— Тем хуже для тебя! Мы не должны парализовать свою волю из-за интеллигентских шатаний. Если то, что ты называешь областью духа, должно быть уничтожено, если духовная жизнь должна быть задушена на полвека — тем хуже для нее! Я жалею об этом так же, как и ты. Но я говорю: тем хуже! И если мне, для того чтобы действовать, надо ослепнуть, ну что ж, я скажу: выколи мне глаза!
У Жака вырвался жест возмущения.
— Ну нет! «Тем хуже» — так не пойдет… Пойми меня, Митгерг… (Он обращался к австрийцу, но стремился уточнить свою мысль для Мейнестреля.) Дело не в том, что я меньше, чем ты, сознаю важность конечной цели. Если я восстаю, то именно в интересах этой цели! Революция, свершенная посредством несправедливости, жестокости и лжи, будет для человечества лишь ложной удачей. Такая революция будет нести в себе зародыш своего разложения. То, чего она достигнет подобными средствами, не будет прочно. Раньше или позже она тоже окажется обречена… Насилие — это оружие угнетателей! Никогда оно не принесет народам подлинного освобождения. Оно лишь приведет к торжеству нового угнетения… Дай мне сказать! — закричал он с внезапным раздражением, заметив, что Митгерг хочет его перебить. — Сила, которую вы все черпаете в этом теоретическом цинизме, мне понятна; и возможно, что я мог бы поступиться моим личным отвращением к нему и даже разделить с вами этот цинизм, если бы только я верил в его плодотворность. Но именно в это я и не верю! Я уверен, что никакой истинный прогресс не может осуществляться грязными средствами. Разжигать насилие и ненависть, чтобы построить царство справедливости и братства, — это бессмыслица; это значит с самого начала предать справедливость и братство, которые мы хотим установить в мире… Нет! Думай что хочешь, но, по-моему, подлинная революция, та революция, которая стоит того, чтобы отдать ей все наши силы, не свершится никогда, если отказаться от моральных ценностей!
Митгерг хотел возразить.
— Неисправимый маленький Жак! — произнес Мейнестрель тем фальцетом, который появлялся у него иногда и который всех обескураживал.
Он присутствовал при этом споре, как зритель. Его всегда интересовало столкновение двух темпераментов. Эти ученические дискуссии о различии между духовным и материальным, между насилием и ненасилием как таковыми казались ему нелепыми и тщетными — типичной псевдопроблемой, образцом неверной постановки вопроса. Но к чему говорить об этом?
Жак и Митгерг смущенно замолчали.
Австриец повернулся к Пилоту и несколько секунд испытующе смотрел в его непроницаемое лицо; сообщническая улыбка, которую Митгерг приготовил, застыла у него на губах; лицо его помрачнело. Он был недоволен оборотом, который получил спор благодаря Жаку, и досадовал на Жака, на Пилота, на самого себя.
После нескольких минут молчания он намеренно замедлил шаг, отдалился от двух мужчин и присоединился к Патерсону и Альфреде.
Мейнестрель воспользовался отсутствием Митгерга и приблизился к Жаку.
— Тебе хотелось бы, — сказал он, — очистить революцию заранее, прежде чем она свершится. Слишком рано! Это значило бы помешать ей родиться. — Он сделал паузу и, словно угадав, насколько его слова задевают Жака, быстро добавил, бросив на него проницательный взгляд: — Однако… я очень хорошо понимаю тебя.
Они продолжали молча идти по улице.
Жак пытался как следует разобраться в себе. Он думал о полученном воспитании. «Классическое образование… Буржуазная закваска… Это придает мышлению неизгладимые черты… Мне долго казалось, что я рожден, чтобы стать романистом, и только совсем недавно я перестал думать об этом. Я всегда был гораздо больше склонен созерцать, чем судить и принимать решения… А в революционере это, несомненно, слабость!» — подумал он не без тревоги. Он не хитрил с самим собою, по крайней мере, сознательно. Он не чувствовал себя ни ниже, ни выше товарищей: просто он ощущал себя другим и, если уж на то пошло — менее пригодным «орудием революции», чем они. Сможет ли он когда-нибудь, как его товарищи, отречься от своей личности; растворить свою мысль и волю в абстрактном учении, в коллективном деле партии?
Внезапно он сказал вполголоса:
— Сохранить и защищать независимость своего ума — значит ли это неизбежно быть непригодным для коллективной борьбы? А что же в таком случае делаете вы, Пилот?
Мейнестрель, казалось, не слышал его. Однако немного погодя он тихо произнес:
— Индивидуалистические ценности… Ценность человеческой личности… Ты думаешь, что за этими терминами скрыто одно и то же?
Жак продолжал смотреть на него; его вопросительное молчание, казалось, побуждало Пилота к дальнейшим объяснениям.
Он заговорил опять, словно нехотя:
— Человечество, поднимающееся вместе с нами, начинает чудесное превращение, которое изменит на века не только отношения между людьми, но и человека как такового, вплоть до того, что он считает своими инстинктами, хотя мы еще не знаем, каким путем это произойдет!
Затем он снова замолчал и, казалось, погрузился в размышления.
IX
В нескольких метрах позади, рядом с Патерсоном и Альфредой, шел Митгерг, не принимая участия в их разговоре.
Альфреда семенила рядом с англичанином, и пока его длинные ноги делали шаг, она успевала сделать два. Она оживленно болтала и держалась так близко к спутнику, что локоть Патерсона ежеминутно касался ее плеча.
— В первый раз я увидела его, — говорила она, — во время стачки. Я пришла на митинг по приглашению моих цюрихских друзей. Он взял слово. Мы были в первых рядах. Я смотрела на него. На его глаза, руки… В конце митинга произошла драка. Я бросила друзей и побежала к нему на помощь… (Она, казалось, сама удивлялась этим воспоминаниям.) И с тех пор я с ним не расставалась. Ни на один день; как будто даже ни на один час.
Патерсон взглянул на Митгерга, помедлил и вполголоса, странным тоном произнес:
— Ты — его амулет…
Она засмеялась:
— Пилот гораздо любезнее, чем ты, Пат… Он не называет меня «амулетом». Он говорит: «ангел-хранитель».
Митгерг слушал рассеянно. Он мысленно вновь переживал свой спор с Жаком. Он был уверен, что правда на его стороне. Жака он ценил как Camm’rad’a и пытался даже приобрести себе в нем друга, во сурово осуждал его политические идеи. Сейчас он испытывал к Жаку глухую неприязнь: «Я должен был бросить ему в лицо всю правду раз навсегда!.. И именно в присутствии Пилота!» Митгерг был из числа тех, кому особенно не по душе была близость Жака с Мейнестрелем. Не потому, что он был мелочно ревнив; он страдал от этого скорее как от какой-то несправедливости. Он ясно ощущал только что безмолвное сочувствие Пилота. И двусмысленное молчание Мейнестреля вызвало у него острую досаду. Он хотел найти повод, для того чтобы все это выяснить, и к этому желанию примешивались раздражение и жажда доказать свое.
Мейнестрель и Жак, опередившие остальных, остановились у входа на бульвар Бастионов. (Напрямик через сад можно было выйти к улице Сент-Урс.)
Солнце садилось. За решеткой сада, над лужайками еще плавала золотистая дымка. Этот летний воскресный вечер привлек много гуляющих на бульвар, который служил своего рода Люксембургским садом для Женевского университета. Все скамейки были заняты, и оживленные группы студентов прогуливались по ровным аллеям, где тенистые деревья давали некоторую прохладу.
Оставив позади себя Альфреду и англичанина, Митгерг ускорил шаг и нагнал двух мужчин.
— …все же несколько грубая концепция жизни, — говорил Жак. — Фетишизм материального процветания!
Митгерг пренебрежительно смерил его взглядом и, не зная, о чем идет речь, развязно вмешался в разговор.
— Ну, что еще? Я уверен, что он поносит «материальные аппетиты» революционных деятелей, — проворчал он с легкой усмешкой, не предвещавшей ничего хорошего.
Удивленный Жак тепло взглянул на него. Приступы дурного настроения у австрийца всегда встречали со стороны Жака полнейшее снисхождение. Он считал Митгерга испытанным товарищем, несколько несдержанным, но исключительно честным в дружбе. Жак понимал, что его резкость ведет свое начало от одиночества, от несчастного детства и болезненного самолюбия, за которым у Митгерга скрывалась, несомненно, какая-то внутренняя борьба или слабость. (Жак не ошибался. Этот сентиментальный немец таил в себе безнадежную тоску: зная, что некрасив, он болезненно преувеличивал свое безобразие, вплоть до того, что иногда отчаивался во всем.)
Жак с готовностью объяснил:
Я говорил Пилоту, что еще у многих из нас сохранился такой способ мыслить, чувствовать, стремиться к счастью, который остается совершенно буржуазным… Ты не согласен с этим? Что означает — быть революционером, как не пересмотреть прежде всего свою личную, внутреннюю позицию? Произвести в первую очередь революцию в самом себе, очистить свой дух от привычек, унаследованных от старого порядка?
Жак с готовностью объяснил:
Я говорил Пилоту, что еще у многих из нас сохранился такой способ мыслить, чувствовать, стремиться к счастью, который остается совершенно буржуазным… Ты не согласен с этим? Что означает — быть революционером, как не пересмотреть прежде всего свою личную, внутреннюю позицию? Произвести в первую очередь революцию в самом себе, очистить свой дух от привычек, унаследованных от старого порядка?
Мейнестрель кинул на Жака быстрый взгляд. «Очистить! подумал он весело. — Забавный этот маленький Жак… Он основательно обезбуржуазился, это верно… Очистить свой дух от привычек… Да! За исключением одной, самой буржуазной из всех — ставить превыше всего «дух»!»
Жак продолжал:
— Меня часто поражало, что большинство придает такое значение и, само того не сознавая, воздает такое уважение материальным благам…
Митгерг, упорствуя, прервал его:
— Вот уж, право, нетрудно упрекать в материализме бедняков, которые подыхают от голода и восстают прежде всего потому, что хотят есть!
— Разумеется, — отрезал Мейнестрель.
Жак тотчас же пошел на уступки:
— Нет ничего более законного, чем такое восстание, Митгерг… Однако многие из нас, по-видимому, думают, что революция будет завершена в тот день, когда капитализм подвергнется экспроприации и пролетариат займет его место… Поставить других хозяев на место изгнанных — это еще не значит разрушить капитализм, это значит лишь переменить правящий класс. А революция должна быть чем-то другим, а не просто торжеством класса, хотя бы самого многочисленного, самого обездоленного. Я хочу торжества всеобщего… широко человеческого, когда бы все, без различия…
— Разумеется, — вставил Мейнестрель.
Митгерг проворчал:
— Зло заключается в личной выгоде… Сейчас это единственный двигатель человеческой деятельности! Пока мы не вырвем его с корнем!..
— Вот к этому-то я и веду, — продолжал Жак. — Вырвать с корнем… Ты думаешь, что это будет легко? Если ясно, что даже мы не можем искоренить это зло в себе самих! Даже мы, революционеры!..
Митгерг, несомненно, думал то же самое. Тем не менее у него недоставало искренности, чтобы признаться в этом; он не мог больше сопротивляться искушению оскорбить своего друга. И он отвел вопрос Жака насмешкой:
— «Мы, революционеры»? Но ведь ты-то никогда не был революционером!
Жак, ошеломленный этим выпадом, безотчетно повернулся к Мейнестрелю. Но Пилот ограничился улыбкой, и эта улыбка не заключала в себе той поддержки, которой искал Жак.
— Какая муха тебя укусила? — пролепетал он.
— Революционер, — заговорил Митгерг с едкостью, которую он более не трудился скрывать, — это верующий! Вот что! А ты из тех, кто размышляет сегодня — так, а завтра — иначе… Ты из тех, у кого есть мнения, но не из тех, у кого есть вера!.. Вера — это благодать! И она не для тебя, Camm’rad! У тебя нет ее и никогда не будет… Нет, нет! Я тебя знаю прекрасно! Ведь тебе нравится качаться из стороны в сторону… как буржуа, который, развалясь на диване с трубкой, спокойно играет за и против! И он очень доволен своей проницательностью и раскачивается на своем диване! Ты в точности как он, Camm’rad! Ты ищешь, сомневаешься, рассуждаешь, вертишь носом то вправо, то влево, размышляя о противоречиях, которые фабрикуешь с утра до вечера! И ты доволен своей проницательностью!.. А веры у тебя нет никакой!.. — кричал Митгерг. Он приблизился к Мейнестрелю: — Разве это не правда, Пилот? А если так, он не имеет права говорить: «Мы, революционеры!»
Мейнестрель снова улыбнулся — беглой и непроницаемой улыбкой.
— Что? В чем ты меня упрекаешь, Митгерг? — рискнул возразить Жак, все более и более недоумевая. — В том, что я не сектант? Нет. — (Его замешательство понемногу переходило в гнев, и этот переход доставлял ему самому известное удовольствие.) Он добавил сухо: — Мне очень жаль. Я как раз только что объяснялся на эту тему с Пилотом. Признаюсь, у меня нет никакого желания начинать все сначала.
— Ты дилетант, вот кто ты такой, Camm’rad! — продолжал Митгерг яростно. (Как всегда, когда он увлекался, усиленное выделение слюны некстати заставляло его заикаться.) — Дилетант-рационалист! Я хочу сказать — протестант! Настоящий протестант! Свободный дух исследования, свобода совести и так далее… Ты с нами из симпатии к нам, да; но ты не устремлен вместе с нами к единой цели! И я считаю: партия слишком отравлена такими, как ты! Робкими, которые всё колеблются и хотят быть судьями нашей теории! Вам предоставляют возможность идти вместе с нами. Быть может, это ошибка! Ваша мания — рационалистические рассуждения обо всем на свете, она пристает, как болезнь. И скоро все начнут сомневаться и качаться вправо и влево, вместо того чтобы идти прямым путем к революции!.. Вы способны, может быть, однажды совершить личный героический поступок. Но что такое этот личный поступок? Ничто! Настоящий революционер должен согласиться с тем, что он не какой-нибудь особенный герой. Он должен согласиться быть одним из многих, затерянных в общей массе. Он должен согласиться быть ничем! Он должен терпеливо ждать сигнала, который будет подан всем; и лишь тогда он встанет, чтобы идти вместе со всеми… Ах, ты, философ, может быть, считаешь это послушание достойным презрения для такого ума, как твой. Но я говорю тебе: для такого послушания надо обладать душой более цельной, да, да, более верной, более высокой, чем для того, чтобы быть дилетантом-рационалистом! А эту силу дает только вера! И подлинный революционер силен потому, что он верит, потому что он весь полностью — вера, чуждая рассуждений! Да, Camm’rad! И ты можешь смотреть на Пилота сколько хочешь, он не говорит ничего, но я знаю, что он думает так же, как и я…
В этот миг Патерсон стрелою пролетел между Митгергом и Жаком:
— Слушайте! Что это такое кричат?
— В чем дело? — спросил Мейнестрель, обернувшись к Альфреде.
Они уже пересекли бульвар и входили в улицу Кандоль. Навстречу им, переходя с одного тротуара на другой, бежали трое газетчиков и выкрикивали во все горло:
— Экстренный выпуск! «Политическое убийство в Австрии!»
Митгерг встрепенулся:
— В Австрии?
Патерсон опрометчиво бросился по направлению к ближайшему из крикунов. Но лишь описал полукруг и возвратился, держа с небрежным видом руку в кармане.
— У меня не хватает денег… — жалобно сказал он, сам улыбаясь своему эвфемизму.
Митгерг тем временем уже купил газету и пробегал ее глазами. Все окружили его.
— Unglaublich![18] — бормотал он, пораженный.
Он протянул газетный лист Пилоту.
Мейнестрель взял его и быстро, спокойным голосом, не выдававшим никакого волнения, прочел сперва напечатанную крупным шрифтом шапку:
«Сегодня утром в Сараеве{16}, главном городе Боснии провинции, недавно аннексированной Австрией, эрцгерцог Франц-Фердинанд, наследник австро-венгерского престола, и эрцгерцогиня, его жена, во время официальной церемонии были убиты револьверными выстрелами. Стрелял молодой боснийский революционер…»
— Unglaublich!.. — повторил Митгерг.
X
Две недели спустя Жак, в сопровождении австрийца по имени Бем, возвращался из Вены дневным скорым поездом.
Важные и тревожные известия, доверительно сообщенные ему накануне Хозмером, заставили Жака прервать расследование и поспешно возвратиться в Швейцарию, чтобы уведомить обо всем Мейнестреля.
В этот воскресный день, 12 июля, Митгерг, которого послал Жак, опасавшийся нескромных расспросов товарищей, около шести часов вечера входил в «Локаль». Он быстро поднялся по лестнице, ответил торопливой улыбкой на приветствия друзей и, пробираясь между людьми, толпившимися в первых двух комнатах, прошел прямо в третью, в которой, как он знал, находился Пилот.
В самом деле, сидя на своем привычном месте, рядом с Альфредой, Мейнестрель говорил перед десятком внимательных слушателей. Казалось, что его речь главным образом обращена к Прецелю, стоящему в первом ряду.
— Антиклерикализм? — говорил Мейнестрель. — Жалкая тактика! Возьмите, хотя бы вашего Бисмарка с его пресловутой «культуркампф»{17}. Его преследования послужили только к укреплению немецкого клерикализма…
Митгерг с озабоченным лицом упорно следил за взглядом Альфреды. Наконец он смог подать ей знаки, отделясь от группы, отошел к окну.
Прецель сделал Пилоту какое-то возражение, которого Митгерг не расслышал. Посыпались различные реплики. Споры по частным вопросам вызвали перемещения в группе слушателей. Альфреда воспользовалась этим, чтобы встать и подойти к австрийцу.