Полдень, XXI век (январь 2012) - Коллектив авторов 2 стр.


– Взятки-гладки-верхоглядки, – бубнил Сухарь, выгребая черпаком черную жижу из 1563-й.

– Взятки-гладки-верхоглядки, – бубнил, стуча сапогом о 1565-ю, сбивая налипы с подошвы.

– Взятки-гладки-верхоглядки, – бубнил, почти пел, плюя в жерло 1590-й – для смаку, – в последнюю на сегодня, ближайшую к округу Сив ахи.


Он качался на Сивахе, словно младенец в люльке, словно щепка в луже, терзая ее пещеру, а сам почему-то думал о Жиле. О ее веснушках, маленьких солнцах. Ушла ли? Осталась? Что делает? Почему он, почему? Почему Жила?

– Сиваха, а у тебя веснушки есть? – спросил.

– Ты чего, ум ополовинил?

– Увидел как-то у Дрозда трубы в рыжие пятна, подумал: веснушки.

– Дрозд – дурак. А ты не будь дураком, а то в следующий раз от ворот поворот.

И снова желейная тряска.

Утром, пока Сиваха дрыхла, раздавая глоткой налево и направо рыкающие рулады, он глотал горячий чай, грыз кусочки сахара и кроил сегодняшний маршрут, чтобы побыстрее оказаться дома. Но как тут зубами ни лязгай, выходило, что хоть и раньше обычного встал, допоздна ему крутиться с трубами. С Сивахой сторговались на десяти. Она, хитрая стерва, трубы дала те, что по всему округу разбросаны. Это она издевается над ним. Веснушки, бань-небань.

– А что ты хотел? Чай-мед мой пьешь, тепло воруешь, простынь свежую пачкаешь – будь добёр чистить трубы.

Так уж и свежую, пользованная ведь, небось, на ней же со Слепнем или еще с кем торговалась. Но пожрать-то – это да, у Сивахи пожрать завсегда можно сытно и вкусно. Не зря она баба.

Нет, издевается она над ним – до самой темени придется по грязи ползать.


Вернулся домой затемно. Остановился у порога, вглядываясь в склизкие ступеньки. Там ли? Тихо что-то. Ушла ли?

Плюнул, рассердившись на себя, грубо толкнул дверь – керосинка не горит, темно, никого.

– Жила, – позвал. И еще раз: – Жила.

Голос дрогнул. Зажег лампу, поставил на стол. Увидел развешенное платье, гольфы – все выстиранное. Уже почти сухое. И тут услышал стон, слабый, будто ветер в трубу вякнул.

На его кровати, сбросив одеяло – то наполовину на пол сползло – лежала Жила. Он сделал шаг, приблизил лампу: пот на лбу, волосы мокрые, жидкими струями подушку облепили.

Жар – рука отсюда его чувствовала. Ой, дурища, простыла, девчонка. Дело-то пустяковое, бань-небань, небось, стираться, а то и снова мыться побежала, а тут ветер-то ее и облапал, холода в грудь запустил.

Полотенцем вытер пот, одеяло поправил. Вытащил из коробки лекарства. На ощупь знал, какие таблетки брать. Рванул упаковку, пару на ладонь выдавил. Где-то еще мед заначен, баночка на всякий-провсякий случай.

– Жила, пей…

– Жилечка, еще глоток…

– Ложку оближи…

– Сейчас жару в печку добавлю…

– Глотай эту, бань-небань…

И вдруг:

– Помоги мне найти папу.

– Что?

Бредит девка. Явно бредит.

До утра на лавке ворочался. То и дело вскакивал: не померла ведь, не могла помереть, как же так – помереть? Не могут веснушки помереть.

Снова воды подносил, новую таблетку скормил. И вдруг она, Жила:

– Папа мой умер…

И застонала так, завыла.

– Не умер твой папа, Жилечка, не умер, – шептал Сухарь, успокаивая девку, – они, отцы, не умирают, они просто уходят, чтобы потом вернуться, они возвращаются, обязательно возвращаются. И не умирают, никогда.

Утром полегчало.

Так и было – в баньку поперлась. А пока печку обратно тащила да прибиралась там – дело пустяковое.

Сухарь поил Жилу чаем, меду подкладывал, еще таблеток выдавил на блюдце. Последние. Надо бы попросить еще, сегодня же к шахте пойдет.

Жила, сейчас казавшаяся еще более худой, в мятом платье сидела напротив него. Пила чай. Вдруг замерла.

– Помоги мне найти папу, – сказала, глядя ему в глаза, и взгляд ее был словно шило. Сухарь аж заерзал.

– Чего?

– Помоги мне найти папу. Ты же говорил, что он не умер.

Помнит, хоть и бредила, помнит мои слова, думал Сухарь, что ж теперь отказываться, разболеется еще, помрет…

– Говорил.

– Ты говорил, что они не умирают.

– Не умирают. Как есть не умирают. Таков закон природы.

– Ты откуда знаешь?

– Что знаю?

– Про законы природы.

– Мне лет, – он замешкался на подсчет, – в два с лишним раза больше… Уж знаю что к чему. Не умер он. Просто ушел. Вернется. Вернется, будь уверена. А теперь иди ложись, тебе отлежаться надо.

– А твой папа, он тоже не умер.

– Нет, не умер.

– А где он сейчас?

– Здесь.

Сухарь как-то неопределенно кивнул, и Жила завертела головой, словно искала кого-то еще в землянке.

Еле уложил обратно в постель. Не хотела, но едва коснулась подушки, заснула.

Сухарь перво-наперво отправился к шахте. Шел, перемалывая «отец-шмондец-огурец». Так и дошел, попутно 1501-ю и 1503-ю почистил. Там уже сунул в капсулу пустую коробку от таблеток: поймут, чего ему надо. Капсулу в шахту бросил.

Шахта – дыра в земле, выложенная камнем, – оттуда лифтом поднималось всякое, чем можно пользоваться трубочисту. Раз в несколько дней обязательно выскакивали на поверхность еда – консервы, галеты, чай, прочее. Реже – одежда, не новая, но вполне пригодная в носку. Прочая ерунда: мыло, лекарства, инструменты…

Таких шахт несколько. Эта на границе округов Сухаря и Дрозда. Каждый приходит и забирает свое. Никто никого не обижает, чужого не возьмет. Так здесь заведено, не им придумано. Да и все равно всем одно и то же выбрасывают. Те же галеты, печенье, сахар, консервы. С Дроздом вообще никаких недоразумений не было. Странный он мужик, но тихий. Молчун. Говорить с ним – мука. Чего не спросишь – как там здоровье, что нового (это шутка такая была раньше, теперь заместо «здрасте»), – он только бровями шевелит. Если левая бровь вверх ползет – да, значит. Если правая – то нет. Если обе вверх лезут – знать не знаю. Если к переносице – надоел уже, отвянь. А так слова от него не дождешься. Он старше Сухаря и с трубами воюет дольше. Однако странный, рисует на трубах всякое. Облака рисует, солнце, деревья, живность всякую. Откуда только краски берет? Сухарь никогда не видел в лифте разноцветных красок. Вылетала только серая – трубы метить.


Через неделю Жила совсем в себя пришла, выздоровела. Что с ней делать, толком так Сухарь и не решил. А она на второй день даже как будто и не спросила, а утверждала давно решенное: ты же мне поможешь найти папу.


Сухарь глядел на ее веснушки, на торчащие врастопырку уши и уже ответил было, и будто другого ответа и не могло быть в нем, что да, что помогу – и вовремя прикрыл рот, не позволив словам вылететь из глотки. Но они, слова-то, нашли другой путь – в глазах Жила прочитала ответ.

– Когда? – спросила.

– Тебе надо сначала поправиться. Освоиться здесь. А там посмотрим.

– Хорошо, – потупила глаза, и Сухарь не заметил улыбку, хоть она и отражалась в каждой веснушке.

– Я стану тебе помогать, – сказала в тот день, когда уже можно было не бояться выйти на улицу.

– Ты? Мне? – Сухарь повернулся к Жиле, словно вдруг почувствовал позади себя дыру, черную, непонятно откуда взявшуюся пасть, угрожавшую сожрать его. – В чем?

– Как в чем? Я ж видела твою работу. Я тоже так смогу.

Сухарь шумно втянул носом воздух, отхаркнулся.

Жила смотрела на него, на ходящую Сухареву челюсть – будто он не уверен был в том, может ли сплюнуть или нет. И вдруг она засмеялась. Смех врезался мелкими морщинками в окологлазье, обнажил белые-белые зубы и прекратился, когда плевок словно гвоздь резко вошел в щель в дощатом полу.

Глупость какая, чего он испугался, не пасть это, а девчоночий смеющийся рот. В самом деле, пока решишь, что с ней делать, не держать же ее на дармовщинку, хоть много и не съест, словно птичка клюет кашное месиво.

– По дому будешь.

– Я не умею по дому. Я с тобой хочу. И потом мне страшно одной.

Каприз ведь, а с другой стороны, подумалось, и ему спокойней, если с ним, а не одна. А то мало ли что натворит – кому это здесь нужно…

Качнул головой, улыбнулся. И вдруг увидел перед собой ее детскую руку. Не понял.

– По рукам? – пояснила малявка.

Сухарь коснулся гладкой, несчетчицкой руки, осторожно, чтобы не оцарапать. Подумал: дело нехитрое, работа хоть и тяжелая, но никто ж не требует от нее работать на износ и целый день. Премудростей немного, научит.

Сухарь нашел какие-то свои старые шмотки – не в платьице же ей по грязюке цокать. Сапоги же выставил напротив новые, им не ношенные. Оделась, вырядилась – Сухарь смехом давится. Не по воину кольчужка. Тощие ноги из голенищ торчат, сапоги на ходу сами готовы спрыгнуть с ноги. Ничего, набил тряпок в носок, голенище стянул веревкой. Рубашку дважды вокруг тельца обернул, рукава по локоть закатал. Шляпу с обгрызенными полями на голову нахлобучил – здесь с непокрытой головой нельзя. Ничего-ничего. Погодь немножко, сказал, пока так походишь, одежонку мы тебе найдем.

– Дело наше нехитрое, – объяснял Сухарь, ведя Жилу от трубы к трубе. – Заблудиться здесь трудно. Хоть и уныло вокруг, и приметного ничего нет – сама видишь, пригорки, низинки, ничем они с виду не разнятся. Но ориентир держи по трубам. Вот карта, на ней все трубы обозначены, вот здесь границы округа, вот здесь землянка. Так что заблудиться может разве что последний дурак. Наши трубы, – произнес, запнулся: как быстро он уже говорит о «наших», а не «моих» трубах, – наши трубы с 1448-й по 1912-ю. У Дрозда: с 1913-й по 2408-ю, у Слепня: с 907-й по 1447-ю…

– Дело наше нехитрое, – объяснял Сухарь, ведя Жилу от трубы к трубе. – Заблудиться здесь трудно. Хоть и уныло вокруг, и приметного ничего нет – сама видишь, пригорки, низинки, ничем они с виду не разнятся. Но ориентир держи по трубам. Вот карта, на ней все трубы обозначены, вот здесь границы округа, вот здесь землянка. Так что заблудиться может разве что последний дурак. Наши трубы, – произнес, запнулся: как быстро он уже говорит о «наших», а не «моих» трубах, – наши трубы с 1448-й по 1912-ю. У Дрозда: с 1913-й по 2408-ю, у Слепня: с 907-й по 1447-ю…

Жила слушала его объяснения, неловко вышагивая рядом. Рука ее детская, много тоньше мужицкой, залезала в тонкие трубы, где ладонь Сухаря не могла развернуться, выскребывала оттуда грязь. Росточка еще не хватало, но все равно ловчее девчонка Сухаря, сноровистей.


Теперь каждый день, когда Сухарь мерял ногами выбранный маршрут, с ним шла и Жила. От трубы к трубе. Она, егоза, конечно, не могла идти спокойно. Без конца говорила, увлекая разговорами. Поначалу это раздражало: Сухарь привык к внутренней тишине, привык к речитативу собственных стишков. А тут…

– Сухарь, а у тебя лицо сейчас что этот пейзаж. Ты знаешь, ты видел?

– Чего?

– Здесь небо как будто у нас потолок в помывочной.

– И что?

– Серенькое-серенькое. Будь моя воля, я бы его перекрасила в синее.

– А здесь животные какие водятся?

– Бывает, заходят иногда.

– А какие, какие?

– Да иди ты спокойно.

– А смотри, птица летит!

– Где?

– Да вон же! На трубу села.

Птица и впрямь уселась на трубу, под дымник голову сунула. И попалась. Внизу включился вентилятор, и птицу всосало в трубу– даже клювом щелкнуть не успела.

Жила бросилась к 1825-й, на ходу крича: «Сухарь, быстрей, быстрей!».

Сухарь не торопился: к чему? А Жила, сбросив дымник, уже сунула руку в трубу и, не боясь, что тонущая в страхе птица клюнет за палец, ухватила пернатое тельце и тянула против тяги наверх. Вытянула – повезло, вентиляторы встали. Подбросила в воздух – птица неловко замахала крыльями, пролетела несколько метров и опустилась на землю, с испугом поглядывая то одним глазом, то другим на девочку и подошедшего к ней трубочиста.

– Ворона, – уверенно сказала Жила.

– Галка.

– Нет, ворона!

– А ты откуда знаешь?

– От верблюда, – ответила и показала кончик языка.

– Откуда? – Сухарь смотрел на нее и думал, что Мима, жена его, счетчица, не только не могла отличить вороны от галки, она вряд ли вообще знала, что такое птица. Ведь счетчиц учат только считать и учитывать: зернышки ли, капельки воды, крупинки пыли, буквы на бесконечных листах бумаги. А птицы… Откуда ж про птиц знать, если ты их никогда в глаза не видел. А тем более про верблюдов.

– Я их всех галками зову, – сказал Сухарь.

– А у меня все птицы – вороны, – рассмеялась Жила и побежала к спасенной пернатой с криком: «Лети! Лети же, дурочка!». Та поковыляла немного и взлетела.


Постепенно Сухарь привыкал к неспокойной девчонке под боком, которая порой задавала такие вопросы, на которые он не мог ответить:

– А скажи, а здесь всегда так было?

– Как так?

– Вот так мрачно, серо, пусто?

– На моей памяти – да.

– А не на твоей?

– А у меня другой памяти нет.

Теперь девчоночье щебетанье заменяло его стишки, такое же бессмысленное, заполняющее голову чем-то вязким, через что пробиться не было ни сил, ни возможности.

Думал Сухарь: уйдет так уйдет, жалеть не будет, а пока пусть с ним копошится. Вдвоем – развлекуха. Хоть вроде это и неправильно, чтобы в одном округе двое работали. Но не боялся Сухарь, чего уж бояться однажды сюда выброшенному? Что ему будет, даже если прознают? Как говаривал его отец, дальше Сибири не пошлют. Хотя ни сам отец, ни тем более Сухарь не знали, что это такое и где – Сибирь. Несвиречь знал Сухарь, а Сибирь нет. В Несвиречь – так в Несвиречь. Все там будут, трубочисты точно все. А уж хуже не будет. Это ж не наказание, а избавление от бестолковости жизни. Но лучше бы, конечно, почем зря не лупить лихо, пока оно тихо. Достанется ведь не только ему – всем.

Одно тревожило Сухаря всерьез: данное им обещание найти отца Жилы. Ну где его искать? Известного народу-то меньше чем пальцев на руке. Ну, Сиваха, ну Дрозд… Ну за ними, за Слепнем, чьи территории окружали его округ 1448–1912, тоже водились трубочисты, трубы ж они повсюду. Вон и Слепень об этом талдычит. А как там на самом деле – об этом Сухарь помыслить не мог. Все ж надо бы поспрошать того же Слепня, Сиваху… Сиваху-то обязательно, она ж баба. Как-то она его, Сухаря, другим именем назвала – не Дроздовым, не Слепневым, а каким-то иным, тусклым, как все вокруг.

Когда его выкинули, когда вдруг откинулась дверца лифта, когда по ступенькам лесенки он протиснулся наверх, на эту самую поверхность, то увидел унылый пейзаж. Первая мысль была: как же здесь мрачно по сравнению со светлым городом под землей, и странно, что люди когда-то жили на этой неуютной и грязной поверхности, а где-то и живут еще, как говорил бригадир Волоха, который под стаканчик бодрящего напитка становился всезнайкой. Впрочем, унылый пейзаж, унылые же мысли, которые он навевал, сменились тут же иным: он жил, он жив и еще некоторое время будет жить. И если не слюбится, так стерпится. И тогда он сделал первый шаг и стал частью этого унылого пейзажа.

Как люди оказались под землей, Сухарь не знал. Говорят, что это случилось давно. Однако что такое давно для Сухаря, который жил лишь трубным сегодняшним и уже не жил землеройным вчерашним?

Сызмала Сухарь, а тогда просто Андрейка, знал, что будет землероем, знал даже, в какой бригаде и в каком направлении будет рыть землю, расширяя подземные коммуникации, прокладывая новые тоннели, осваивая новые рубежи и глубины в целях достижения светлого в условиях подземельной темноты будущего. Он знал, что в одном из этих тоннелей он и кончит дни свои. Рано или поздно. Героически или буднично. Мальчишкой никаких талантов Андрейка не проявил, а таким дорога в землерои. Порода, кайло, лопата, проходческий щит, вагонетка – это крепко сидело в его сознании. А все остальное прошло мимо.

А раз землерой, то кому нужно учить такого истории или еще какой белиберде? Землерой – он потому и землерой, что землю роет, а не стихи пишет.

И эту поверхность, с трубами, с грязевыми дождями, с птицами, Сухарь бы и не узнал никогда, и ни разу не задумался бы о ее существовании, если бы не случилось то, что случилось.

Сухарь глядел, как ловко Жила управляется с черпаком и крючком, выцепляя дохлую птицу из труб. Пачкается, но не морщится, напротив – улыбается. Будто и не счетчицей собиралась стать, а самым настоящим трубочистом.

Уходила она с полдня, с картой, ориентируясь по трубам, как учил Сухарь. В землянке отдыхала сперва, а потом что-то делала или просто сидела наверху – вдаль смотрела. Готовить училась. Ведь счетчиц готовить не учат. Давился Сухарь кулинарными неудачами Жилы, но виду не подавал.

Учиться трубочистовой работе сейчас самое время, пока передых у природы, пока нет той отчаянной мерзости, что заливает равнину. Потом пойдут дожди, обильно приносящие грязь и мертвую птицу.

И как-то, когда возвращались домой вместе, и Жила, будто и не было у нее рабочего дня в трубах, летала по холмикам и спрашивала его о всякой ерунде: а как здесь зимой, а солнце, оно всегда такое тусклое, словно усохший блин на сковороде, а тебе не страшно здесь одному – вдруг:

– Нам рассказывали, что можно все исправить, можно выйти на поверхность, но только никто не хочет этим…

И она, как будто зверек, почуявший ловушку, унюхавший западню, замолчала. Однако Сухарь уже спросил, спросил про то, чего не знал, но о чем иногда размышлял, став трубочистом, сидя вечерами на бугре землянки и наблюдая за тем, как вялое солнце скатывается вниз:

– Ты знаешь что-то про то, как здешние ушли под землю?

Он даже остановился, видел, как передернулись плечики Жилы, как потянулась она, запустив руки в волосы, как приподняла их жидкими прядями, а потом, резко бросив, рассыпала по плечам. И будто бы разом погасли веснушки на ее лице.

– Ничего я не знаю.

– Но ты сказала…

– Соврала. Это мне папа рассказывал сказки на ночь.

– А кто у тебя отец?

– Он умер. Ты ж обещал мне его найти.

Нет, отца Жилы он искать не собирался. «Отец, на дуде игрец», – вдруг подумалось, пристало как банный лист, не отлипнуть, не смыть, только жевать не пережевать. «Отец, на дуде игрец» – отстало вроде, как увидел вблизи веснушки Жилы. Трет грязной рукой щеку. И на его показывает. Пальцем тычет. Стер суховобылинку со щетины. Нет, это невозможно – искать, в смысле, невозможно. Ничего здесь и никого, кроме труб, нету. Ни отцов, ни матерей, ни дочерей, ни сыновей.

Ему самому не удалось стать отцом. Мима, жена его, бывшая на два года старше, забеременела первый раз, когда Сухарь был безмозглым юнцом, дурак дураком, едва только в ремесло вошедшим. Но как водится у счетчиц, не доносила, выкинула. Выкинула, будто и не было, продолжила ползать зернышки считать. А за это шоколад в конце месяца получать.

Назад Дальше