном мнении, избегнув при этом угрызений совести. А кроме того, он был рад уехать на несколько дней, чтобы избегнуть бесконечных собраний и споров в тесной комнате.
Живя в Женеве, он почти никогда не мог удержаться от желания закончить день в «Локале». Иногда он только заходил туда на минуту, пожимал руки двум-трем приятелям и тотчас же уходил прочь. В иные вечера, побродив между столиками, он потом уединялся вместе с Мейнестрелем в отдельной комнате; это были его лучшие дни. (Драгоценные минуты дружеской близости, создававшие ему столько завистников: ибо те, у кого за плечами были годы борьбы, те, кто принимал участие в «революционном действии», не могли понять, как может Пилот предпочесть им общество Жака.) Чаще всего он допоздна засиживался в «Локале» в кругу товарищей. Обычно он держался немного отчужденно, молчал и не принимал участия в спорах. Когда же вмешивался в беседу, то обнаруживал широкий кругозор, стремление все понять и примирить — качество ума, которое тотчас же придавало разговору необычайный поворот.
В этом космополитическом кружке, как и во всех подобных группировках, он снова встретился с двумя типами революционеров — апостолами и практиками.
Природная склонность влекла его к «апостолам» — будь они социалисты, коммунисты или анархисты. Сам того не сознавая, он чувствовал себя непринужденно в обществе этих великодушных мистиков, революционность которых исходила из того же источника, что и у него: из врожденной ненависти ко всякой несправедливости. Все они мечтали, подобно ему, о том, чтобы на развалинах существующего мира построить новое, справедливое общество. Их представление о будущем могло различаться в деталях, но чаяния их были одни и те же: новый социальный порядок, мир и братство. Подобно Жаку, — и именно в этом он чувствовал свою близость с ними, — они ревниво охраняли свое внутреннее благородство; тайный инстинкт, ощущение величия общего дела заставляли их подниматься над самими собой, превосходить самих себя. В сущности, их привязанность к революционному идеалу проистекала оттого, что они находили в нем мощный стимул, возбуждающий волю к жизни. В этом отношении «апостолы» невольно оставались индивидуалистами: хотя они и отдали свое существование борьбе за победу общего дела, но бессознательно чувствовали, что в хмельной атмосфере боев и надежд их личные силы и возможности словно удесятерялись; их темперамент обретал свободу, потому что они посвятили себя великой цели, которая превосходила их.
Но предпочтение, которое Жак оказывал идеалистам, не мешало ему признавать, что, постоянно поглощенные своей единой страстью, они действуют впустую. Истинным ферментом, бродилом революционного теста были «практики». Именно они выставляли четкие требования и готовили конкретное их осуществление. Их революционные познания были обширны и питались все новыми данными. Их фанатизм ставил себе ограниченные цели, распределенные по степени важности и отнюдь не химерические. В атмосфере идейной взвинченности, которую поддерживали «апостолы», «практики» были воплощением деятельной веры.
Самого себя Жак не относил с определенностью ни к одной из этих категорий. Очевидно, он меньше отличался от «апостолов», но ясность ума, или, по крайней мере, тяга к точным определениям, желание видеть перед собою конкретную цель, умение понимать ситуацию, людей и связывающие их отношения — все это могло бы, приложи он к тому некоторые усилия, сделать его недурным «практиком». И кто знает, может быть, при удачном стечении обстоятельств, он сделался бы даже одним из вождей? Не было ли отличительной чертой вождей — соединение политических достоинств «практиков» с мистическим пылом «апостолов»? Некоторые революционные вожди, с которыми Жак сблизился, обладали этим двойным преимуществом: знанием дела (точнее — чувством действительности, настолько всеобъемлющим и вместе с тем глубоким, что они при любых обстоятельствах были способны тотчас же указать, что следует предпринять в связи с данными событиями и как изменить их ход) и авторитетом (притягательной силой, которая сразу же обеспечивала им непосредственное влияние и на людей, и, по-видимому, даже на факты и явления.) А ведь Жак не был лишен ни проницательности, ни авторитета, он обладал также довольно редко встречающейся способностью внушать к себе симпатию и увлекать за собой людей; и если он никогда не стремился развить в себе эти черты, то лишь потому, что, за редким случаем, испытывал инстинктивное отвращение к мысли о том, чтобы влиять на развитие и характер деятельности себе подобных.