Жизнь и судьба Василия Гроссмана - Семен Липкин 3 стр.


Гроссман построил "За правое дело" так, как военачальник строит свои войска. Мы видим быстрые переброски героев, молниеносные концентрации отдельных фабул, маневры и подвижность сюжетных линий, словесные контрудары и прорывы флангов, скорости моторизованного оружия фраз и картин. Не случайно некоторые знакомые мне молодые прозаики, а их можно назвать авангардистами, - очарованы конструкцией обоих романов, с которыми познакомились после выхода на Западе "Жизни и судьбы".

Автор не только не скрывает, но нарочито подчеркивает сходство плана книги "За правое дело" с планом "Войны и мира". У Толстого в центре романа - семья Ростовых, у Гроссмана - семья Шапошниковых. У Толстого "за автора" говорит и размышляет Пьер Безухов, у Гроссмана - Штрум. И если семья Ростовых биографически близка Толстому, то сестры Шапошниковы - это Ольга Михайловна и ее сестры. И от толстовской мысли о дубине народной войны происходит мысль Гроссмана о том, что в роковые часы гибели Сталинграда "в крови и в раскаленном каменном тумане рождалось не рабство России, не гибель ее... Неистребимо жила и упрямо пробивалась сила советского человека".

Параллель с планом "Войны и мира" была откровенным приемом и приемом осталась. Степени сравнения с "Войной и миром" достигает не "За правое дело", а "Жизнь и судьба" - вершина творчества Гроссмана. Но и "За правое дело" - один из самых значительных романов советского периода русской литературы.

Еще до выхода "Жизни и судьбы" отдельным изданием читатель зарубежного журнала "Время и мы" мог познакомиться с главой из романа. Глава выбрана важная, сильная; предварительная статья Е. Эткинда - умная, дельная, я бы сказал - отличная. Будущие читатели будут благодарны С. Маркишу (сыну поэта) и Е. Эткинду за ту огромную, трудную работу, которую они проделали, опубликовав роман полностью. Заслуживает похвалы и предисловие Е. Эткинда к отдельному изданию, но в предпосланной роману безымянной заметке "От издательства" есть одно место, с которым никак нельзя согласиться. Автор заметки, полагая, что до "Жизни и судьбы" Гроссман был обычным, благополучным советским писателем, считает, что "За правое дело" ничуть не лучше "Белой березы" Бубеннова. Он пишет: ""За правое дело" - обыкновенный роман сталинской эпохи - в одном ряду с "Белой березой" Бубеннова и симоновскими "Днями и ночами"".

Против этого я должен, я обязан резко и доказательно возразить.

Прежде всего, Гроссман не был благополучным советским писателем. В литературе он понадобился на краткое время для войны - так же, как для нее понадобились все умные, храбрые и умелые солдаты и офицеры. Надо отдать должное и писателям - не случайно среди них так много павших на полях войны. Но из тех литераторов, кто до войны вовсю трубил о героизме, о своей боевой готовности сражаться за Родину, одни, оказавшись на фронте, заболевали медвежьей болезнью (буквально), другие сдавали свою мочу на анализ, чтобы не попасть в армию, третьи, надев военную форму, ловко отсиживались в тылу, а скромный, близорукий Гроссман, а гонимый Платонов с талантом и бесстрашием несли свою воинскую службу. Да, был жизненный взлет, но еще шла война, когда очерк Гроссмана "Украина без евреев" вызвал злобу начальства и был с большим трудом напечатан во второстепенном издании. А разгром вскоре после войны пьесы "Если верить пифагорейцам"? А мучительный, страшный, долгий путь романа "За правое дело", когда мы с Василием Семеновичем затаились у меня на даче в Ильинском и каждый ночной порыв ветра, стук ставен, шаги в безлюдной улице пугали: "Они пришли". Да и само "За правое дело" с его реалистическими портретами простых людей, крестьян, рабочих, измученных женщин, с горькой правдой советской обыденной жизни, с гениальным описанием Гитлера, и пожара в Сталинграде, и гибели батальона Филяшкина, и встречи майора Березкина с женой, - нет, это не обыкновенный роман. Как можно было его уподобить плоским, ныне забытым "Дням и ночам" или "Белой березе"? И разве на обыкновенный советский роман обрушился бы столь тяжелый удар, который чуть не уничтожил и "За правое дело", и самого автора?

Надо сказать: если героям романа, написанным творящим пером, суждена долгая жизнь, то рассуждения автора примут не все читатели. "За правое дело" писалось в пору перелома Отечественной войны, когда, после того как немцы водрузили флаг со свастикой на Эльбрусе, Красная Армия погнала их назад, освобождая русские, белорусские, украинские села и города. Гроссман-художник решил ответить на вопрос: как мог произойти такой перелом в ходе войны? И отвечал: побеждали люди, которые жили и воспитывались в вере в интернациональное равенство трудящихся, побеждали рабочие и крестьяне, ставшие управителями России. К тому же топор, занесенный противником над нами, "был топор, занесенный над человеческой верностью свободе, над мечтой о справедливости, над радостью труда, над верностью Родине". По разумению Гроссмана, верховное командование знало об "уже реально существующем превосходстве советской силы над немецким насилием".

С такими мыслями Гроссман начал писать свой роман. Подчеркивая разум верховного командования, он тогда не думал о том, что нас ведет другой, истинно Верховный Разум.

Как-то в пятидесятых годах, незадолго до венгерских событий, мы, пообедав в шашлычной в парке Горького и слегка захмелев, заспорили о прошедшей войне. Спор разгорался, мы, как безумные, бегали по аллеям парка и кричали каждый свое, наконец, сели в изнеможении на скамью, но спор продолжали и опомнились только тогда, когда увидели рядом сидящего и прислушивающегося к нам человека. Опомнились и испугались. Среди героев военных очерков Гроссмана был полковник (впоследствии маршал бронетанковых войск) Бабаджанян, с которым Гроссман поддерживал знакомство, начатое на войне. Я его не знал, но во время нашего спора высказал некоторые предположения о том, как он и такие, как он, повели бы себя в чрезвычайных обстоятельствах. И вот вскоре после нашего сумасшедшего спора Гроссман узнал, что Бабаджанян участвовал в подавлении венгерского восстания. Гроссман мне позвонил, предложил: "Давай выйдем" (мы уже были соседями по Беговой) и, ничего не объясняя, сказал в трубку: "Дьявол, ты как в воду смотрел".

Вернусь к книге "За правое дело".

Уже с первых страниц романа советский читатель узнает то, о чем ему не сообщали государственные писатели. Старый крестьянин Пухов убежден, что на крестьянине всегда государство стоит, а государство, оно тяжелое. Нынешнюю жизнь он считает хуже прежней, при царе, - и заключает: "Только бы не колхозы". С сочувствием, немыслимым для других советских писателей сталинского времени, говорит Гроссман о репрессированных "врагах народа" о сыне старухи Шапошниковой Дмитрии и об Абарчуке, о работавших на стройке, рядом с комсомольцами, раскулаченных, "а мороз для всех один". И были "овраги, пыль, бараки, проволока". Так другие советские писатели стройку не изображали, разве что намекал Малышкин. О стройке пел Маяковский: "Я знаю, город будет", но в пасторали агитатора и главаря нет репрессированных, нет проволоки. В блиндаже, под грохот разрывов, гул дальнобойных пушек, цоканье зениток расспрашивает начальник отдела кадров подполковника Даренского где его жена, а Даренский ничего не знает о жене, он до войны сидел.

Я мог бы привести еще десятки, сотни подобных мест, но суть, в конце концов, не в них, суть в том, что "За правое дело" всей лексикой своей, всей музыкой, всей живописью, всем пристальным вниманием к таким подробностям быта, человеческих отношений, на которые сознательно закрывала глаза чиновничья литература, всем способом рассуждать (а рассуждения сверх положенного, даже в марксистском духе, не поощрялись, раздражали), наконец, всем своеобразием, всей неуправляемостью истинного таланта было чуждо социалистическому реализму. А ведь иногда читаешь произведения, написанные с позиций несоветских, но не только их словесная оболочка - самый состав их так и прыщет социалистическим реализмом.

Хочу остановиться на одном персонаже романа. Среди неудач романа "За правое дело" я назвал бы фигуру старого большевика Мостовского. Правда, в "Жизни и судьбе", при встрече в немецком концлагере с одноглазым меньшевиком (кстати, отец Гроссмана - Семен Осипович - был одноглазым), Мостовской обретает плоть и кровь, но в романе "За правое дело" высказывания его кажутся мне пресными, оптимизм - казенным. Но и тут дело не так просто. Сталин преследовал старых большевиков, уничтожил их Общество, выгнал их из жилищ на улице Стопани, многих расстрелял или замучил на каторге, и Гроссман, рисуя Мостовского как идейного, образованного большевика дореволюционной закалки, бросает вызов Сталину. Заметим, однако, что зоркость Гроссману не изменила. Мостовской, который, решив остаться в занятом немцами Сталинграде, хвалится своим прежним опытом конспирации, сразу же, ничего не успев сделать, попадает в плен к немцам. Война перечеркивает весь большевистский опыт Мостовского.

Гроссман часто и сознательно прибегает к тому, что Тургенев, говоря о Достоевском, называл "обратным общим местом". Так произошло с Мостовским, так произошло и с няней детского сада Соколовой, на которую заведено дело, она пьет, но именно она, пьяница, своей любовью выходила мальчика Гришу Серпокрыла, мозг которого помутился после того, как погибли при воздушном налете его отец и мать. И как ни ортодоксален Крымов, нас, читателей, что-то в нем тревожит, и на протяжении всего большого романа нас не покидает тяжелое предчувствие.

И случилось неминуемое: роман (он сначала назывался "Сталинград") был отвергнут "Новым миром" - редактором Симоновым и его заместителем Кривицким. Больше года они молчали. Гроссман нервничал, серьезная, столь важная для него работа будто в пропасть канула. И вот наконец ответ: печатать не будем, нельзя. Но не успел Симонов вернуть роман автору, как сменилась редколлегия журнала: редактором был назначен Твардовский, его заместителем - критик Тарасенков. Первым прочел роман Тарасенков - и пришел в восторг, поздно ночью позвонил Гроссману. Потом прочел Твардовский - и разделил мнение своего заместителя. Оба приехали к Гроссману на Беговую. Твардовский душевно и торжественно поздравлял Гроссмана, были поцелуи и хмельные слезы. Роман было решено печатать. Опомнившись, Твардовский выставил три серьезных возражения.

1. Слишком реально, мрачно показаны трудности жизни населения в условиях войны - да и сама война.

2. Мало о Сталине.

3. Еврейская тема: один из главных героев, физик Штрум - еврей, врач Софья Левинтон, описанная с теплотой, - еврейка. "Ну сделай своего Штрума начальником

военторга", - советовал Твардовский. "А какую должность ты бы предназначил Эйнштейну?" - сердито спросил Гроссман.

К обязанностям редактора романа Твардовский отнесся с любовью и ответственностью. На полях машинописи он сделал немало полезных заметок. Между прочим, он заметил следующее. У Гроссмана Крымов назывался раньше Крыловым, а в романе действует другой Крылов, историческое лицо, генерал, начальник штаба 62-й армии, и Твардовский посоветовал назвать этот персонаж Крымовым: замена всего лишь одной буквы в фамилии облегчает правку.

Несмотря на свои возражения, уверенный в том, что автор согласится внести исправления, Твардовский страстно хотел роман напечатать. Он действовал обдуманно, искал поддержки. Твардовский отправил роман члену редколлегии "Нового мира" Шолохову, надеясь, что великого писателя земли советской не могут не привлечь художественные достоинства романа и Шолохов, если он даже почему-то не терпит Гроссмана (был такой слух), все-таки поддержит его своим огромным авторитетом.

Ответ Шолохова был краток. Несколько машинописных строк. Я их видел. Главная мысль, помнится, такая:

"Кому вы поручили писать о Сталинграде? В своем ли вы уме? Я против".

Гроссмана и меня особенно поразила фраза: "Кому вы поручили?" Дикое, департаментское отношение к литературе.

Но Твардовский держался молодцом, был непоколебим, упорен. Он обратился за помощью к Фадееву, возглавлявшему Союз писателей. Такая помощь была необходима, потому что у романа были влиятельные противники на разных уровнях государства. Фадеев прочел роман очень быстро - и согласился с Твардовским: надо печатать. Седоголовый член ЦК приехал к Гроссману вечером, засиделся до глубокой ночи, говорил ему с любовью: "Какой вы нахал", т.е. восхищался художественной дерзостью писателя.

Машинопись размножили, дали прочесть членам секретариата Союза писателей. Заседание вел Фадеев. Гроссман был приглашен. Все высказывались положительно, за исключением, кажется, одного из секретарей, кого, точно не помню. Решили:

1. Рекомендовать "Новому миру" роман печатать.

2. Название романа "Сталинград" изменить, чтобы не получилось, что право писать о величайшей битве берет на себя писатель единолично (в эпоху борьбы с космополитиз

мом подтекст был ясен).

3. Штрум несколько отодвигается на задний план, у Штрума должен быть учитель, гораздо более крупный физик, русский по национальности.

4. Гроссман пишет главу о Сталине.

Все эти предложения - и другие, менее значительные - Гроссман принял, иного выхода у него не было. Когда он меня спросил, что я об этом думаю, я сказал, что надо согласиться, но мне было бы противно писать о Сталине. Гроссман рассердился: "А сколько ты напереводил стихов о вожде?" Я привел поговорку моего отца: "Можно ходить в бардак, но не надо смешивать синагогу с бардаком". Гроссман ответил мне словами из армянского анекдота: "Учи сэбе".

Против романа, тайно и явно, выступали все грязные и грозные силы литературные и сверхлитературные, но Фадеев и Твардовский не сдавались, и Гроссман, разумеется, видя в них своих покровителей, шел им навстречу. Написал главку о Сталине, стараясь изобразить его с человеческим лицом, без общепринятых космогонических сравнений, ввел в роман новый персонаж видного ученого Чепыжина, учителя Штрума.

Раньше относившийся к Гроссману холодно, подозрительно, быть может, враждебно, Фадеев несколько раз встречался с ним у него на квартире, он понимал значение романа для русской литературы. При мне зашел разговор о заглавии. "Сталинград", как я уже упоминал, не годился. В то время официальная критика высоко отзывалась о произведении Поповкина "Семья Рубанюк". Это словосочетание почему-то смешило Гроссмана, и он с досадой предложил: "Назову роман "Семья Рубанюк"". Фадеев звонко, с детской веселостью расхохотался: "Да, да, "Семья Рубанюк", что-нибудь в таком роде". Было решено во время этой беседы назвать роман "За правое дело" (выражение из речи Молотова, произнесенной в первый день войны), не помню, чье это предложение - Фадеева или самого Гроссмана.

Неожиданное хорошее отношение Фадеева к роману, как и потом его предательство, нетрудно объяснить. Фадеев любил русскую литературу всем сердцем (а оно у него было), терпеть не мог хлынувшую на нас пакость, но вынужден был, чтобы оставаться у власти, публично хвалить то, что считал бездарным. Может быть, личность Фадеева, наложившую свой отпечаток на целую литературную эпоху, читатель лучше поймет, если я остановлюсь на одном эпизоде.

Когда кончилась война, моя семья жила в такой немыслимой тесноте, что мне пришлось зимой, чтобы иметь место для работы, поселиться с Николаем Чуковским на полупустой даче его отца в Переделкине (дачи в Ильинском у меня еще не было). Дружили мы с вернувшимся из карагандинской ссылки Николаем Заболоцким, нашедшим пристанище неподалеку, часто собирались вместе. К нам иногда приходил по вечерам Фадеев, чтобы прочесть отрывки из "Молодой гвардии", которую он в ту зиму заканчивал, либо - во время запоя, когда он становился удивительно человечен. Вот однажды он нам говорит: "Что делается в нашей литературе, конец света. Прислали мне из Пятигорска повесть "Кавалер Золотой звезды", кому-то наверху она понравилась. Дорогие мои Коли и Сема, дальше идти некуда, дальше табуретки. Остается кричать: "Спасите наши души"". Потом он читал с чувством, наизусть, строки Пастернака "Синий цвет", куски из "Страшной мести" Гоголя, пел "Выхожу один я на дорогу", хорошо пел.

Проходит некоторое время, и меня приглашают в Союз писателей на заседание президиума, посвященное выдвижению книг на соискание Сталинской премии. Как председатель комиссии по киргизской литературе я должен был доложить президиуму мнение нашей комиссии о книге одного киргизского поэта. Сижу, жду, когда очередь дойдет до меня. Заходит речь о "Кавалере Золотой звезды" Бабаевского. Хвалят. Берет слово Фадеев, тоже хвалит и вдруг, налившись краснотой, устремляет волчьей синевы глаза на меня и произносит со злостью: "Есть еще у нас чистюли, которые воротят нос от таких повестей". Никто не понимает, почему Фадеев смотрит на меня, ведь моя роль маленькая, специальность узкая, и я, действительно, Бабаевского ни при какой погоде не читал. А Фадеев, видимо, вспомнил, что ругал этого "Кавалера" при мне, рассердился на себя и перенес гнев на меня...

Но вот наконец все преграды сметены, роман Гроссмана печатается в четырех номерах "Нового мира". Редколлегия волновалась, Тарасенков сказал автору: "Я только тогда поверю в нашу победу, когда куплю в киоске номер журнала".

В январе 1950 года Гроссман написал мне в Малеевку:

"В Москве, в "Новом мире", проходит сейчас третий кусок, верстка, завтра начнут мне раньше срока, чтобы мог в Коктебель поехать, давать гранки последнего, четвертого куска. Разговоров много, пока без шипов, но по закону ботаники будут и они. А ты что слышишь? Ну, что ж! Ты ведь знаешь мое чувство: главное свершается. И я, знаешь, по-прежнему остро и, кажется, глубоко чувствую и понимаю это. Ощущение такое, как при напечатании первого рассказа "В городе Бердичеве". А, пожалуй, даже сильнее. Должен сказать тебе, что я пишу понемногу, до чего же графоманы все же упорны".

Назад Дальше