Осквернитель праха - Фолкнер Уильям Катберт 9 стр.


Ну вот, опять. Но он все еще пытался. — Ну а если все-таки… — снова начал он и опять, в третий раз, услышал почти точь-в-точь то же, что уже слышал дважды на протяжении двенадцати часов, и опять его поразила бедность и почти вошедшая в норму скудость не словаря, каким тот или иной располагает, а Словаря вообще, самого запаса слов, пользуясь которым даже человек может жить более или менее мирно в огромном гурте, стаде и даже в бетонном садке — и даже его дядя.

— Ну а если и так? Лукасу надо было подумать об этом раньше, прежде чем стрелять в спину белому человеку.

И только уже потом он сообразил, что дядя говорил это мисс Хэбершем; в ту минуту он не только не видел, что она здесь, в комнате, он даже не вспомнил о ней; не вспомнил даже, что она уже и до этого давно перестала существовать, когда, уходя и закрывая за собой дверь, услышал лишенную смысла внушительность дядиного голоса: — Я ему сказал, что делать. Если бы у них это было задумано, они устроили бы это у себя на задворках дома, а ни в коем случае не дали бы мистеру Хэмптону увезти его в город. Сказать правду, я и сейчас не понимаю, как они это допустили. Что это, просто случайность, нерасторопность или старик Гаури уж вовсе одряхлел; что бы там ни было, но все обошлось; он сейчас в безопасности, и я уговорю его признать себя виновным в непреднамеренном убийстве; он старик, и я думаю, районный прокурор не будет возражать. Его отправят в каторжную тюрьму, а через несколько лет, если он будет жив… — И тут он закрыл дверь; он уже слышал все это, и хватит с него — вон из комнаты, куда он, собственно, даже по-настоящему и не входил, и незачем ему было даже и заглядывать, и в первый раз с тех пор, как он взялся за ручку двери, он отпустил ее и с лихорадочным остервенением и кропотливым упорством, с каким человек в горящем доме пытается подобрать рассыпавшуюся нитку бус, твердя про себя: «Теперь мне придется бежать всю дорогу обратно в тюрьму, чтобы спросить Лукаса, где это», — думал, как вопреки всем сомнениям Лукаса, вопреки всему он все-таки до последней минуты надеялся, что дядя и шериф возьмут это на себя и поедут туда, и не потому, что он воображал, что они ему поверят, а просто потому, что ну просто он не мог себе представить, что это ляжет на него с Алеком Сэндером; и вдруг вспомнил, что Лукас и об этом уже позаботился и это предусмотрел, — вспомнил не с облегчением, а с таким взрывом ярости и возмущения, на какой он даже и не считал себя способным: как Лукас не только сказал ему, что надо сделать, но точно сказал, где это находится и даже как туда добраться, и только потом, уже напоследок, спросил, возьмется ли он, и — слыша за дверью библиотеки шуршанье газеты, съехавшей у отца на колени, и запах сигары, дымящейся в пепельнице у него под рукой, и глядя на синеватую струйку дыма, медленно выплывавшую из открытой двери, когда в поисках какого-нибудь пропущенного слова или синонима отец, должно быть, поднес сигару к губам и затянулся разок, — вспомнил еще: ведь он сказал даже, на чем ехать туда и обратно, — и тут он представил себе, как он снова открывает дверь и говорит дяде: «Не будем говорить о Лукасе. Позвольте мне только взять вашу машину», — потом идет в библиотеку к отцу — ключи от машины всегда у него при себе, в кармане, пока он, раздеваясь, не спохватится, что их нужно вынуть и положить туда, где мама может их взять, когда они ей понадобятся утром, — и говорит: «Дай мне ключи, папа. Мне надо поехать за город и раскопать могилу»; он даже вспомнил пикап мисс Хэбершем перед домом (не ее самое — о ней он ни разу не вспомнил. Вспомнил просто пустую машину, стоящую без всякого присмотра на улице в каких-нибудь пятидесяти ярдах от дома); ключи, верно, так и висят там в машине, и, когда Гаури поймают его за разграблением могилы их сына, брата или кузена, они в то же время поймают и вора, угнавшего машину.

Потому что (отгоняя, отмахиваясь и наконец разом отряхнувшись от этой мельтешившей, прилипчивой, как конфетти, чепухи) он понимал, что с самого начала он ни минуты не сомневался, что отправится туда и даже что он выроет тело. Он представлял себе, как он уже добрался до этой часовни на кладбище, и это не стоило ему никаких усилий, и даже времени не так много прошло, он видел, как он своими руками, один, вытаскивает тело, и тоже без всяких усилий, не задыхаясь, не напрягаясь, не мучаясь, не замирая от ужаса. И вот тогда-то и обрушится на него подглядывающая, задыхающаяся, низринутая крушением полночь, и, как он ни пытался, он не в силах был ни заглянуть дальше, ни отмахнуться от этого. И тут (продолжая идти: он не останавливался с той самой доли секунды, когда закрыл за собой дверь конторы) одним физическим усилием он бросился в непререкаемо логическую, яростную рассудительность, спокойное, обдуманное, безнадежное взвешивание не «за» или «против», потому что никаких «за» не было: он отправляется туда, потому что кто-то должен это сделать, а кроме него, нет никого, кто бы это сделал, а сделать это необходимо, потому что даже сам шериф Хэмптон (vide[2] Уилл Лигейт и ружье напротив распахнутой двери тюрьмы, словно на освещенной сцене — кто бы ни шел, сразу увидит его, так же как и он тех, кто идет, прежде чем они дойдут до ворот) далеко не уверен, что Гаури, их друзья и родственники не попытаются ворваться сегодня ночью в тюрьму за Лукасом, а следовательно, если они все сегодня в городе и собираются линчевать Лукаса, то там никого не будет, и его никто не поймает за раскапыванием могилы, и если это неопровержимый факт, то, значит, и обратное этому так же неопровержимо; если они сегодня не собрались в городе для расправы с Лукасом, тогда любой из пятидесяти или сотни мужчин или подростков, связанных кровным родством или совместной охотой, торговлей самогонным виски или лесом, может случайно наткнуться на него с Алеком Сэндером; да, и вот еще — он должен отправиться туда верхом и по той же самой причине: потому что никто другой не поедет, кроме шестнадцатилетнего мальчишки, у которого только и есть что лошадь; и тут ему опять придется выбирать: либо он поедет один верхом и будет там вдвое скорее, но в три раза дольше будет один выкапывать тело, потому что одному ему придется не только копать, но и сторожить и прислушиваться, либо он возьмет с собой Алека Сэндера (они с Алеком Сэндером ездили так и раньше на Хайбое, и подальше, чем за десять миль, — большой ширококостный мерин брал высоту в пять перекладин даже с грузом в семьдесят пять фунтов и, даже когда вез их двоих, бежал легким неторопливым галопом и широкой тряской рысцой, скоростью не меньше галопа, только даже Алек Сэндер не мог выдержать этого долго, сидя позади седла, а еще у него была какая-то своя, безымянная, шаркающая иноходь, наполовину рысью, наполовину шагом, так он мог везти их двоих целые мили; первый раз, когда он пустил его галопом, Алек Сэндер сидел позади, а в следующий раз уже держался за стремя и бежал рядом), и тогда они выроют тело втрое быстрей, но с риском, что Алек Сэндер попадет в компанию с Лукасом, когда Гаури появится с бензином; и внезапно он поймал себя на том, что он снова увиливает в это конфетти — вот так же, как увиливаешь и мнешься, не решаясь ступить в холодную воду, — и воображает, и видит, и слышит, как он пытается объяснить это Лукасу:

«Нам придется ехать на лошади. Ничего не поделаешь». И Лукас:

«Могли бы уж попросить у него машину». А он:

«Он все равно отказал бы. Что, вы не понимаете, он не только отказал бы, он запер бы меня, и я бы даже не мог выйти, не то что взять лошадь». И Лукас:

«Ладно, ладно, я вас не осуждаю. В конце-то концов, ведь не вам же это Гаури костер готовят»; и, уже подходя к черному ходу: а ведь он был неправ — не тогда, когда он сказал Лукасу «хорошо» через прутья стальной двери, и не тогда, когда он отступил назад в коридор и закрыл за собой дверь в контору, но вот здесь, сейчас — этот непоправимый миг, после которого уже не будет возврата; он может остановиться здесь и не переступить его, и пусть останки крушения полночи рухнут бессильно, безобидно на эти стены — они крепкие, они выдержат; они твое гнездо — непреоборимее всякого крушения, сильнее всякого страха; и, даже не останавливаясь, даже не подумав спросить себя, а может, он не смеет остановиться, он бесшумно шагнул за дверь тамбура и спустился по ступеням в яростный водоворот мягкого майского вечера и теперь уже быстрым шагом направился через двор к темной хижине, где Парали и Алек Сэндер не спали сегодня так же, как и все другие негры на милю в окружности, и не ложились даже, сидели тихонько в темноте с закрытыми ставнями, дожидаясь, когда весенняя тьма дохнет на них глухим гулом остервенения и гибели; остановился и посвистел — сигнал, каким они всегда вызывали друг друга с Алеком Сэндером с тех пор, как научились свистеть, — и, отсчитывая секунды до того, как посвистеть еще раз, только подумал, что он на месте Алека Сэндера не вышел бы сегодня из дому ни на чей свист, как вдруг совершенно беззвучно и, конечно, не освещенный сзади, потому и не видно было, как он вышел, выступил из черноты Алек Сэндер и в безлунной тьме уже подошел совсем близко, чуть-чуть повыше него, хотя между ними было всего только несколько месяцев разницы, подошел, глядя не на него, а поверх его головы в сторону Площади, как если бы взгляд мог описать такую же высокую траекторию, как бейсбольный мяч, над деревьями, над улицами и над домами, и, опустившись, увидеть Площадь — не дома в полутемных дворах, и мирные трапезы, и отдых, и сон, которые были целью и наградой, но Площадь: здания, сооруженные и предназначенные для торговли, управления, суда и заключения, где боролись и соперничали страсти людей, для которых отдых и кратковременная смерть-сон были целью, избавлением и наградой.

— Значит, они еще не пришли за Лукасом, — сказал Алек Сэндер.

— А твои тоже об этом думают? — спросил он.

— И ты бы думал, — сказал Алек Сэндер. — Вот из-за таких, как Лукас, всем достается.

— Так, может, тебе тогда лучше пойти в контору посидеть с дядей Гэвином, чем со мной идти.

— Куда с тобой идти? — спросил Алек Сэндер.

И он сказал ему прямо и грубо в четырех словах:

— Вырыть тело Винсона Гаури. — Алек Сэндер стоял не двигаясь, глядя все так же поверх его головы в сторону Площади. — Лукас сказал, что он убит не из его пистолета.

Все так же не двигаясь, Алек Сэндер засмеялся негромко, не весело — просто засмеялся; он сказал буквально то же, что минуту назад сказал дядя:

— И я бы на его месте так сказал. Чтобы я пошел туда выкапывать этого мертвого белого человека? А что, мистер Гэвин уже в конторе или мне просто пойти туда и сидеть, пока он не придет?

— Лукас тебе заплатит, — сказал он. — Он мне это сказал, прежде даже, чем сказал за что.

Алек Сэндер засмеялся не весело, не злобно — в этом смехе не было ничего, кроме звуков смеха, вот как в дыхании слышен только шум дыхания и ничего больше.

— Я не богач, — сказал он. — На что мне деньги?

— Ну хоть по крайней мере оседлай Хайбоя, пока я поищу фонарь. Надеюсь, ты еще не настолько загордился из-за Лукаса и можешь это сделать?

— Конечно, — сказал Алек Сэндер, повернувшись, чтобы идти.

— Да захвати заступ и кирку. И еще длинную веревку. Это мне тоже понадобится.

— Конечно, — сказал Алек Сэндер. Он остановился, полуобернувшись. — Как же ты повезешь заступ и кирку на Хайбое, когда он даже и хлыста не терпит, когда видит его у тебя в руке?

— Не знаю, — сказал он, и Алек Сэндер ушел, а он повернул обратно к дому, и сначала ему показалось, что это дядя вышел из парадной двери и идет сюда, быстро огибая дом, — не потому, что он думал, будто дядя мог заподозрить и догадаться, что он затеял, нет, этого он не думал, дядя слишком безоговорочно и решительно отринул не только его предположения, но исключил даже и возможность их, — а просто потому, что он сейчас никого не мог вспомнить, кто бы это мог быть, кроме него, и даже когда он увидел, что это женщина, он решил, что это мама; даже после того, как он должен был бы узнать шляпу, и до того самого момента, когда мисс Хэбершем окликнула его по имени, он был уверен, что это мама, и первым его побуждением было юркнуть бесшумно и быстро за угол гаража, откуда можно незаметно пробраться к забору, перелезть через него и прямо попасть в конюшню и выехать через калитку на выгон, даже и не огибая дома, и наплевать на фонарь, но он опоздал, она окликнула: «Чарльз!» — таким напряженным, настойчивым шепотом и тут же быстро подошла, остановилась и, глядя прямо на него, сказала тем же напряженным быстрым шепотом:

— Что он тебе сказал?

И теперь он понял, что мелькнуло у него на миг в голове, когда он узнал ее там, в конторе у дяди, и тут же исчезло: старушка Молли, жена Лукаса, была дочерью одной из рабынь старого доктора Хэбершема, деда мисс Хэбершем, они были однолетки с мисс Хэбершем, между ними было всего несколько дней разницы, и они вместе сосали грудь Моллиной матери и росли почти неразлучно, как сестры, как близнецы: спали в одной комнате — белая девочка на кроватке, черная на койке рядом, в ногах кровати, и так почти до тех пор, пока Молли с Лукасом не поженились и мисс Хэбершем в негритянской церкви крестила первого ребенка Молли.

— Он сказал, что это не его пистолет был, — сказал он.

— Значит, не он это сделал, — сказала она все так же быстро, и теперь в голосе ее слышалась не просто настойчивость, а что-то еще.

— Не знаю, — сказал он.

— Глупости, — отрезала она. — Если это был не его пистолет…

— Я не знаю, — сказал он.

— Ты должен знать. Ты видел его, говорил с ним.

— Не знаю, — сказал он. Он сказал это тихо, спокойно, с каким-то недоверчивым удивлением, как будто он только сейчас по-настоящему понял, что он такое обещал, что затеял. — Я просто не знаю. До сих пор не знаю. Я вот собираюсь туда… — Он не договорил, голос его прервался. Был даже какой-то миг, когда он вспомнил, что лучше было бы, если бы он мог вернуть свои слова обратно, эту последнюю недоговоренную фразу. Хотя сейчас уже, наверно, поздно, она уже сама закончила ее и вот сейчас поднимет крик, начнет протестовать, ахать, и на ее голос сбежится весь дом. Но в ту же секунду он бросил об этом думать.

— Конечно, — сказала она быстро спокойным шепотом; и на какую-то долю секунды у него мелькнуло, что она просто не поняла его, но и это он в ту же секунду отбросил, и они стояли друг против друга почти неразличимые в темноте в этом быстром, захлебывающемся шепоте; и тут он услышал свой собственный голос, такой же приглушенный и быстрый, и оба они были похожи не то что на заговорщиков, а на людей, которые бесповоротно решились вдвоем на какой-то шаг и совсем не уверены, под силу ли он им; а все-таки они не отступят. — Мы даже не знаем, что это не его пистолет. Он просто сказал, что не его.

— Да.

— Он не сказал, чей это, и не сказал, стрелял он или нет. Он даже не сказал тебе, что он из него не стрелял. Просто сказал, что это не его пистолет.

— Да.

— А твой дядя, вот тогда у себя в кабинете, ответил тебе, что то же самое и он бы на его месте сказал, и это все, что он мог сказать. — На это он ничего не ответил. Да ведь она и не спрашивала. К тому же она не дала ему ответить. — Хорошо, — сказала она. — Так что же теперь? Надо узнать, действительно ли это был не его пистолет, узнать, что он хотел этим сказать. Поехать туда и что?

Он ответил ей так же грубо, как он ответил Алеку Сэндеру, коротко и ясно:

— Посмотреть на него. — И даже не успел дать себе времени подумать, что вот сейчас-то уж она, конечно, ахнет. — Поехать туда, выкопать его, привезти в город, чтобы кто-то, кто разбирается в пулях и следах пуль, осмотрел его.

— Да, — сказала мисс Хэбершем. — Конечно. Разумеется, он не мог сказать твоему дяде. Он негр, а твой дядя мужчина. — Вот теперь и мисс Хэбершем повторяет и говорит то же самое, и он подумал, что на самом деле это вовсе не бедность, не скудность словаря, а так оно получается прежде всего потому, что умышленное, насильственное уничтожение, стирание с лица земли человеческой жизни само по себе так просто и окончательно, что разговоры, возникающие вокруг этого, которые замыкают, обособляют и сохраняют это в летописи человеческой, должны быть неизбежно просты, несложны и даже почти однообразно повторяться, а во-вторых, потому, что в более широком, так сказать обобщенном, смысле то, что по-своему повторила мисс Хэбершем, — это сущая правда, даже никакой не факт, и, чтобы выразить это, не требуется никакого многоглаголья, ни оригинальности, потому что правда — это всеобщее, она должна быть всеобщей, чтобы быть правдой, и не так уж ее много надо, чтобы уцелело нечто такое небольшое, как земной шар, и чтобы всякий мог узнать правду; надо только остановиться, помолчать, выждать. — Лукас знал, что на это может пойти мальчик или вот такая старуха, как я, кому не важно, есть ли там доказательства, правдоподобно ли это. Мужчины, такие, как твой дядя и мистер Хэмптон, им ведь уж так давно приходится быть мужчинами, им так давно некогда. Так что же? — сказала она. — Привезти его в город, чтобы кто-нибудь сведущий мог посмотреть на отверстие, оставленное пулей. А вдруг они посмотрят и установят, что это пистолет Лукаса? — На это он ничего не ответил, и она, не дожидаясь, сказала, уже поворачиваясь: — Нам понадобятся кирка и заступ. Фонарик у меня есть в пикапе.

— Нам? — сказал он.

Она остановилась и сказала почти терпеливо:

— Это пятнадцать миль отсюда…

— Десять, — сказал он.

— Могила глубиной шесть футов. Сейчас уже больше восьми, а времени у тебя, может, только до двенадцати, чтобы поспеть вернуться в город… — и что-то еще, но что, он даже и не слышал. Все это он и сам говорил Лукасу каких-нибудь четверть часа тому назад, но он только сейчас понял, что он такое говорил. Только после того, как он услышал это из чужих уст, он понял не чудовищность того, что он задумал, но просто несворотимую, громоздкую, немыслимую физическую необозримость того, что ему предстояло; он сказал спокойно, с каким-то безнадежно непреодолимым изумлением:

— Мы этого не сможем сделать.

— Нет, — сказала мисс Хэбершем. — Так как же?

— Что вы сказали, мэм?

— Я говорю, что у тебя даже нет машины.

— Мы собирались ехать на лошади.

Теперь она переспросила:

— Мы?

— Я и Алек Сэндер.

— Значит, нас будет трое, — сказала она. — Неси скорей кирку и заступ. Как бы они там не стали удивляться в доме, почему я до сих пор не запустила мотор. — И она опять повернулась.

— Да, мэм, — сказал он. — Поезжайте вдоль забора к воротам на выгон. Мы вас там встретим.

Назад Дальше