Старая крепость (роман). Книга третья "Город у моря" - Беляев Владимир Павлович 5 стр.


В коридоре послышались гулкие шаги. Это шел из канцелярии Нестор Варнаевич. Был он в своей защитного цвета стеганке, в кепке, сдвинутой на затылок и открывавшей его высокий загорелый лоб. Мы посторонились, давая проход Полевому к щиту с газетой, но он улыбнулся и сказал:

— Читайте, читайте! Я уже отлично знаю, что там написано.

Подбежав к Полевому, Сашка Бобырь неожиданно спросил:

— Нестор Варнаевич, а что значит «де-эр»?

Хлопцы засмеялись. Немного помедлив и скрывая улыбку, Полевой серьезно сказал Бобырю:

— «Де-эр» — это, вероятнее всего, доктор.

— Какой же он доктор, Печерица? — не унимался Бобырь. — Доктора по больницам народ лечат, а этот хором дирижирует и учителями заведует. Разве такие доктора бывают?

— Разные доктора есть, — сказал Полевой. — Необязательно только по медицинской части. Печерица — галичанин. А надо вам сказать, в Галиции очень любят щеголять такой степенью «доктор». Вот в том легионе «галицких сичовых стрельцов», что вместе с австрийцами против русской армии сражался в мировую войну, почти все офицеры себя докторами называли. Среди них всякие доктора бывали: юридических наук, философии, филологии, ветеринарных наук… Может, Печерица тоже такой доктор, скажем — музыкальных наук.

— Раз галичане вместе с австрияками против нас шли, зачем их сюда пускают? Мало тут здешних подпевал петлюровских осталось! — не унимался Бобырь.

— Не смей говорить так, Бобырь! — воскликнул Полевой. — Никогда не суди о целом народе по его отщепенцам… Галичане — хороший, трудолюбивый, честный народ, родные братья наши. Говорят на том же языке, что и мы, живут на исконной украинской земле.

И Нестор Варнаевич напомнил нам, как совсем недавно, на XIV съезде партии, говорилось, что Версальский договор искромсал ряд государств и только в результате этого наша Украина потеряла Галицию и Западную Волынь.

— Уж кто-кто, а я хорошо знаю галичан, — продолжал Полевой. — После захвата Перемышля меня там, в Галиции, тяжело ранило… Армия ушла, а я остался без сознания, один в поле. Так что же ты думаешь, эти люди меня выдали австрийцам? Ничего подобного! Больше года я пролежал в хате у одного крестьянина, в селе Копысне. Доктора ко мне тайком из Перемышля привозили, дважды операцию он в простой светлице делал, заботились галичане обо мне, как о родном… Эх, свидеться бы когда-нибудь с этими людьми! Подумать только: маленький Збруч нас от них отделяет. И не вина тех простых тружеников-галичан, что они в чужой неволе очутились и томятся там который уже год.

…Когда мы вышли из фабзавуча и направились в общежитие обедать, очень впечатлительный и души не чаявший в Полевом Маремуха напустился на Сашку:

— Не мог другое время выбрать для расспросов? Видит, человек расстроен, обругали его в газете, обругали ни за что, а он к нему со своими расспросами: «Что такое „де-эр“?» Хочешь знать, что такое «де-эр»? «Де-эр» — это такой дурак, как ты!

— Тише ты, не кричи! — оправдываясь, буркнул Саша. — А может, я нарочно, чтобы он не так печалился, хотел его отвлечь! Что? — И, довольно ухмыляясь, Сашка чихнул.

Я помнил, как любили и уважали Полевого курсанты совпартшколы, когда он был у них секретарем партийной ячейки.

Однажды, еще в совпартшкольские времена, Полевой зашел к нам домой. Мы жили во флигеле, возле главного здания. Отца дома не оказалось — он печатал в маленькой типографии школьную газету «Голос курсанта». Полевой увидел на моем столе альбомчик со стихами. Привычка заводить себе такие альбомы к нам, ученикам трудшколы, перешла от гимназистов. Девочки-одноклассницы наклеивали в альбом картинки, рисовали от руки всякие цветочки — нарциссы да тюльпаны, а рядом царапали сердцещипательные стишки о прекрасных розах, белокрылых ангелах, арфах, незабудках и прочих пережитках старого мира.

Совестно теперь признаться, но такой альбомчик был и у меня. Приятели писали в нем стишки с разными пожеланиями. Я обмер, когда Нестор Варнаевич полистал мой альбом, усмехнулся, а потом, присев к столу, взял ручку и написал на чистом листочке:

Написал без спросу, встал и, ни слова не сказав, ушел.

Все это меня, помню, очень удивило. Сперва я подумал, что это акростих. Прочел все заглавные буквы сверху вниз — ничего не получилось. Мне понравился поступок Полевого. Было приятно, что он не гнушается поддерживать отношения с таким пацаном, как я.

Здесь же, в фабзавуче, всякий понимал, что Полевой с виду строгий и грубоватый, но очень доброй души человек. Целые дни он проводил в школе и старался изо всех сил, чтобы из нас вышли опытные рабочие и хорошие люди.

Мы все любили директора. Статья Печерицы ошарашила нас. Хотя Полевой и не показывал виду, что эта статья его хоть сколько-нибудь задела, но мы догадывались, что это только перед нами он держится так спокойно, на самом же деле ему было очень горько.

После обеда, с двумя трамбовками под мышкой, я шел из кузницы к воротам школы. У ворот меня окликнул Никита Коломеец:

— Сегодня после занятий внеочередное бюро.

— Вот хорошо! А меня уже Тиктор спрашивал…

— О Тикторе вряд ли сумеем сегодня поговорить. Есть дело поважнее, — сказал Коломеец.

— Что-нибудь случилось?

— Ты ничего не знаешь?

— Нет… А что?

— Печерица хочет закрыть наш фабзавуч.

— В самом деле?

— Ну, правду говорю!

— А нас куда?

— Кого в кустари, кого на биржу труда, а кого до папы с мамой на семейное иждивение, — криво улыбаясь, сказал Коломеец, и мне даже показалось, что он разыгрывает меня.

— Не может этого быть! Ты шутишь, Никита?

— Да какие могут быть шутки! Приходи, словом, на бюро, — коротко отрезал Коломеец.

ЧТО ЖЕ БУДЕМ ДЕЛАТЬ?

За все время нашего обучения в школе еще не было у нас такого горячего и бурного заседания бюро, как в тот вечер. Давно погасли огни в окнах соседних домов, давно с грохотом закрылись гофрированные шторы в магазинах Старого города, а мы все еще спорили до хрипоты, доказывая друг другу, как надо поступить…

А на столе президиума лежал приказ Печерицы о закрытии школы.

Никто не мог примириться с мыслью, что пройдет две недели, и мы, не доучившись полутора месяцев, уйдем отсюда кто куда.

Пока мы спорили, горячились, придумывали, как упросить Печерицу сменить гнев на милость и отменить свой приказ, наш директор и единственный на весь фабзавуч член партии Полевой тихо сидел в темном углу и ничего не говорил. Видно, он хотел нас выслушать, а потом, как партприкрепленный, сказать и свое слово. Наконец, когда все выговорились, Коломеец вопросительно посмотрел на директора.

— Гляжу я на вас, вижу молодые, горячие ваши головы — и не представляю себе, как мы сможем расстаться, — вставая, сказал Полевой дрогнувшим голосом, и мы все притихли так, что сразу стало слышно, как за окном на тротуаре скрипит снег под ногами запоздалого прохожего. — Сдружились мы за это время крепко, и я верю, что из всех вас будет толк. Как член партии, здесь, на бюро комсомольской организации, я могу вам откровенно сказать: все это неверно от начала и до конца. Несправедливо, что вам не дают доучиться каких-нибудь полтора месяца. Неверно, что закрывают фабзавуч. Такое решение противоречит линии партии. Оно противоречит указаниям Четырнадцатого съезда партии. Ну хорошо, допустим: пока у нас в округе и в самом деле нет подходящих заводов, куда бы вас могли направить после окончания учебы. Но ведь такие заводы есть в других городах Украины. Так почему же Печерица не хочет договориться с центром? Он не верит в будущее нашей промышленности — вот в чем дело. Он, видите ли, не хочет, чтобы голубое небо Подолии было закопчено дымом заводов!.. Но ведь без этого мы не сохраним Советскую власть! Если мы не выстроим повсюду новые заводы, мы не только сами погибнем, но и никому из народов, ждущих нашей помощи, не сможем помочь. Это ясно, как дважды два — четыре. Только этот дирижер не хочет понять таких очевидных истин… И чую я определенно, что только националистам на руку тактика Печерицы.

Мы видели таких говорунов в банде Волынца, когда они в конце восемнадцатого нашу советскую Летичевскую республику разгоняли. Тоже все кричали: «Украина — отчизна хлеборобов, и никаких привилегий рабочие тут не должны иметь». Будь в городе Картамышев, я бы сегодня же добился отмены этого приказа. Но Картамышев простудился во время тревоги, у него обострился процесс в легких, и он уехал лечиться в Ялту. За него остался Чучекало, тупой, трусливый человек. Он услышал, что Печерицу прислали сюда из Харькова, и боится его одернуть. Придется мне повоевать с Чучекало. Но мне кажется, что и вам не следовало бы стоять в стороне, пока я буду протестовать здесь, на месте. Почему бы вам не похлопотать в Харькове? Надо бороться нам не только за сохранение нашей школы, надо уже сейчас добывать в Харькове путевки на заводы для нашего первого выпуска. Для каждого из вас. Вы имеете на это полное право.

И мы решили бороться.

Постановили, не теряя времени, тотчас после комсомольского собрания направить делегацию учеников в окружком партии. А меня бюро задумало послать в Харьков, чтобы я обратился в ЦК комсомола.

Чего-чего, а уж этого я не мог предполагать! Когда все хлопцы наперебой стали кричать: «Манджуру надо послать, Манджуру!» — я сидел, слушал и не мог поверить, что называют мою фамилию.

Я стал отказываться, но Никита Коломеец уверенно сказал:

— Ничего, Василь, ничего! Все это пустяки, что ты ни разу еще не ездил поездом, что заблудишься и все такое прочее несущественное. Язык до Киева доведет. Ну, а Харьков чуть-чуть подальше. Нам ли бояться таких расстояний? Кто знает, может, еще в Берлине или Париже доведется побывать. А ты в Харьков, в наш советский город, боишься ехать! Парень ты, в общем, смелый, обстрелянный, и мы не сомневаемся — найдешь ходы и выходы. Словом, айда в дальний путь, защищай наши фабзавучные интересы! Умри, а добейся правды! Все.

Заседание бюро было объявлено закрытым.

…Всю дорогу, когда, усталые и разгоряченные после заседания, мы шли из школы к общежитию по тихим и заснеженным улицам нашего городка, я никак не мог опомниться. Решение о поездке в Харьков обрушилось на меня так внезапно, будто лавина снега, свалившаяся с горы. Радостно и приятно было сознавать доверие друзей, и я в душе поклялся сделать все, чтобы спасти наш фабзавуч.

ВАГОННЫЙ ПОПУТЧИК

Никто не пришел провожать меня на вокзал, даже Маремуха. В этот вечер в школе назначили собрание учащихся. Ждали Печерицу. Приглашали его дважды, он смилостивился и обещал «заглянуть». Каждому хотелось послушать, что скажет усатый бюрократ. Добрая половина фабзавучников готовилась выступать, думали дать ему настоящий бой, потребовать отмены приказа. А поезд уходил в семь часов пятнадцать минут вечера. И я сам сказал хлопцам, чтобы не провожали меня, а лучше сообща наступали на этого бюрократа.

Я простился с Галей и пришел на вокзал за полчаса до отхода поезда. На перрон еще никого не пускали. Ощупывая одной рукой твердый билет в кармане, купленный мне в складчину, а другой сжимая портфель, я шагал по вокзалу и поглядывал на стрелки часов.

Во внутреннем кармане моего пиджака двумя английскими булавками были прочно заколоты сорок три рубля шестьдесят копеек. В обеденный перерыв выдавали стипендию, и большинство из фабзавучников отчислило на поездку по одному рублю — вот откуда набралась такая крупная сумма.

В жизни у меня не было столько денег сразу! Документы были сложены в портфель — его мне почти насильно всучил Никита Коломеец. Он нарочно пошел в окружком комсомола и одолжил портфель у заведующего оргинструкторским отделом Дмитрия Панченко. Я не хотел брать его, опасаясь насмешек, но Никита сказал очень веско:

— Пойми, милый: когда портфель — необходимость, ничего страшного в нем нет. Совсем не обязательно, чтобы он был признаком твоего бюрократического перерождения. А где ты будешь без портфеля держать удостоверение, школьную смету, списки учеников? В карманах? Изомнешь все. Наконец, куда ты спрячешь полотенце, мыло, зубную щетку? Некуда, правда? А все это чудесно укладывается в портфель. Зашел, скажем, к самому заведующему школьным отделом Цека. Будешь из карманов вытаскивать мятые бумажки?.. А с портфелем оно удобнее.

Я отбивался от портфеля изо всех сил, потому что прекрасно знал: тех комсомольцев, которые носят портфели, называют бюрократами и чиновниками. А если еще такой владелец портфеля галстук подвяжет себе на шейку, так и знай — окрестят его чиновником, мещанином, перерожденцем, оторвавшимся от масс. Выходя из общежития, я предварительно обернул портфель старыми газетами и понес его под мышкой, словно картину. Лишь у вокзального палисадника оглянулся и швырнул газеты в канаву.

На вокзале знакомых не было. В буфете дымил самовар, и пожилой буфетчик в белом халате, наброшенном поверх полушубка, разливал кипяток в граненые стаканы. В багажном отделении работники таможни проверяли чемоданы пассажиров — не везут ли те в глубь страны контрабанду.

Я разгуливал по коридорам, несколько раз пересек холодный вестибюль и, разглядывая пассажиров, силился угадать, кто же из них будет моим попутчиком. Потом вышел на перрон.

Вскоре перрон опустел: пассажиры расселись по вагонам. Лишь дежурный по станции медленно прохаживался по обледенелому асфальту, поглядывая на часы. Но вот он выпрямился, приосанился, сунул часы в карман и звонко ударил три раза в медный колокол.

Я предъявил проводнику билет и с трудом взобрался по крутым ступенькам в теплый, пахнущий курным углем вагон. Пройдя через пустой вагон в самое дальнее купе, устроился у окна.

Показалось, что за деревянной стенкой, в туалетной, кто-то завозился и глухо кашлянул, но я, не придав этому значения, принялся разглядывать уютное, пропахшее табачным дымом купе.

С какой радостью несколько лет назад мы, мальчишки, залезали вот в такие же зеленые вагоны, стоявшие на запасных путях! Да если бы еще несколько дней назад мне сказали, что я войду в такой вагон самым заправским пассажиром, я бы этому не поверил.

В предотъездной тишине было слышно, как переговариваются два смазчика у багажного пакгауза, потом снова кто-то, на этот раз более явственно, закашлялся в туалетной за стенкой, и, наконец, в голове состава весело аукнул паровоз.

Так же залихватски кричал он, когда несколько лет назад мы с Петькой Маремухой провожали с этого же вокзала уезжавшего в Киев нашего друга детства Юзика Стародомского по прозвищу Куница. Как мы завидовали тогда Юзику, что он едет так далеко в поезде! А вот сегодня в дальние края еду я, Василь Манджура!..

…Толчок.

Не отрываясь, гляжу в окно, узнаю знакомые места, проселочные дороги, — сколько раз приходилось бегать по ним босиком! Окруженный ивами, промелькнул перед глазами пруд свечного завода. Какой он скучный под снегом! И как славно здесь летом! Какие здоровенные раки ловятся у его обрывистых берегов на тухлое мясо да на ободранных лягушек! Половина пруда поросла высоким камышом с коричневыми султанчиками на стройных стеблях…

За спиной громко щелкнула дверь.

Я обернулся.

В двух шагах от меня, с маленьким чемоданчиком в руках стоял… Печерица.

«Ну, капут! — мигом подумал я. — Печерица все пронюхал, узнал, что я еду жаловаться на него в центр, и решил перебежать дорогу. Ясное дело — он будет сейчас меня запугивать и, пожалуй, прикажет немедленно вернуться в город».

От неожиданности я сперва не заметил, что Печерица сбрил усы. От этого он сразу помолодел и стал с виду не таким задиристым, как раньше. Меня очень удивило, что одет был Печерица не так, как обычно: на нем была старая буденовка со споротой звездой и длинная, до пят, кавалерийская шинель.

У меня не хватило мужества долго глядеть на Печерицу прямо, я сделал вид, что очень внимательно смотрю в окно.

Печерица, оглядевшись, ласково и, самое главное, по-русски спросил:

— Далеко едешь, парень?

— В Киев, — соврал я, решив ни под каким видом не сознаваться, а про себя подумал: «Вот двурушник! Других увольняет за то, что по-русски разговаривают, а сам не успел в поезд сесть — на русский перешел! Ему можно, а другим нельзя?»

— Значит, мы с тобой попутчики, — спокойно сказал Печерица. Он ловко поднял верхнюю полку и закинул на нее маленький чемоданчик. Попробовав пальцем, не пыльно ли там, наверху, Печерица спросил: — А кто же послал тебя одного в такую дальнюю дорогу?

Заметив, что он больно уж внимательно смотрит на мой портфель, в котором лежало коллективное жалобное письмо нашей ячейки, я навалился на портфель и как бы нечаянно прикрыл его локтем:

— Я к тетке еду. У меня тетка в Киеве заболела!

— Теперь все болеют, — охотно согласился Печерица. — Время дрянное — весна близко, а с весенней водой многие люди уходят. Мне вот тоже нездоровится, знобит всего, кашель мучает и ко сну ужасно клонит. — И Печерица закашлялся.

Я понял, что это он кашлял и возился там, за стенкой, до отхода поезда.

Покашляв еще немного, Печерица наклонился ко мне и еще ласковее спросил:

— Ты, юноша, не собираешься еще ложиться?

— Нет, я еще почитаю.

— Слушай, друже, тогда у меня к тебе просьба. На вот тебе мой билет и литер и, если будет ревизия, — покажи его. А я лягу сейчас на полку и задам храповицкого. Только пускай меня не будят. В случае чего, скажи просто: «Это мой друг, он болен, а его билет у меня». Добре?

— Добре! — согласился я и, приняв от Печерицы обернутый литером твердый билет, запрятал его в карман пиджачка.

Печерица вскарабкался на полку, повернулся лицом к стене и, подложив под голову чемоданчик, быстро заснул, не вынимая руки из кармана длинной шинели.

Назад Дальше