Осенью город был полон слухами. Суеверные жители рассказывали о некоем колдуне, пришедшем, дабы свергнуть Гогенцоллернов, о бесчисленных ведьмах, посылаемых дьяволом в наказание Пруссии за преступления во время Семилетней войны. Поговаривали, что Сатана является в образе прокаженного карлика, но никто пока на Эркюля пальцем не указывал.
В салоне легендарной мадам Мендельсон на Вильгельмштрассе он сидел в капитанском кресле с завязанными глазами и описывал людей в комнате, откуда они явились, кто они, читал их тайные мысли. Офицеры дивились, когда он писал их имена на грифельной доске, женщины краснели, когда он говорил об их кавалерах, а один генерал-лейтенант пристыженно выскочил из салона — Эркюль заговорил о фальшивых векселях, выданных им родственнику. От него прятали различные предметы, и он описывал их форму и цвет так, как будто держал их в руках; люди приходили в изумление от его карточных трюков и мнемонических фокусов.
Как-то раз он написал на доске стих и победно осмотрелся. Некий господин поблизости от него вскрикнул от удивления. Это был поэт Шамиссо — не ранее чем этим утром он в состоянии полного отрешения сочинил эти строки и все еще думал о них.
Слухи о ясновидящем распространились очень быстро. К Рождеству в салон мадам Мендельсон набивалось столько народа, что она была вынуждена устраивать билетные лотереи. Тогда ему это надоело, и он исчез.
Тоска гнала его все дальше. Везде, где бы он ни оказался, Эркюль обшаривал мысли встречных в надежде найти хоть какую-то память о девушке, но все было тщетно.
В веселых кварталах Гамбурга он растратил все свои сбережения. Он замечал, что девушки еле сдерживают брезгливость, вспомнил заведение мадам Шалль и понял, что судьба повторяется.
Он написал на бумажке ее имя и всем показывал, но никто о ней ничего не слышал. Он потихоньку читал их мысли, но ничего не находил, кроме потерь, пустоты, стыда — они глушили эти чувства вином и опиумом. В отчаянии он купил себе несколько недель нежности. Когда деньги кончились, его выкинули на улицу.
Ночи напролет он бродил в портовых кварталах. Девушки шарахались от него, как от зачумленного, сутенеры плевали ему вслед. Иногда его били. Он спал с бродягами в закоулках порта. Сквозь сон он слышал их сны. Это были странные личности — моряк, искатель приключений, человек, всегда появлявшийся в окружении роя желтых бабочек, сумасшедший ясновидец, сбежавший после того, как понял, что они одного и того же поля ягоды. Он чувствовал, что скоро умрет, только не знал, когда и где.
Еле живой, он вернулся в Берлин. Выглядел он страшно, его принимали за призрак. Он ничего уже не ждал от жизни, знал только, что она скоро кончится. Смерть — это долг, который платят только один раз.
Он как будто стал невидимым. Его почти не замечали. Он спал на кладбищах — он уже мог слышать мертвых. Он был слишком слаб, чтобы просить подаяния. У него появились голодные галлюцинации — мысли, которых не было, или они были слишком далеко — он не должен был бы их слышать. Его посетил Юлиан Шустер. Инквизитор дель Моро произнес по-латыни речь на его могиле. Графиня Тавастешерна смеялась над ним со своих сведенборгских небес. Он видел, как ангел вышел из экипажа, остановившегося рядом с канавой, где он лежал. Сквозь смертную пелену увидел он платье белого атласа, зонтик в руке, желтые шелковые перчатки до локтей; сияющий неземным светом ангел склонился над ним и, не открывая рта, прошептал:
Эркюлъ… это и в самом деле ты?
И он почувствовал, как жизнь возвращается к нему, источник этой жизни был за пределами его понимания, за пределами Вселенной — это была она. девушка, которую он искал всю свою жизнь.
VI
…хочешь, я буду твоим слухом, Эркюль, как в детстве, как тогда… помнишь, как я описывала тебе голоса, смех девушек, шорох белья на гладильной доске, шум ветра, беспокоящий лошадей… Я спрашиваю себя сквозь туманы времени: как звучали наши шаги, когда мы бегали по дому? Как звучали капли дождя, падая на руку, как бились наши сердца? Я — твой слух, Эркюль, я слышу время, я слышу голоса из прошлого… голоса моей матери, Магдалены Хольт, мадам Эугении Шалль. И голоса мужчин, их ругательства и комплименты… я не знаю, слышишь ли ты меня, Эркюль, может быть, ты никогда не мог читать мои мысли, может быть, ты понимал меня, потому что любил…
Хочешь, я опишу тебе пустоту? Пустоту, когда гасят свечи и уходит последний гость, пустоту, когда люди исчезают, прихватив частицу твоей жизни, когда тебя выдирают с корнями, как растение? Пустоту, когда я вновь повстречала магистра суда, пустоту в глазах моей матери в ее смертный час… Когда это было? Я не помню. Уличная девка не помнит времени, у нее другая алгебра, попроще — сколько одеколона уходит за год, сколько корсетов она может купить на чаевые от богатого клиента, кто будет следующим, сколько масла сжигает лампа за ночь… о, я помню тебя, ты был моим первым поклонником… как ты утешал меня, когда я плакала, укачивал, если не могла заснуть, как высасывал кровь, когда я порезалась осколком стекла… Но сейчас я слышу только его голос, это его голос, Эркюль, голос судьи, разбившего нашу жизнь… я все тебе расскажу, всю мою жизнь… имей только терпение и не осуждай, не выслушав…
Тсс! Генрих прижал ухо к двери — он не понимает, почему у нас так тихо. «Я должна поговорить с Эркюлем наедине», — сказала я ему, но где ему понять, как мы разговариваем! «Бедняга же глух и нем! — нервно рассмеялся он, пока слуга подавал ему трубку. — Он что, читает твои мысли?»
Вчера, в библиотеке, когда я рассказывала тебе о своем замужестве, он ни о чем не догадался. Он думал, я раскладываю пасьянс, а я рассказывала тебе о нем. Не думай о нем плохо. Он взял меня из публичного дома, привел в этот дом со слугами и птицами в клетках, две дюжины комнат и четыре кареты для различных нужд, повар, трое ливрейных, шесть горничных, служанка, дворецкий и кучер, говорящий по-французски без акцента. Он вытащил меня из пропасти, потому что любил, так же как я вытащила тебя из канавы.
А что такое любовь, мой единственный? Из чего она состоит? Я читаю о любви у Стендаля, я вижу ее на картинах, слышу в музыке, но она ускользает от них, смеясь, она ускользает от писателей, художников, композиторов как раз тогда, когда им кажется, что теперь-то они ее поймали. Где ты был все эти годы? Где я была? В царстве мертвых, вот где я была, пока стража на секунду не ослабила бдительность, и мне удалось вырваться оттуда…
Генрих стоит у дверей и слушает, может быть, даже подсматривает в замочную скважину… Пусть смотрит — что он может увидеть? Ничего, что могло бы вызвать у него подозрения… Его жена сидит в шезлонге, унаследованном от его матери… маленький уродец, ноги свисают с кресла. На улице сияет солнце, кто-то работает в саду… а его жена сидит с закрытыми глазами и кивает иногда, даже, кажется, ритмично, как будто прислушивается к звучащей в ее душе мелодии… Напротив нее — чужой человек, она нашла его на улице и утверждает, что это ее сводный брат… странный глухонемой господин в закрывающей лицо шелковой маске.
Почему ты носишь маску, Эркюль? От меня ты не должен скрываться, сними маску, и я тебя поцелую… нет, не сейчас, когда Генрих подглядывает в скважину. Пусть наша тайна пока остается тайной.
«Чем они там занимаются, эти двое? — недоумевает мой муж. — Откуда они знают друг друга, что общего у моей жены с этим уродом? С этим нищим? Она взяла его в нашу карету и возится с ним, как сестра с братом…»
Мы ехали через королевский зверинец, и если бы правая пристяжная не была так ленива, а извозчик не остановился, пропуская почтовую карету, мы бы здесь не сидели, и Генрих не стоял бы у дверей… «Спят они оба, что ли, — думает он, — или засыпают, и подкравшийся сон принимает в свои объятия беззащитных людей…» И он не догадывается, что я разговариваю с тобой, он не догадывается о нашей любви.
«Кто он? — спросил он меня за обедом. — Пожалуйста, ответь мне, Генриетта. Твой сводный брат? И ты хочешь, чтобы я в это поверил?»
По со вчерашнего дня эта заноза больше его не мучает. Сказка, придуманная мной, заставила его побледнеть. «Боже, неужели это правда? И ты ничего не говорила мне раньше?»
Он уверен, что ты мой сводный брат, Эркюль, что мы, наконец, нашли друг друга после выпавших на нашу долю тяжких испытаний, и на земле нет уже Габриелы Фогель — только она могла бы отрицать наше родство.
Войди в меня, Эркюль, помнишь, как ты делал в детстве… войди и посмотри моими глазами… посмотри на себя… ты прячешься за моими веками, ты одновременно и в своей, и в моей душе… я открываю глаза и смотрю на тебя, ты же можешь смотреть моими глазами, я знаю… и что ты видишь?
Он уверен, что ты мой сводный брат, Эркюль, что мы, наконец, нашли друг друга после выпавших на нашу долю тяжких испытаний, и на земле нет уже Габриелы Фогель — только она могла бы отрицать наше родство.
Войди в меня, Эркюль, помнишь, как ты делал в детстве… войди и посмотри моими глазами… посмотри на себя… ты прячешься за моими веками, ты одновременно и в своей, и в моей душе… я открываю глаза и смотрю на тебя, ты же можешь смотреть моими глазами, я знаю… и что ты видишь?
Ты видишь крошечного мужчину, меньше метра, в зеленом бархатном сюртуке с фрачными фалдами. Мой сводный брат Эркюль. На нем серое шелковое жабо, французский шейный платок и треугольная маска. Па ногах совершенно детского размера черные туфли с шелковыми шнурками. Он лыс, черные бакенбарды сбегают с висков на шею. У него очень большая голова — врачи предполагают, что это гидроцефалия. У него нет рук. Рукава сюртука пусты, видны только окаменевшие отростки — это его беспомощные кисти, они годятся разве что отпугивать птиц. На спине горб; или это, может быть, неправильно выросшая лопатка? Грудь у него, как у цыпленка, но зато ногами он играет на рояле, приводя в изумление барона Генриха фон Бюлов. Он не может говорить из-за волчьей пасти и из-за того, что язык у него раздвоен, как у змеи, он даже не знает, как звучат слова, потому что он не слышит их ушами, а ощущает душой. Он глух, говорят слепые, хотя иные догадываются, что он воспринимает что-то, совершенно недоступное слуху.
Ты должен рассказать мне, Эркюль… что это за странные люди тебя ищут? Последний раз они были здесь месяц назад. Я попросила Генриха поговорить с ними. Они показали ему бумагу, подписанную весьма влиятельными людьми, и интересовались неким Барфуссом, глухонемым и недоразвитым карликом и уродом. Когда Генрих спросил, чего они хотят, они с угрозой упомянули имя своего могущественного покровителя… Когда они впервые назвали твое имя, я ощутила ликование в душе — значит, ты жив, и ты где-то недалеко…
Почему люди боятся тебя, любимый? Даже служанки тебя боятся. Когда мы вчера вернулись с прогулки, я слышала, как они шепчутся. Они боятся тебя, а мне смешно…
Если бы они только знали, что я беременна… Генрих возблагодарит Бога за это чудо — доктор Герцль сказал ему, что он стерилен… и он никогда не догадается, как все обстоит на самом деле…
Мне так много надо рассказать тебе, Эркюль, эти годы, колокола в Данциге, заведение, где я работала, моряки, девицы… и ангел смерти, пролетевший надо мной, когда я попала в тюрьму… И Генрих, мой спаситель — он вызволил меня из тюрьмы и взял в жены.
А теперь он стоит за дверью и слушает… и ничего не слышит, кроме нашего дыхания, его снедает любопытство, и он не может его утолить: кто этот уродец, найденный его женой на улице и подобранный ею из милосердия, почему его разыскивают, этого ее сводного брата из публичного дома в Кенигсберге?
Я никогда не забывала тебя, Эркюль. Как я могла тебя забыть? Это то же самое, что забыть дышать. Только надежда найти тебя давала мне силы жить. В последнее время я видела тебя везде, даже там, где тебя никогда не было. И боялась я только одного: никогда больше тебя не увидеть. Но Господь услышал мои молитвы, чудо свершилось. Ты должен все мне рассказать, все, что ты видел, о твоей долгой дороге сюда. Я хочу разделить с тобой память, даже самую горькую, я должна догнать свое счастье…
Ага, Генрих оставил свой пост и зовет слугу: «Приготовь карету, мне нужно уехать по делам в Потсдам». Когда моего Генриха что-то смущает, он немедленно начинает заниматься делами: мельницами в Далеме, поместьем в Николазее, кирпичным заводом в Ораниенбурге, ткацкой фабрикой с английскими машинами и верфью в Ростоке. Не хватает только наследника, не хватает только сына, чтобы унаследовать титулы. Если родится мальчик, Генрих будет на седьмом небе от счастья.
Не бойся, любимый, здесь с тобой ничего не случится. Мой муж поддерживает нас, хоть я его и обманула. Он никогда не выдаст тебя тем людям. Мысль о наследнике занимает его целиком. «Если будет мальчик, — сказал он как-то, — мы назовем его в честь старого курфюрста. Если дочка — она получит имя дочери короля, Шарлотты.» А если ребенок родится с уродствами, как и его истинный отец, не заподозрит ли он тогда неладное? Нет, он будет слушать экономок и своих теток, они все свалят на сглаз, что этот урод был в доме, когда я была в положении.
Все, он уезжает. Если ты можешь послушать моими ушами, ты услышишь его… слушай, Эркюль: лошадь заржала, застучали колеса, это уезжает мой муж.
Сними маску, мы одни, нас никто не видит. Дай мне поцеловать тебя. Ты ощущаешь эту новую жизнь во мне? Не бойся, Эркюль. Ты в безопасности. Если они тебя найдут, мы уедем, с Генрихом или без него. Мы нашли друг друга. Все остальное неважно, неважно…
* * *
Когда полстолетия спустя ветер судьбы занес Шарлотту, дочь Генриетты и Эркюля, в приют для неимущих вдов на Хельгеандсхольмене в Стокгольме, она на ломаном шведском рассказывала подруге о злоключениях своей матери в женской тюрьме в Данциге. Путь, приведший Генриетту в конце концов в придворные круги Пруссии, был настолько тернист, что человек, не наделенный ее силой духа, оборвал бы его на половине. Жизнь, обычно говорила ее дочь, жизнь, с присущей ей несправедливостью, наказывала ее куда хуже, чем того могли бы пожелать даже ее враги.
История выглядела настолько неправдоподобной, что ей даже не верили. Прошло немало лет, прежде чем все эти события стали известны в обществе Фредерики Бремер,[25] и там ее издали под названием «Судьба узницы немецкой тюрьмы». Но год был уже 1915-й, и от эпохи, к которой принадлежала ее мать, не осталось даже цветов, прикрепляемых к кринолину.
К тому моменту, когда Генриетта нашла Эркюля, прошло уже тринадцать лет после их разлуки. Слухи о том, что она со своей матерью начали новую жизнь у родственников в Саксонии, были не более, чем сказкой, придуманной одним из отчаявшихся ухажеров Габриелы Фогель. Впрочем, то, что они и в самом деле нашли родственника, было правдой, но обстоятельства этой встречи оказались далеко не благоприятными.
Сестра Габриелы Фогель работала с начала 1800-х годов в жалком борделе в Данциге. Туда-то и поехали мать и дочь, когда разгромили заведение мадам Шалль.
Их поместили в комнату с еще двумя девушками — те только что приехали из Померании в обществе некоего фабриканта крепких напитков, чье процветание было основано на взятках чиновникам фискального ведомства. Дом был запущенным и мрачным, ночью по столам бегали крысы, свирепствовали болезни и пьянство. Списанный на берег моряк покупал любовь за кружку пива, бродяга — за тарелку еды. Винокур открыл в пристройке распивочную и зарабатывал кучу денег. И уже невозможно было оттягивать неизбежное — меньше чем через неделю Генриетта начала работать.
Она никогда не могла забыть мужчину, лишившего ее невинности. Изо рта его пахло гнилыми зубами, он был груб и жесток, хотя этого и не требовалось. Она потом плакала, но, как пыталась объяснить ей мать, такова была работа: она должна научиться не замечать ни запаха изо рта, ни немытых тел, ни вшей, пирующих в потных подмышках, не замечать их чесоточные души и косноязычную речь.
Она пыталась забыть их, думая об Эркюле. Собственно говоря, все эти годы она только это и делала: старалась угадать, где он, да и жив ли он, бедный мальчик, совершенно безоружный против ударов судьбы. И, невзирая на все унижения, она не впадала в отчаяние, наоборот, испытания как бы давали пищу ее призрачному миру, и чем ниже падала она, тем ближе к Эркюлю была она в своих мечтах.
Потом ей казалось, что этот первый год в Данциге она находилась в сомнамбулическом состоянии. Все казалось размытым, она не могла вспомнить ни одного лица, только тела, сплошная цепь чужих тел, в конце концов соединившихся в единый образ мужского тела, с которым она засыпала и просыпалась в нескончаемой череде дней и ночей.
Только на пятый год она пробудилась от этого кошмара, но на смену ему пришел другой, еще худший. Как-то зимним вечером фабрикант отвез ее в гостиницу на окраине города. Лакей в ливрее проводил их в курительную комнату, убранную в восточном стиле — турецкие ковры на полу, кальян рядом с креслом, античные морские карты на стенах. Фабрикант скрылся в соседней комнате, слышно было, как он громко торговался с заказавшим ее состоятельным клиентом. После этого он пообещал вернуться за ней назавтра и уехал. Она все еще ни о чем не догадывалась. Она уселась в глубокое кресло и стала рассматривать роскошную обстановку — ей не приходилось видеть ничего подобного со времен расцвета заведения мадам Шалль; она вдыхала пропитавший комнату запах дорогого табака. На стене висел плакат, изображающий гаванскую сигару в разрезе: наполнитель, подлист, покровный лист; на непонятном ей языке объяснялась разница между мадурадо и кларо.[26] Она даже не заметила, когда он появился за спинкой кресла, не видела его, пока не повернулась, чтобы понять, откуда исходит загадочные звуки — она только потом поняла, что это было дыхание. И когда она увидела его, онемела от ужаса — это был магистр придворного суда фон Кизинген.