Грешники и святые - Эмилия Остен 15 стр.


— Ни в чем вы не виноваты, — сказала я. — Господь всех нас туда заберет.

— Ах, Мари, Мари, — зашептала она, и я невольно склонила голову, чтобы лучше слышать ее, — это Господь нас карает, за грехи наши. Он забрал Мишеля, потому что мы много грешили.

— Он забрал Мишеля потому, что пришло ему время отправляться в рай, — произнесла я, стараясь ее утешить. — А грехи нам простятся, лишь бы не были слишком тяжелыми. Но Господь все видит.

— Такое горе, — тихо сказала мачеха, — такое горе… — И добавила, помолчав: — Но и такое облегчение. Все-таки Мишелю там будет лучше, чем здесь, на земле, где он мало что понимал. Ведь лучше, верно?

Я отшатнулась.

Она смотрела на меня прозрачными глазами — скорбящая мать, следы от слез на щеках, скомканный платок в скрюченных пальцах. О чем она молилась сегодня, о ком плакала? О золотоволосом мальчике, оставшемся в холодном склепе, или о себе?

— Ведь всем станет легче теперь, Мари. Всем станет легче. Он был не от мира сего, позорное рождение. Так что Господь решил правильно, хоть и грустно все это.

Я покачала головой, обошла ее и открыла дверь капеллы.

Отец Реми был здесь. Он лежал, распростершись на полу пред алтарем и раскинув руки в стороны; сделав несколько шагов по проходу, я увидела, что его темные волосы разметались, не связанные шнурком. Он лежал недвижно, словно мертвый, и я забеспокоилась, пошла быстрее, присела рядом с ним на корточки и только тогда увидела его лицо.

Безмятежное, залитое слезами лицо с темными кругами вокруг глаз.

Я потянулась, чтобы вытереть влагу с его щек, он приподнялся и отодвинулся, качая головой.

— Уходите, Маргарита. Сегодня я вам утешения не дам.

— Отец Реми…

— Уходите! — гаркнул он, и испуганно ахнула стоявшая у дверей мачеха. — Немедленно!

Я встала и пошла, почти побежала прочь. Ему нужно побыть одному, я знаю, для него эта скорбь отдельна, как и для меня, только он не ведает, что, прогнав меня от себя сегодня, лишил нас одного драгоценного вечера на двоих.

Если ему это нужно. Если я ему нужна.

Что заставляет нас упрямо идти выбранным путем, даже когда кажется, что нет выхода и путь ошибочен? Упрямство, вера, непреклонность. Все мои призраки стоят за моею спиною и — нет, не шепчут, но громко смотрят, их тишина бьет в уши, их взгляды — как стена, на которую можно опереться. Теперь к ним добавился и Мишель. Я должна сделать то, что хочу, и ради него тоже. Закрывая глаза, я вижу его смеющимся, чувствую прикосновение его ладони — теплой и сухой, не той безжизненной, с которой капает елей.

Утром приехала белошвейка, чтоб примерить на меня новое платье. Оно совсем простое, легкая отделка кружевом и никаких тяжелых жемчугов. Я сказала, что не нужно. Какая разница, в чем выходить замуж за виконта? Не в платье дело. То, первое, оставалось данью традициям, уступкой честолюбивой мачехе и любящему отцу, желавшему видеть мою свадьбу красивой; теперь же, когда все мы скованы свалившейся на нас бедой, ткани и драгоценности не имеют значения. Белошвейка пыталась со мной болтать, она была хорошенькая — полнотелая, курчавая, звонкоголосая — и дело свое знала, но отвечала я односложно. Отец Реми опять не вышел к завтраку, время стремительно истекало, а я не знала, опять не знала, чего Бог хочет от меня.

Ночью мне вновь снились скорпионы и лужи крови, по которым я шла, стараясь не замочить подол. Чьи-то руки раскидывали карты, те летели на землю, тонули в стынущих лужах, подмигивали дамы, валеты кривили в усмешке рты. Я искала отца Реми и никак не могла найти, хотя знала: у него в руках мое утешение, сиреневая птица с агатовыми глазами и нежно бьющимся сердечком. Проснувшись, я долго не могла отличить сон от яви и в предрассветной мгле лежала, замерев, пока на улице под окнами громко не заругались о чем-то лакеи.

Томительное, тоскливое ожидание! Тебе остались последние дни. Скоро я избавлюсь от тебя, как от изношенного зимнего плаща, потому что наступит весна, и пойду дальше налегке.

Невыносимо казалось сидеть в четырех стенах, но и в город я уйти не могла — его шум давил даже издалека. И, закутавшись в плащ, я ушла в наш крохотный садик, посреди которого стоял фонтан с ангелочком. Ангелочек трубит в бронзовый рожок, из которого летом бьет тонкая струйка. Сейчас уже слишком холодно, фонтан не работает, в пустом бассейне лежит ворох листьев.

Я села на резную дубовую скамейку и уставилась ангелочку в лицо — занятие совершенно бессмысленное, так как выражение этого лица не поменяется никогда. Разве что пошире станет трещина на носу, да какой-нибудь разлапистый лист долго пролежит на голове мальчишки, словно диковинная шляпа. С глухим стуком падали каштаны, из окон кухни доносились негромкие голоса и шипение, когда чем-то случайно плеснут на очаг. Я сцепила пальцы, спрятав руки под плащом, и подумала, не помолиться ли, — но слова больше не шли. Их у меня совсем не осталось.

Так что я сидела и смотрела бездумно в осень, в опадающий проржавевшими листьями день. Меня никто не искал, никто не знал, где я, — так я думала, пока не услышала шаги и не узнала их.

Отец Реми вышел к фонтану, остановился, оглядел меня с ног до головы и, не спрашивая разрешения, присел рядом. Он был без плаща, волосы связаны аккуратно, ни следа вчерашней неизбывности на лице. Так мы и сидели минут пять, не глядя друг на друга, остро чувствуя те несколько дюймов между нами.

— Вы не замерзнете? — спросила я наконец. — День прохладный.

— Нет, — сказал отец Реми, — у нас, когда мистраль приходит, и холоднее бывает.

И мы, не сговариваясь, посмотрели друг на друга.

— Ну и что? — сказал отец Реми.

— Что?

— И долго так продолжаться будет?

— Не сбивайте меня с толку, чего вы от меня хотите?

— Полагаю, того же, что и вы от меня, дочь моя Мари-Маргарита. Мы сделали первый шаг в доверие, а нас прервали. Время идет, десять дней до вашей свадьбы. Не думали мне что-нибудь еще сказать?

— Вчера я пришла, а вы меня прогнали.

Он вздохнул и огляделся: тихо. Фигурно подстриженные кусты замерли, листья с них еще не осыпались. Сюда никто не придет, никто не услышит: природная церковь.

— Прогнал, — согласился отец Реми. — Моя вина, но не мог кого-то видеть, даже вас. Тяжелый день выдался.

— Скажите это Мишелю, — бросила я.

— Ну, для него-то теперь все легко, вы уж мне поверьте, в той волшебной стране, о которой вы ему говорили, полно чудес. Кстати, вы знаете, что ваша мачеха рассчитала Эжери?

Я дернулась.

— Быть того не может!

— Может, и еще как. Фредерику няня не нужна, а мачеха ваша решила, что Эжери станет напоминать о Мишеле, да и в доме девушке больше заняться нечем — она ведь не горничная, она приучена с детьми возиться. Так что бедняжке пришлось покинуть ваш гостеприимный дом. Ушла сегодня утром.

— Я ее найду, — пробормотала я, — найду и помогу.

— Можете не стараться. Я уже помог: по счастливой случайности, у одного моего парижского знакомого ребенок остался без няни. Так что Эжери пристроена. Если захотите повидаться с нею, можно будет, только выждите немного: девушка по-прежнему сильно горюет о Мишеле, и не хотелось бы расстраивать ее больше.

Я нахмурилась.

— Вы такой странный, отец Реми. То кричите на меня, то целуете, то гоните. То служанкам помогаете. То исповедь принимать не хотите. Никогда не встречала столь противоречивого человека. Иногда мне кажется, что вы — и не вы вовсе, что кто-то надел вашу личину и за нею потешается надо всеми нами.

— Поверите ли, нет, — сказал он, прозрачностью своего взгляда заставляя меня смутиться, — все чаще мне кажется то же самое про вас.

— Да? — спросила я скептически, хотя внутри появился холодок.

— Да. И мне это надоело.

Он протянул ко мне руку, я, помедлив, отдала ему свою ладонь, пальцы отца Реми принялись поглаживать мои пальцы — длинные, ласкающие движения. А говорил он вовсе не так ласково.

— Вы ведь лгали мне с первого дня, Маргарита. Так душу и не открыли. Самое главное утаиваете, держите в себе черный комок, я вижу в ваших словах темноту и никак не могу понять — что вас тревожит? Что вы спрятали? Если нет в вас этой лжи, этой тайны, тогда придется признать, что я совсем вас не понимаю. А такого быть не может, вы ведь стали мне близки.

Он все-таки видел меня насквозь — святой человек, исповедник от Бога. Никто, кроме него, не догадался за прошедшие годы, что я ношу в себе тайну, словно ребенка, никто и не подумал узнать. Отцу Реми хватило месяца.

— Минуту, — попросила я, встала, отошла к фонтанчику и обхватила себя руками.

Не могу думать, когда он на меня смотрит, а теперь, как никогда, мне необходима ясность и четкость мыслей. Если сейчас я доверюсь отцу Реми, если смогу все ему рассказать, моя жизнь станет иной. Еще кто-то, кроме меня, узнает; Жано знал, однако в нем я была уверена, и Жано эту тайну с собой похоронил. Уверена ли я в этом священнике настолько, чтобы разделить с ним мое знание? Я обернулась: отец Реми смотрел на меня изучающе, неподвижно.

— Послушайте, Маргарита, — сказал он, поймав мой взгляд, — если вы боитесь, что я выдам вас или предам, то не бойтесь. Это даже не между вами и Богом, который за мною стоит, — это между мной и вами. Моя честь, честь человека, честь дворянина, никогда ее позволит мне причинить вам зло, отплатив предательством за доверие. Я знаю, вам трудновато поверить мне, мы так недавно знакомы. Но бывает, что приязнь между людьми вспыхивает мгновенно, ее можно не проверять годами — она уже есть. Так между вами и мной. Мне хотелось бы в это верить. Я не назову это исповедью, но назову откровенностью.

— Я понимаю, отец Реми, — сказала я.

И вернулась, села на скамью, опустила руки. Усталость навалилась на меня, словно надгробный камень. Я больше не могу нести его одна. Если кто-то возьмет меня за руку, станет легче. Непременно станет легче.

— Хорошо, — сказала я.

— Хорошо, — сказал отец Реми, положив ладонь мне на плечо. И некоторое время мы молчали.

Я просто не знала, как начать. И он это понял.

— Давайте, я вам помогу.

Я кивнула.

— Вы так и не ответили мне ни разу на вопрос, который я задавал вам, все выворачивались, и мне странными показались эти увертки. Скажите, дочь моя Мари-Маргарита, вы хотите выйти замуж за виконта де Мальм ера, потому что так сильно любите его?

Я подняла подбородок повыше и выпрямила спину — и, судя по вспыхнувшим глазам отца Реми, он увидел меня окончательно, узнал в этот миг до конца, что бы я уже ни сказала.

— Нет, — ответила я, — потому что я так сильно его ненавижу.



Глава 13 Etiam innocentes cogit mentiri dolor[21]


— …Мою мать я помню первой, отец часто бывал в разъездах, ведь жили мы тогда в Шампани, в нашем старом замке Форе-Гризон неподалеку от Реймса. Он стоит в долине, а вокруг леса, и плодородные поля, и виноградники. Это старая земля, по которой когда-то ходили друиды, и я люблю ее не меньше, чем вы, наверное, любите свой жаркий Прованс. К нам часто приходят холодные ветры, но это не портит наши земли, вовсе нет. У отца там обширные владения, и он объезжал их, наведывался к соседям, охотился в лесах, а мы с матушкой проводили время дома. Впрочем, мы не скучали.

Она когда-то была одной из первых парижских красавиц, отец заприметил ее сразу и влюбился сразу же, только долгое время завоевать не мог. Когда же ему это наконец удалось, он похитил матушку у столицы и увез в Шампань, чтоб хотя бы на некоторое время запереть в замке и насладиться полным и безраздельным обладанием. Сначала ей не хватало общества, однако любовь отца вытеснила бесплодные сожаления. Через год он поутих, они стали иногда наезжать в столицу, в этот самый особняк, который давно нам принадлежит. Через два года родилась я.

Отец любит меня, как вы знаете, и матушка любила не меньше. Первые мои воспоминания — шаги в большом зале нашего замка, мать держит меня за пухлые ручонки, ноги идут еще плохо, и она смеется, но не обидно, а радостно. «Вот так, Мари, давай! — говорит она. — Еще шажок, еще! Папочка так обрадуется, когда вернется!» Я помню блеск ее глаз и изумрудов, которые она очень любила и всегда носила. От нее хорошо пахло розовой водой, и она так прекрасно улыбалась. Волосы у нее были длинные и мягкие, похожие цветом на пепел. Помню, я сидела у нее на коленях и дергала за длинные пряди.

Когда я подросла, то обнаружила, что у меня нет друга лучшего, чем мать. Отец обожал нас обеих, однако он все же граф, он не мог бывать с нами все время. И мы жили в своей сказке. В какой-то момент я стала замечать, что мама ведет себя странновато, приступы задумчивости могли настигнуть ее где угодно и когда угодно, и тогда до нее невозможно было достучаться. Иногда она запиралась в своих комнатах и плакала. Иногда уезжала верхом в поля и возвращалась уже в сумерках, странно возбужденная, словно танцевала обнаженной на лесных полянах, как язычница. На некоторое время после таких прогулок она успокаивалась, была со мною нежна, мы вместе ездили в Реймс. До сих пор помню, как входили под своды Реймского собора вместе или молились в базилике Святого Реми. Да-да, святой отец, есть там такая базилика.

Мы коротали время в компаниях местных модниц, бродили по рынку в ярмарочный день, и мать покупала мне и себе безделушки: серебряное зеркальце в затейливой оправе, красные бусы, похожие на собранные на нитку ягоды костяники, гребни для волос, сшитых крестьянками кукол с нитяными кудрями. Вместе с мамой мир становился загадочным, в нем прятались тайны, они могли выскользнуть из-под корней старого дуба или из-под неплотно прикрытой крышки сундучка. Тогда я верила в чудеса и знамения, искала откровений и знаков в каплях росы, мечтала о феях, гуляя по сумрачному парку. Мир только пробуждался для меня, манил, рассказывал, приглашал его узнать. Тогда я умела часто смеяться и делать глупости. Теперь это давно позади.

Я была счастливым ребенком. Бывало, убегала из дома в ближайшую деревню, там живут травницы, они научили меня своему ремеслу. Вместе с крестьянскими ребятишками я смотрела, как пляшут бродячие танцоры, как пыль взвивается из-под их ног. Помню белозубые улыбки цыганок, приглашавших погадать, веселую усмешку Арлекина, звон бубенчиков и кривляние ручной обезьянки. Все было для меня в диковинку, а мама не запрещала мне этого, сама свободная, не скованная ничем, кроме, бывало, внезапной скуки.

И вдруг в одночасье все завершилось. Мне едва исполнилось десять, когда однажды за завтраком матушка заявила отцу:

— Я думаю, нам стоит на некоторое время вернуться в Париж.

— Зачем это? — спросил он. — Разве тебе здесь плохо?

— Мари нужно бывать в обществе, — сказала мама, — иначе чему она научится в здешнем? Конечно, все эти дамы весьма милы, однако провинциальны, ты ведь и сам это понимаешь, дорогой. Мы можем выписать для Мари учителей, как уже делали, но кто даст ей опыт? В Париже мы станем устраивать вечера, и Мари научится быть настоящей дамой. Всего лет семь-восемь, и она выйдет замуж. Кому нужна провинциалка?

Отец, кажется, не задумывался над проблемой с такой стороны и выглядел весьма обескураженным. Меня же дрожь пробрала — Париж! Я бывала в столице несколько раз, но недолго. Вот будет здорово поселиться там насовсем!

Париж представлялся мне бесконечной чередой еще не познанных чудес. Для меня, десятилетней, оказаться в прославленном обществе, быть вхожей на королевские балы, одеваться в немыслимой дороговизны шелка — все это казалось невозможным и оттого притягательным. Я ночами не спала, грезила, как оно будет. Мне виделись безграничные бальные залы, лица вельмож, танцы и удовольствия. Говорили, что у его величества прекрасный оркестр, что в Париже чудесные театры, что каждый день — увеселения и скучать просто некогда. Тогда это казалось мне важным. Ах, отец Реми, я была такой юной тогда!

Маме понадобилось всего три дня, чтоб уговорить отца; и вот карета подана к крыльцу, за нею выстроилась вереница повозок, в которых путешествуют наши сундуки, и мы едем в Париж — обворожительный Париж, неведомый

Париж, полный настоящей жизнью, как лукошко грибами в хороший год.

Мы прибыли сюда в разгар осенних балов. Отец тут же нашел себе в столице дела, а мы с мамой пропали в бальной круговерти. Мне еще рановато было выезжать, но мою матушку такие мелочи никогда не волновали. Она позвала лучших мастериц, за короткое время мне сшили гардероб, приличествующий наследнице графа, и выставили меня на всеобщее обозрение, словно разряженную куклу.

И через два месяца я научилась тому, что мне это неинтересно.

Я поняла, что пышные праздники — обманка: ни радости не было в них, ни искренности. Мне, с высоты моих десяти лет, хорошо виделась фальшь, которой насквозь, как оказалось, пропитано все вокруг. Взрослые люди не воспринимали меня всерьез, а значит, и говорить при мне не стеснялись; кто я для них была — длиннолицая девчонка, гадкий утенок, пусть и дочка знатных родителей, но наверняка дурочка — что можно соображать в такие годы? Однако я подмечала все; видела, как люди делают не то, что обещали, слышала, как хладнокровно лгут, замышляют зло, сплетничают за спинами. Матушка наслаждалась вниманием кавалеров и считала, что я также должна, но какие у меня, десятилетней, могли быть кавалеры? И я бродила меж гостями, ела виноград и слушала их голоса, впитывая в себя знание простое, как деревянный крестик: все лживо.

Оказалось, что в Форе-Гризон было не так уж плохо, во всяком случае, все не пронизывала неискренность. Крестьянам некогда плести интриги, они заняты делом, а когда выдается свободный часок — они тратят его на простые праздники. Когда я сказала матушке, что хотела бы возвратиться домой, она страшно возмутилась и часа два меня отчитывала. Из этой отповеди я поняла две вещи: Париж нужен не мне, а ей, если повести себя умно, я буду избавлена от необходимости скучать.

Назад Дальше