Даттам улыбнулся суеверию тюремщика и сказал:
— Я сейчас не могу колдовать, из-за этой гусиной крови, и еще долго не смогу…
Следующей ночью охранник пронес в тюрьму набивной кафтан казенного курьера, завернул Даттама в плащ и вывел через сад на улицу.
— Иди, — сказал стражник.
— Безоружным? — удивился Даттам, — ты мне хоть кинжал какой-нибудь дай.
Стражник отдал ему свой кинжал, и Даттам в ту же секунду приставил его к горлу стражника:
— А ну, рассказывай, кто тебе заплатил за мое бегство?
Стражник захныкал:
— Секретарь экзарха, господин Арфарра.
Даттам подумал: «Чтобы спасти меня, Арфарра рискует жизнью! А что, если этот глупый стражник проговорится? Арфарра займет мое место на дыбе!»
И перерезал шею своему спасителю.
«Теперь-то он точно не выдаст Арфарру», — подумал молодой мятежник, утопив труп в казенном озерце, том самом, в которое когда-то старый судья швырнул взятку Бужве.
Ночевал Даттам у казенной гадалки: поел пряженных в масле лепешек и велел разбудить его в час Росы, чтоб выйти из городу вместе с народом, ходившим на строительство укреплений; стражники должны были заявить о бегстве лишь в полдень.
И вот сосед по шестидворке отогнул занавеску и видит: гадалка принимает то ли любовника, то ли вовсе клиента в неурочный час. А он сам имел на женщину виды… Разве может такое быть терпимо?
Даттам очнулся оттого, что что-то мокрое капало ему за шиворот. Дернулся: трое стражников справа, двое слева, а шестой бьет над ним гусиное яйцо.
— Эй, — кричит один, который слева, — трех яиц хватит, из остальных яичницу сделаем…
Потом привязали Даттама к лошадиному хвосту и проволокли через весь город.
* * *На допросе Даттам показал, что свел в камере знакомство с крысой, обменялся с ней одеждой, а сам утек через нору.
— А крысу, — говорит, — чтобы стража не заметила, проклял до полудня, — велел носить человечью личину…
Секретарь экзарха, Арфарра, сидел с законченевшим лицом в углу и вел протоколы допроса.
Вечером Даттам смотрел через оконце вверху: небо улыбается, цветет фейерверками, за стенами ликует народ. Даттам понял, что войска мятежников отходят от столицы и подумал: завтра меня казнят… Стало одиноко и страшно. В конце концов, двадцать два года…
А потом вдруг пошел дождь: это искренние молитвы экзарха развеяли злые чары…
Наутро пришли стражники, остригли арестанта, переодели, пряча глаза… Понесли в паланкине с решетками к площади назиданий. Даттам глядит: солнце сверкает на мокрой черепице, пахнет свежими лепешками, и зелень так и лезет, так и тянется, хватает за душу пальчиками. Стоит Верхний Город, — здания как жемчужины, стены как оправа… осунулся, погрустнел.
Даттама, однако, пронесли мимо площади для назиданий под самыми иршахчановыми очами, мимо управ, мимо цехов, через семь ворот, через пять арок — вниз, вглубь, — крытой дорогой внутрь Шакуникова храма.
Развязали, повели… Сюда мятежники не ходили: лес колонн, кущи столбов, старая катальпа меж золотых столбиков, нефритовая галерея… Ввели в павильон: стены — в узорочье, узорочье — в зеркалах, от зеркал павильон как человечья душа: снаружи — замкнут, изнутри — безграничен.
В зеркальной комнате сидели трое, настоятель храма Шакуника, секретарь экзарха Арфарра, и сам экзарх. Экзарх обмахивался веером, а Арфарра прямо на коленях держал обнаженный меч.
Экзарх махнул веером, стражники ушли и затворили за собой дверь, но рук Даттаму так и не развязали. Экзарх кивнул Даттаму, чтобы тот сел, и проговорил:
— Великий Вей, как ты бледен! Как спаржа, отлежавшаяся в земле.
Даттам пожал плечами:
— Я так понимаю, — сказал он, — что мой дядя вчера отступил от города, и меня завезли сюда попрощаться перед казнью.
— Ваш дядя, — сказал экзарх, — вчера был назначен моим указом наместником Варнарайна, а сегодня утром его войска вместе с моими войсками выступили против разбойника Бажара. Только злодеяния прежних властей толкнули народ на мятеж: почему бы не помириться с теми бунтовщиками, которые, по мере сил, выказывали свою преданность династии?
Даттам помолчал, а потом сказал:
— Я знаю Рехетту. Он отпустит войска, а сам покончит с собой.
Экзарх засмеялся:
— Ты, Даттам, знаешь своего дядю еще хуже, чем черную магию, — и протянул Даттаму зеленый треугольник.
Даттам развернул письмо: а это был ежемесячный отчет соглядатая. Адресован он был лично Харсоме, а подписан пророком, и число на нем стояло за две недели до начала восстания.
Тут-то Даттам понял, и отчего пророк отказался от императорского титула, и отчего не хотел звать варваров, и отчего поверил Баршаргу.
— Это что ж, — спросил Даттам нового наследника империи, — мы подняли восстание по твоей указке?
— Разумеется, да, — сказал справа Арфарра. — Истинные причины вещей скрыты от людских глаз, однако же нет вещей, у которых не было бы истинных причин.
— Разумеется, нет, — сказал настоятель храма Шакуника. — Провокация опасная вещь. Если государство играет с огнем как ребенок, оно как ребенок и обожжется.
Тогда Даттам повернулся к монаху.
— И вы обо всем знали, — спросил он, — еще до того, как продали нам зерно, содрав за опасность впятеро против обыкновенного?
Настоятель удивился:
— Никакого мы зерна не продавали… В благодарственном манифесте экзарха как раз отмечено, что монастырь прислал в Анхель рис даром, в дни народного бедствия …
Помолчал и прибавил:
— Между прочим, наш дар окупился сторицей, —господин экзарх пожаловал нам земли по Левому Орху.
Даттам уронил голову в скованные руки и прошептал:
— Значит, мы даже не могли выиграть. Великий Вей — вождь повстанцев — провокатор правительства!
И расхохотался. Потом умолк и спросил:
— Ну а мне-то вы зачем все это рассказываете? Перед виселицей? Я-то милости недостоин, я провокатором не был…
Арфарра молчал.
— Не скрою, — сказал Харсома, — ваши преступления велики, господин Даттам. Пролиты реки крови, пепел от рисовых хранилищ достигает локтя толщиной, матери варят младшего брата на ужин старшему… Кто-то же должен за все это отвечать?
— Тот, кто нанимал провокаторов, — заорал Даттам, вскакивая на ноги.
— Сядь, — негромко сказал Харсома.
— Нет не сяду! Мы сожгли половину провинции и продавали варварам другую, — и все затем только, чтобы ты сел на место этого мерзавца Падашны?
Но тут Даттама, от слабости, зашатало на ногах, и он действительно сел в кресло, чтобы не упасть в ноги Харсоме. Потом он повернулся к настоятелю храма Шакуника и спросил:
— А что вы сделали с теми сорока тысячами золотых, которые я заплатил вам за зерно?
— Я уже ответил вам, — сказал настоятель, — что никакого зерна храм бунтовщикам не продавал, но если вы так настаиваете, я могу сказать, что эти деньги мы ссудили правительству на определенном условии.
— Каком?
— На условии, что вас отдадут нам.
Даттам поднял брови.
— Вы слишком хороший делец и изобретатель, господин Даттам, чтобы скормить вам речным угрям. Мы хотим, чтоб вы трудились на благо храма Шакуника.
— Но я вовсе не собираюсь становиться монахом! — запротестовал молодой бунтовщик.
— Вам придется выбирать между рясой и плахой, Даттам, — вмешался Харсома, — никто, кроме храма Шакуника, не может защитить вас. Баршарг требует отдать тебя ему, за то, что ты повесил его брата. Твой дядя, наместник провинции, тоже не хотел бы оставлять тебя в живых, а если собрать имена всех, кто казнен тобой и выпустить из тебя всю кровь, то на каждое из имен не придется и по половинки капли…
— Говорило сито иголке — у тебя на спине дырка, — презрительно пробормотал Даттам.
Но, конечно, ему ничего не оставалось, как принять предложение.
* * *Вскоре в столицу доложили: наместник Харсома вынул стрелу беды из тела государства, провел народ по мосту милосердия в сад изобилия. Бывший первый министр от досады помер.
Мятежник Бажар, правда, еще бесчинствовал: нашел где-то золотоглазого оборванца и обул его в государевы сандалии. Наконец, сдался Даттаму и Арфарре. Наследник и ему обещал жизнь. Господин Арфарра, однако, обманул доверие экзарха, молвил: «Когда тушат пожар, не смотрят, чиста ли вода», — и приказал зарубить вора.
Через четыре месяца в провинции отмечали Государев День. Расцвели на улицах золотые гранаты, реки наполнились молоком и медом; и бродили по улицам боги, которые есть не что иное, как слова мудрых указов.
Было, однако, невиданное: по всей провинции ходил корабль на деревянных гусеницах — золотые борта, серебряные весла. Слова при корабле были такие: Государь — корабль, народ — море. Хочет — несет, хочет — опрокинет… А секретарь Арфарра ухитрился даже небо раскрасить надписями: это тогда в Варнарайне впервые стали пускать шутихи и ракеты.
Экзарху же доложили: «В древности Золотой Государь взошел на Голубую Гору, обозрел мир, и от этого государство процвело».
Экзарх Харсома отправился к горам. Отказался от казенного паланкина, проделал весь путь на лошади, как простой чиновник, чтобы народ всегда имел к нему доступ.
Накануне молебна наследник изволил спуститься в заброшенные шахты. Долго стоял, будто ждал Золотого Государя, потом со слезами на глазах молвил:
— Увы! Народ Великого Света после мятежа — как неоперившийся жаворонок. Надобно его жалеть, — ибо, бывает, и жаворонок в неразумии клюет кречета… Разве стал бы государь Амар преемником Золотых Государей, если бы не помощь рудознатца Шехеда.
Помолчал и спросил у Даттама:
— А правда ли, что в стране варваров еще много легкого железа?
На следующий день взошли на гору, исполнили обряды. Наследник сказал:
— Нынче все наши мысли — о достижении мира и спокойствия. Когда в государстве царит мир и спокойствие, человек думает о том, как преумножить собственное добро. Когда же в государстве царим смута и бунт, человек думает о том, как завладеть добром ближнего. Поистине цель государя — добиться, чтобы простые люди сохраняли нажитое и старались приумножить его. Ибо чем больше в государстве богатых людей, тем богаче само государство.
Секретарь Арфарра молвил, указывая по ту сторону Голубых Гор:
— Некогда ойкумена доходила до самого океана, а ныне океаном называют маленькое озеро в государевом дворце! Государство расколото, и трещина проходит через сердце наследника! Пока не восстановим целостность государства, в нем будут непременно случаться беды, бунты и неурожаи!
Вечером, наедине, экзарх спросил Даттама:
— А вы что скажете о целостности государства?
Тот поклонился, оправил шелковый монаший паллий и ответил:
— Увы! Варвары кормятся с копья, мочатся с седла… Прежде надо научить их жить не для войны, а для мира… Разрешите храму торговать с королевством, — мы научим их уважать мирную выгоду, и они сами отдадут нам земли.
Надобно сказать, что храм и раньше нарушал торговую монополию, но тайком.
— А потом, — прибавил, поколебавшись, Даттам, — не все у варваров достойно осуждения. Например, крестьяне их пребывают в бедности, немыслимой для жителя ойкумены, однако ж не жалуются и не бунтуют.
— Почему? — быстро спросил экзарх.
— Потому что над ними — не чиновник с печатью, а сеньор с мечом. Потому что нет, увы, государя, которому подают жалобы, и потому что нет людей мудрых, учащих народ стоять за свои права… И поэтому, — сказал Даттам, — хотя железо в стране варваров спрятано так же глубоко, как и здесь, добыть его легче.
Долго смотрел наследник на далекие горы, еще пребывающие во мраке, и, вздохнув, молвил:
— День сменяет ночь, и ночь сменяет день, и изо лжи рождается истина… День, однако, сменяет ночь — чтобы на полях росли колосья. Что-то же растет и в истории?
Вздохнул и вынул из рукава золотого государя.
— Говорят, — сказал наследник, — деньги — те же знаки собранного урожая. Почему же тогда не размножаются они, как зерна? Говорят: в древности государев лик рисовали на монетах, и деньги размножались сами собой. Говорят: золото ближе по свойствам к зерну, чем бумага.
Засмеялся и добавил:
— Что ж, — пусть храм торгует с королевством.
* * *В этот год случилось чудо: у подошвы Голубой горы стала оживать мертвая половина старого ясеня, пустила клейкий листок. А одному ярыжке было видение: заскворчали яшмовые вереи, расскочились засовы, камни Золотой Горы перекинулись Золотым Городом…
Гадальщики и прочие чародеи остались только те, что приписаны к цехам.