Твой восемнадцатый век - Эйдельман Натан Яковлевич 19 стр.


Так представлены в бумагах Щербатова главные персоны империи. Таковы его симпатии и антипатии…

Обличения, однако, не останавливаются на вельможном уровне — идут выше!

ЦАРИ

Щербатов ввел в свое сочинение ряд «крамольных свидетельств», которые (по официальным понятиям) «умаляли память», лично задевали по меньшей мере восемь самодержцев, начиная от Петра I; казнь царевича Алексея, «пышность и сластолюбие» двора Екатерины I и Петра II, государственные перевороты — здесь представлен целый курс тайной политической истории России.

После описания краткого царствования и гибели Петра III следует уничтожающая характеристика екатерининского времени, заставляющая вспомнить пушкинские слова (написанные через тридцать пять лет): «Развратная государыня развратила свое государство».

«Хотя при поздних летах ее возрасту, — пишет о царице Щербатов, — хотя седины уже покрывают ее голову и время нерушимыми чертами означило старость на челе ее, но еще не уменьшается в ней любострастие. Уже чувствует она, что тех приятностей, каковыя младость имеет, любовники ее в ней находить не могут, и что ни награждение, ни сила, ни корысть не может над любовниками произвести. Стараясь закрывать ущерб, летами приключенный, от простоты своего одеяния остыла и, хотя в молодости и не любила златотканых одеяний, хотя осуждала императрицу Елизавету Петровну, что довольно великий оставила гардероб, чтоб целое воинство одеть, сама стала ко изобретений приличных платьев и к богатому их украшению страсть свою оказывать; а сим не токмо женам, но и мужчинам подала случай к таковому же роскошу.

Совесть моя свидетельствует мне, — восклицает в заключение историк, — что все как ни черны мои повести, но они не пристрастны, и единая истина, и разврат, в которой впали все отечества моего подданные, от коего оно стонет, принудил меня оные на бумагу предложить».

Задаваясь вопросом, какая выгода Екатерине II и другим правителям поощрять дворян к роскоши и «повреждению нравов», Щербатов тут же отвечает: «Случилось, что <Юлию Цезарю> доносили нечто на Антония и на Долабелу, яко бы он их должен опасаться; отвечал, что он сих, в широких и покойных одеждах ходящих людей, любящих свои удовольствия и роскошь, никогда страшиться причины иметь не может. Но сии люди, продолжал он, которые о великолепности, ни о спокойствии одежд не радят, — сии, кто роскошь презирают и малое почти за лишнее считают, каковы суть Брутус и Кассий, ему опасны, в рассуждении намерений его лишить вольности римский народ. Не ошибся он в сем; ибо подлинно сии его тридцати тремя ударами <кинжала> издыхающей вольности пожертвовали. И тако самый сей пример и показует нам, что не в роскоши и сластолюбии издыхающая римская вольность обрела себе защищение, но в строгости нравов и в умеренности».

Развратным, поврежденным нравам государей и вельмож противопоставлен ряд «честных мужей».

«Князь Симской-Хабаров, быв принуждаем уступить место Малюте Скуратову, с твердостию отрекся, и когда царем Иоанном Васильевичем осужден был за сие на смерть, последнюю милость себе просил, чтоб прежде его два сына его были умерщвлены, яко, быв люди молодые, ради страха гонения и смерти чего недостойного роду своему не учинили».

Далее Щербатов рассказывает о своем деде, который «не устрашился у разгневанного государя Петра Великого, по царевичу делу, за родственника своего, ведомого на казнь, прощения просить»; престарелый дед требовал, чтобы, если не будет милости, и его казнить вместе с родичем, — и Петр смягчился. Наконец, историк утверждал (хотя ему и тогда и после многие не поверили), будто Борис Петрович Шереметев не устрашился «гневу государева» и не подписал смертного приговора царевичу Алексею, говоря, что «он рожден служить своему государю, а не кровь его судить». Князь же Яков Федорович Долгорукий «многая дела, государем подписанные, останавливал, давая ему справедливые советы»; Петр, конечно, сердился, но уважал смелого сановника. «Сии были, — восклицает Щербатов, — остатки древнего воспитания и древнего правления».

Из современников он выделяет немногих, например «честных мужей» графов Паниных. В своем сочинении князь не открывает всех своих политических и нравственных мечтаний, однако они вычисляются довольно отчетливо.

Щербатов — убежденный крепостник, но решительно возражающий против разорения крестьян вследствие разгорающихся дворянских аппетитов.

В «Повреждении нравов…» представлен некий вымышленный государь, обладающий разнообразными старинными добродетелями и имеющий «довольно великодушия и любви к отечеству, чтобы составить и предать основательные права государству, и — довольно твердый, чтобы их исполнять». «Основательные права» — это знакомые читателю этой книги слова: ведь именно об этом писали в ту пору Денис Фонвизин и братья Панины, желая ограничить самодержавие в пользу дворянства.

Праправнук историка, известный литературовед Д. И. Шаховской подсчитал разные «неудовольствия» своего прапрадеда: оказалось, что в трудах своих Щербатов три раза высказывает неудовольствие самой системой правления, пять раз — законами, пятьдесят раз — монархом, семь раз — правительством, десять раз — вельможами; всего — «семьдесят пять неудовольствий».

Прежде чем расстаться с этим деятелем, странным даже среди оригиналов XVIII столетия, сделаем еще два наблюдения.

Во-первых, Щербатов постоянно сам себе противоречит; обрушиваясь, например, на Анну Иоанновну и ее двор, он вдруг замечает, что их пороки происходят от малограмотности, «старинного воспитания»: только что историк восхвалял старину, и вот оказывается, что именно в ней еще один источник повреждения нравов!

В другом месте Щербатов бросает многозначительную реплику: «нужная, но, может быть, излишняя перемена Петром Великим».

Он не может быть непросвещенным врагом нового, князь Михаило Михайлович: 15 000 книг, пять иностранных языков… Разоблачив пагубное, по его мнению, петровское развращение, он вдруг вычисляет, что подобные же преобразования, если бы совершались постепенно, заняли бы двести лет, и тут восклицает: «Могу ли я после сего дерзнуть какие хулы на сего монарха изречи? Могу ли данное мне им просвещение, как некоторой изменник похищенное оружие противу давшего мне во вред ему обратить?»

Итак, противоречия, несогласованности… Однако полагаем, что здесь не слабость, а сила мыслителя, не имеющего пока законченной системы, но говорящего честно, не «подгоняющего ответ» задачи, а выставляющего живые противоречия живой жизни.

Честный, сомневающийся историк — вот первая черта. А вторая — трагедия этого человека.

В тиши своего кабинета, в потаенных семейных бумагах, он запирает, скрывает (и надолго!) свои резкие слова и странные, «не к веку», мысли…

А между тем статьи, записки, отдельные отрывки о своем времени — это ведь самые лучшие сочинения Щербатова; кстати, по форме и языку — значительно превосходящие его весьма тяжеловесные «легальные труды».

«Утешило меня письмо Ваше, — пишет он однажды приятелю, — ибо всегда приятно есть терпящему человеку видеть соучастников терпения своего».

«Соучастников терпения» почти совсем не было. Презирая развратный двор, не находя общего языка с большинством просвещенных современников, Щербатов смотрит на будущее почти безнадежно, о себе же пишет стихи:

Он не замечает прекрасной новой российской молодежи, главного «результата» столетнего просвещения; он не поймет того, что сделал Радищев, не угадает будущих веселых, свободных деятелей 1812 года, декабристской, пушкинской эпохи…

Рукопись «О повреждении нравов…» и ряд подобных были спрятаны от «злого глаза»; Екатерина подозревала своего бывшего историографа, но его потаенные труды, казалось, исчезли вместе с ним.

Времена были то суровее, то мягче, а мятежные рукописи и книги ожидали своего часа…

Новый царь Павел I разрешил Радищеву вернуться, но не в столицу, а в деревню около Москвы. Хотя известие о царской милости пришло зимой, в самую лютую сибирскую стужу, Радищев не стал дожидаться более мягкой погоды: очень уж не терпелось вернуться на свободу. И вот он помчался на запад, через тайгу, замерзшие реки, скорее, скорее…

Простудилась в дороге и умерла вторая жена Радищева, разделившая с ним сибирское заточение.

Когда же помилованный «государственный преступник» приехал в подмосковную деревню, оказалось, что свободы совсем мало. Выезжать из деревни нельзя, писать новые статьи и книги опасно. На службу не примут.

И тут Радищев впервые почувствовал, что устал и не знает, что делать. Даже читать хотелось уже не так сильно, как прежде.

Простудилась в дороге и умерла вторая жена Радищева, разделившая с ним сибирское заточение.

Когда же помилованный «государственный преступник» приехал в подмосковную деревню, оказалось, что свободы совсем мало. Выезжать из деревни нельзя, писать новые статьи и книги опасно. На службу не примут.

И тут Радищев впервые почувствовал, что устал и не знает, что делать. Даже читать хотелось уже не так сильно, как прежде.

Однажды к нему в дом вошли двое военных. Радищев решил, что это кто-то из охраны, постоянно за ним следящей. Не успел, однако, разглядеть гостей, как они тихо позвали: «Отец!» Александр Николаевич, оказывается, не узнал старших сыновей. За то время, что они не виделись, мальчики превратились в офицеров.

Прошло еще четыре года, и Радищеву вдруг передали, что он может вернуться в Петербург. На трон вступил новый царь Александр I, внук Екатерины II.

Радищева попросили вернуться на службу, участвовать в подготовляемых реформах.

Александр Николаевич был уже болен, волосы седые, говорить и писать ему нелегко…

К тому же он скоро узнал, что одним из его начальников назначен бывший фаворит Екатерины II граф Завадовский, который в 1790 году участвовал в суде над Радищевым.

Разве сам Радищев не написал когда-то в своей книге, что ни «помещик жестокосердый», ни один царь добровольно не уступит и малой части своей власти?

Помнил все, но не смог удержаться, не смог отказаться—и начал опять давать советы о том, как улучшить жизнь крестьян, обновить государственное управление, — в общем, как «осчастливить Россию».

— Эх, Александр Николаевич, — сказал ему граф Завадовский, — никак не уймешься, опять за свое!

Радищев расстроился. Он решил, что его, возможно, снова посадят в тюрьму за смелые идеи. Но второй раз идти в ссылку у него уже не было сил.

Дома Радищев спросил своих близких:

— Ну, что вы скажете, детушки, если меня опять сошлют в Сибирь?

Потом, говорят, прибавил:

— Потомство за меня отомстит.

Оставшись один, он принял яду.

Дети прибежали, вызвали придворного врача, но было уже поздно. Вскоре Радищева не стало.

Так окончилась жизнь Александра Николаевича Радищева. Врач, который пытался его спасти, печально произнес: «Видно, что этот человек был очень несчастлив».

Меж тем копии с запрещенной книги Радищева продолжали расходиться по стране.

Рукопись же князя Щербатова «О повреждении нравов…» сохранялась у детей, потом у внуков князя-историка.

Жизнь потомков складывалась так, что сочинению, задевавшему восемь царей, лучше было не выходить наружу… Сначала — 1812 год, когда в московском пожаре сгорели тысячи драгоценных книг и манускриптов — в том числе «Слово о полку Игореве»: бумаги Щербатова уцелели чудом, на некоторых все же — следы огня… Затем суровые гонения двух царей: как видим, вольный дух в этом семействе был силен и неистребим… Один внук, умный, веселый Иван Щербатов, арестован и сослан на Кавказ; он был близок к декабристам, пытался заступиться за униженных, несчастных солдат. С Кавказа Щербатов-внук не вернется… Его родная сестра, Наталья Щербатова, выйдет замуж за молодого, пылкого офицера-декабриста Федора Шаховского; несколько лет счастливой жизни, двое детей — а затем арест, ссылка мужа, его душевная болезнь, гибель…

Третий внук, сын одной из дочерей М. М. Щербатова, Михаил Спиридов, тоже декабрист, приговоренный к смерти, помилованный каторгой и умерший в Сибири…

Наконец, четвертый внук (сын другой дочери князя-историка) — знаменитый деятель русской мысли, Петр Яковлевич Чаадаев, которого Николай I велел объявить сумасшедшим за опасный образ мыслей…

Дети Радищева побаивались говорить о запретном сочинении отца, об его ссылке и самоубийстве. Внуки Щербатова молчали об архиве деда.

Только через шестьдесят с лишним лет после смерти Щербатова историк М. П. Заблоцкий-Десятовский обнаруживает в архиве семьи Шаховских (прямых потомков Щербатова) важные неопубликованные бумаги предка.

17 мая 1858 года он писал Наталье Шаховской, вдове декабриста и внучке историка: «Вы приводите слова Гегеля, что мысль не пропадает. Да, как это справедливо, и надо признать, есть что-то таинственное в этой непропаже мысли, высказанной с убеждением, сердцем честным и правдивым… Отчего, например, не пропали, не сгнили (к чему они были уже так готовы) произведения Вашего деда, и отчего судьба натолкнула именно меня, — человека, так горячо сочувствующего ему в самых лучших, благородных его стремлениях, страждущего тем же, чем страдает он, — горячим сознанием нашего ничтожества, дисгармонии нашего механизма; болезненным раздражением при виде всякого насилия? Неужели все это случай, простой, капризный, слепой случай!»

В результате ряд никогда не публиковавшихся работ Щербатова появляется в российской легальной печати — все больше статьи по экономическим, финансовым делам; разумеется, главный труд — «О повреждении нравов…» — под запретом.

Но вот 15 апреля 1858 года вольная газета Герцена и Огарева «Колокол» извещает из Лондона: «Печатается Князь М. М. Щербатов и А. Радищев (из Екатерининского века) с предисловием Искандера» (то есть Герцена). 15 июля того же года сообщалось о поступлении книги в продажу.

Итак, через шестьдесят восемь лет после ареста, запрета «Путешествия из Петербурга в Москву» книга ожила, вышла на свободу.

Через шестьдесят восемь лет после кончины Щербатова, печалившегося о «повреждении нравов», его потаенная рукопись (кем-то присланная из России) превращалась в книгу…

Идея соединить в одном томе двух столь разных деятелей — горячего революционера Радищева и благородного ценителя старины Щербатова, — идея, конечно, принадлежала самому Герцену. И вот какими словами «Искандер» приветствовал две тени далекого XVIII столетия:

«Князь Щербатов и А. Радищев представляют собой два крайних воззрения на Россию времен Екатерины. Печальные часовые у двух разных дверей, они, как Янус, глядят в противуположные стороны. Щербатов, отворачиваясь от распутного дворца сего времени, смотрит в ту дверь, в которую взошел Петр I, и за нею видит чинную, чванную Русь московскую, скучный и полудикий быт наших предков кажется недовольному старику каким-то утраченным идеалом.

А. Радищев — смотрит вперед, на него пахнуло сильным веянием последних лет XVIII века… Радищев гораздо ближе к нам, чем князь Щербатов; разумеется, его идеалы были так же высоко в небе, как идеалы Щербатова — глубоко в могиле; но это наши мечты, мечты декабристов».

В книге о прошлых веках легко переноситься через 20, 50, 68 лет… Но как долго, как бесконечно долго было в жизни. Радостно глядит 1858-й на далекий 1790-й…

В том, 1790-м, медленно везут в Сибирь Радищева; глубоко прячутся тетради Щербатова…

Глава X 1793 года апреля 28 дня


«Тамбовского наместничества в Кирсановской округе в селе Никольском. Его высокородию господину бригадиру милостивому государю моему Сергею Михайловичу Лунину от тайного советника Никиты Артамоновича Муравьева и гвардии капитана Михаила Никитича Муравьева из Петербурга.

Dearest childe! You did afford me the greatest pleasure by addressing me some lines in a language in which you can be by far my master{7}.

Я вижу в этом доказательство твоей дружбы ко мне… Благоволящий к тебе дедушка Никита Артамонович заверяет тебя, равно как и твоих брата и сестру в своих самых теплых чувствах. Мишенька доказывает, что он любит Папиньку и помнит Маминьку, исполняя должность свою и стараясь сделаться добрым и способным человеком. Никитушка со временем будет догонять своего большого братца, а Катинька вырастет велика, чтоб иметь в них двух друзей, нежных и постоянных…»

Автор письма — один из просвещеннейших людей своего времени, писатель, историк Михаил Никитич Муравьев. Из Петербурга его послание будет недели через две доставлено в тамбовскую глушь, где живут его четыре близких родственника: двое младших (Никитушка, Катинька) за малолетством еще не сумеют прочитать, зато как обрадуются двое старших: тридцатипятилетний отставной бригадир Сергей Лунин и пятилетний Михаил Сергеевич, уже пишущий по-английски, но еще нуждающийся в русском букваре.

Письмо петербургского дядюшки, можно сказать, «переполнено» роднею, да какою! Упоминаются Иван Матвеевич и Захар Матвеевич Муравьевы — друг другу родные братья, автору же письма — двоюродные… Там, в столице, они, оказывается, все съехались на семейное событие, и престарелый Никита Артамонович Муравьев (отец Михаилы Никитича и дедушка пятилетнего «английского дворянина») крестит еще одного Муравьева, пополняющего славный «муравейник», — Матвея Ивановича.

А через пять с небольшим месяцев из столицы в «Тамбовское наместничество» прибудет еще одно похожее известие:

Назад Дальше