Но теперь беседа не удалась. Акулина была сильно не в духе: серая, тощая кошка, которая жила на кухне, за ночь принесла котят и еще мокрых и грязных перетаскала к Акулине на кровать, на ее новое лоскутное одеяло.
Когда пришла барыня, кошка и котята были пристроены на полу за печкой, Акулина хмуро замывала одеяло в корыте, а Пашка, присев на корточки, любовался котятами.
Их было пятеро. Один черненький, два беленьких и два сереньких. Все они были слепые и маленькие, на голом полу им было твердо и неудобно. Хотя старая кошка и старалась устроить их возле себя, но они то и дело сползали на холодный пол и жалобно, едва слышно пищали. Большая кошка страдала от этого и беспокойно поглядывала на людей. Но ей никто не помогал.
Пашку очень интересовало, как котята ползают; он нарочно отодвигал их от матери и, радостно улыбаясь, следил, как они копошились, беспомощно тыкаясь мордочками в твердую печку и холодный пол.
— Ах, какие хорошенькие,— воскликнула Клавдия Николаевна, которая очень любила всех маленьких животных.
Она присела возле Пашки и с любопытством следила, как котята сосали мать.
Подошла и Акулина.
— Правда — хорошенькие? — оживленно подняла на нее глаза барыня.— В особенности вот этот черненький… Черненького непременно оставим.
— А я думала, барыня, всех покидать,— сказала недовольная Акулина.
— Нет, зачем… Черненького оставим. Смотри, какой он хорошенький. Да и Машке будет скучно совсем без котят.
Один котенок, не тот, которого хотели оставить, вдруг перевернулся на спину и жалобно пискнул.
— Ах, бедненький, — жалостно протянула Клавдия Николаевна, осторожно взяла его на руки, погладила и пристроила к грудям матери.
— Так ты, Пашка, черненького оставь,— говорила Акулина, — а тех закинь чичас, а то Машка привыкнет… Сичас Пашка закинет,— зачем-то сообщила она барыне.
Клавдии Николаевне стало жаль котят; она отвернулась, пока Пашка похватал их одного за другим в подол рубахи и побежали из кухни. Клавдия Николаевна заперла за ним дверь и, жалея, не пустила старую кошку, которая, беспокойно и жалобно мяукая, побежала было за Пашкой.
Пашка утопил котят в канаве за скотным двором и долго смотрел, как всплывали пузыри из неглубокой грязной воды.
VII
День был яркий, солнечный. Было и тепло и свежо. На голубом небе стояли маленькие, белые, перистые облачка. Земля уже сильно зазеленела, и по обе стороны дороги, когда не чернела пахоть[7] и не рыжела унавоженная земля, далеко была видна нежно-зеленая, радостная молодая трава. Воздух был чистый и густой, как мед.
— Эка благодать,— пришел в восторг Сергей, когда они миновали развалившееся плетни деревни и выехали в поле.
— А мы сидим в своих каменных мешках и дышим, как кроты, всякой мерзостью.
— Завидная ваша участь, помещиков, — с искренней завистью сказал Гвоздев Виноградову.
— Ну, не всегда, — возразил Виноградов, очень довольный, что ему завидуют.
Когда Виноградов был один, он мало обращал внимания на природу, то есть на то, что принято называть этим именем: поля, леса, животных, траву, воду, небо и солнце. Он гораздо лучше замечал прелесть всего этого на картинах и в книжных описаниях, говорил, что обожает природу. В деревенской жизни обилие этой природы даже надоело ему и казалось нестерпимо однообразным. И это не потому, что он был сухой и прозаический человек, а просто он привык смотреть на природу, как на созданную исключительно для его утешения и употребления.
Но теперь, когда Гвоздев, славившийся своими описаниями природы, позавидовал ему, в глазах Виноградова его жизнь среди природы сразу стала необыкновенно поэтичной, интересной и полной недоступным для других людей, не с такой поэтичной душой, как у него, проникновенным общением с природой.
— Хлопотно очень, — сказал он, хотя вовсе сейчас не думал об этом.
— Э, что — хлопотно, — возразил ему Борисов,— это, ведь, не то, что наши бумажные хлопоты.
— Все в своем роде… — начал было Виноградов, самодовольно улыбаясь.
— Нет, брат,— перебил Борисов, — разве можно сравнить: у тебя все это в движении… Твои хлопоты — твоя жизнь, а мы убиваем ими свою… Мы, понимаешь, только тогда и живем, когда хоть на час освободимся от своих хлопот, а ты…
— Да, я понимаю, что ты хочешь сказать,— перебил Виноградов.
— К вашим хлопотам мы как к отдыху переходим,— вставил Гвоздев.
— Ты вон дышишь полной грудью, а мы и дышать-то так разучились,— закончил Борисов, но вовсе не с грустью, какую можно было ожидать от его слов, а с каким-то веселым удовольствием.
Все умолкли и с наслаждением дышали густым вкусным воздухом, шире обычного открывая рты, и почти влюбленными глазами глядели в зеленеющий простор.
Лошади бежали мелкой, быстрой рысцой, бодро потряхивая гривами, и Иван только для виду передергивал вожжами. Сзади, по свежей земле, быстро и ровно стлались следы колес, так что было приятно смотреть, и пестро рябились мелкие лужицы, точно кусочки битого голубого и розового стекла.
— Вот мы смеемся над толстовцами,— опять начал Борисов, мечтательно щуря глаза,— а как посмотришь вокруг, так не то, что «в толстовцы», а и в пустынники потянет…
— Ну, и иди,— улыбаясь, сказал Сергей.
— Да, иди…
— А почему— нет?— тоже улыбаясь, спросил Виноградов.
— Да потому, что я — природе чужой. Нас с детства так воспитывают, что мы смотрим на природу, как на место прогулок и воспитательных экскурсий. Покажут три травинки и один камешек, расскажут из какого они рода, класса, вида, разновидности, видоизмененности и прочую дребедень… И мы выносим такое представление, что… «хороша Маша, да не наша», Бог с ней совсем… Ну, потом, господа писатели,— Борисов подмигнул в сторону Гвоздева,— рассказывают нам о природе увлекательные сказки…
— Ну?
— Ну, мы и начинаем любить природу смесью любви к литературе и страха к трудной естественной истории… Да и вообще, слишком мы отошли от жизни природы и можем только платонически обожать ее. Я здесь шагу ступить не сумею… Меня тут всякая букашка заест.
Иван оглянулся на господ и, усмехаясь, передернул плечами.
«Ишь ты, что выдумают»,— подумал он.
Виноградов посмотрел на Борисова и невольно засмеялся: очень щуплым, маленьким и беспомощным показался ему Борисов.
— Смейся, смейся, здоровяк, — беззлобно закивал ему Борисов.
— Тебе-то хорошо, если ты быка за рога свалить можешь; при случае и пахать, и косить, и все такое можешь, а я что…
— Мозгляк…— неожиданно подсказал Сергей. Все засмеялись.
— Конечно, мозгляк…— согласился Борисов.— А природа мозгляков не терпит. Ей силу подавай. Ты посмотри: тут, ей-Богу, всякий кулик сильнее меня. Все сильное и здоровое, слабого ничего. А если и есть что слабое, то как быстро исчезающая аномалия. Я, городской, культурный, интеллигентный, и прочая, и прочая, человек — самое слабое существо здесь, а потому и…
— Дрянь одна!— опять подсказал Сергей.
Гвоздев, слегка прислушиваясь к разговору, задумался, и у него уже мелькала смутная идея рассказа на тему розни между культурным человеком и природой. И, под бодрящим впечатлением простора, воздуха и света, эта избитая тема не казалась ему избитой, а, напротив, особенно оригинальной, свежей и глубокой.
Виноградов, изо всех сил забирая воздух в свои могучие легкие, чувствовал себя здоровым и сильным от слов Борисова, и глядел вокруг не как чуждое ничтожество, а как свой природе и даже как будто царь ее.
Сергей просто наслаждался, смотрел на молодую траву, не думая о ней, и представлял себе упругую высокую грудь Аннушки, которая приходила к нему ночью. Он соображал, как бы устроить ее в городе, и чувствовал, что жить вообще хорошо.
Скоро показались кочки, прошлогодние камыши, и между ними заблестела вода. Земля стала еще мягче, а трава зеленей. Потянуло свежестью и запахом воды и мокрой травы. Иван, передернув вожжами, свернул с наезженной дороги, и колеса, приминая мягкую траву, неслышно покатили к болоту.
И сразу стал ясно слышен неумолчный гомон, повисший в воздухе.
VIII
Болото было большое, кочковатое, с мелким и чистым озерцом посредине.
С одной стороны болота расстилались бесконечные, сплошь густо зеленые луга, а по другую— синела еще почти безлистная роща, и чуть-чуть виднелись отсюда тоненькие, как ниточки, стволы белых березок. Все болото покрывали пухлые круглые кочки, между которыми всюду весело блестела вода и желтели камыши. Небо над болотом как будто было еще чище и голубее, а воздух прозрачнее. Все было видно отчетливо и ярко, и последняя тростинка желтела на солнце, как золотая палочка.
И, казалось, все болото было живое: за каждой кочкой была жизнь и шевелилось живое существо. Утки крякали спокойно и рассудительно, и их мерное кряканье отчетливо было слышно на берегу. То тут, то там какой-нибудь красавец селезень неожиданно срывался на воздух, с криком проносился над водой и, описав широкий полукруг, садился, шумно бороздя голубую воду, которая долго не могла успокоиться и вся рябилась, точно улыбаясь отражавшемуся в ней небу. Длинноногие кулички, с востренькими носиками, вытянув тоненькие комариные ножки, один за другим перепархивали с кочки на кочку и с радостным писком уносились все дальше и дальше к синеющей роще. Далеко подымались две-три гусыни и, тяжело махая крыльями, перегоняя друг друга, подымались невысоко над болотом и вдруг грузно шлепались на чистое местечко, блестевшее между камышами. Там, где болото было чище и начиналось озерцо, видны были десятки нырков, как черные точки, быстро кружившихся по воде. Ближе, по мелкому месту, чинно стояли на одной ноге цапли и, втянув головы в плечи, важно поводили длинными носами, точно любуясь природой. Белые чайки, как всегда, кружились повсюду, припадая белой грудью к воде, и опять взмывали кверху, махая длинными гибкими крыльями и зорко выглядывая по сторонам. Далеко вереницей пролетали гуси и опустились где-то за рощей, утонувшей в волнах голубого воздуха и света.
И, казалось, все болото было живое: за каждой кочкой была жизнь и шевелилось живое существо. Утки крякали спокойно и рассудительно, и их мерное кряканье отчетливо было слышно на берегу. То тут, то там какой-нибудь красавец селезень неожиданно срывался на воздух, с криком проносился над водой и, описав широкий полукруг, садился, шумно бороздя голубую воду, которая долго не могла успокоиться и вся рябилась, точно улыбаясь отражавшемуся в ней небу. Длинноногие кулички, с востренькими носиками, вытянув тоненькие комариные ножки, один за другим перепархивали с кочки на кочку и с радостным писком уносились все дальше и дальше к синеющей роще. Далеко подымались две-три гусыни и, тяжело махая крыльями, перегоняя друг друга, подымались невысоко над болотом и вдруг грузно шлепались на чистое местечко, блестевшее между камышами. Там, где болото было чище и начиналось озерцо, видны были десятки нырков, как черные точки, быстро кружившихся по воде. Ближе, по мелкому месту, чинно стояли на одной ноге цапли и, втянув головы в плечи, важно поводили длинными носами, точно любуясь природой. Белые чайки, как всегда, кружились повсюду, припадая белой грудью к воде, и опять взмывали кверху, махая длинными гибкими крыльями и зорко выглядывая по сторонам. Далеко вереницей пролетали гуси и опустились где-то за рощей, утонувшей в волнах голубого воздуха и света.
И все гомонило, кричало, пищало. И все эти могучие звуки прекрасной вольной жизни сливались в один торжествующей гул, покрывавший все озеро.
Иван подъехал к самой воде и, завернув лошадей, сказал тоненьким голоском:
— Тпррр…
— Приехали,— закричал Виноградов и первый соскочил наземь.
Трава мягко подалась под его ногами.
— Топко?— спросил Борисов, вылезая.
— Ничего,— возразил Виноградов, притоптывая сапогами, под которыми хлопала вода.
Собаки нервно вертелись по берегу, бегая к воде и обратно к людям, вертя хвостами и тихонько повизгивая.
— Отсюда и двинемся,— сказал, весь дрожа от нетерпения Виноградов.
— Вместе или разойдемся?
— Разойдемся,— сказал Борисов, который любил охотиться в одиночку…
— Ну, ладно: вы туда, а мы сюда,— притворно равнодушно говорил Виноградов, приберегая лучшее место для себя.— Возле той рощи и встретимся, а лошади прямо туда и поедут.
Гвоздев уже зашагал по болоту, посвистывая своего Аякса. Борисов потянул за ним, но ближе к берегу. Сергей, вкладывая патроны в свою новенькую централку, нетерпеливо ждал Виноградова, отдававшего приказания Ивану, куда ему ехать и где ждать.
— Слушаю-с, хорошо-с, — весело отвечал Иван на все приказания барина и тихо, шагом тронул лошадей вдоль берега,
— Ну, идем,— сказал Виноградов.
И они пошли, глубоко увязая в мокрых кочках и зорко следя за белым Марксом, потянувшим впереди.
Вдруг что-то щелкнуло и дробью прокатилось над озером в дальней роще.
Виноградов и Сергей оглянулись.
Над зеленью болота легко расплывался голубоватый дымок, и отчетливо виднелись, точно нарисованные, фигурки Гвоздева и Борисова. Желтый Аякс, как клочок рыжей шерсти, скачками несся куда-то но кочкам.
— Ишь, как красиво, — с восторгом заметил Сергей.
Но в это время Маркс сделал стойку и весь вытянулся в струну, поджав переднюю ногу и далеко вытянув оскаленную морду. Глаз его не было видно, но по белой коже натянутых, точно вросших в траву, ног отчетливо пробегала дрожь. И как будто такой же точно, неприятной и приятной в одно и тоже время, дрожью вздрогнули оба охотника и замерли, судорожно сжав ружья.
— Пиль![8] — отрывисто шепнул Сергей, точно укусил воздух.
Маркс рванулся…
Что-то трепыхнулось, плеснуло, крякнуло, и две утки и один селезень с испуганным криком вырвались из-за кочек. Совершенно машинально, еще не отдавая себе отчета, и Сергей и Виноградов вскинули ружья и ударили. Сразу все вздрогнуло вокруг. Грохот выстрелов оглушил их самих, и дым затянул воздух. Раскатистое эхо гулом пошло по озеру, заглушая птичий гомон. Утка и сизый селезень, беспомощно кувыркаясь в воздухе, камнями шлепнулись в кочки, роняя пух и перья. А другая утка с диким ужасом понеслась через головы охотников по направленно к Гвоздеву. И тотчас же послышался с той стороны гулкий выстрел, и видно было, как кувыркалась убитая утка.
— Маркс, пиль, апорт![9]— сбиваясь от оживления, кричал Сергей.
Маркс с горящими глазами и окровавленной мордой уже тащил к ним селезня, мертвая головка которого беспомощно болталась у него между зубами.
Утка была еще жива, и Маркс насилу поймал ее. Махая одним крылом и широко разинув от ужаса рот, она бросалась из стороны в сторону, пока Маркс не попал ногой на повисшее, разбитое выстрелом, крыло. Утка еще хотела защищаться и глупо бесполезно шипела на собаку. Но разгоряченный пес схватил ее прямо за голову и потащил, наступая лапами на крылья.
Вся грудь его была испачкана кровью, и, когда охотники прошли дальше, на измятой, истоптанной траве и в мутных взбаламученных лужицах виднелись пятна этой красной крови, валялись разорванные, расщипанные перья, и мягкий серый пух еще долго тихо кружился в воздухе.
Выстрелы следовали за выстрелами и дробно разносились по обе стороны болота. Измазанные кровью собаки опрометью носились по кочкам. И чем дальше подвигались охотники, тем больше оставалось на зеленой молодой траве пятен крови.
После каждого выстрела птичий гомон мгновенно утихал, но потом впереди опять слышались живые, радостные голоса. Позади же охотников, на пройденном ими пространстве, надолго воцарялась мертвая тишина и пустота.
Охота была удачная, и выстрелы не прекращались. Кувыркались подбитые утки; кулики и бекасы легко, точно прихлопнутые хлопушкой комары, валились в воду, беспомощно шевеля длинными ножками. Сизый дым длинными полосами тянулся по озерцу и тихо печально таял, умирал в чистом воздухе. Встревоженные цапли, махая широкими крыльями, снимались с места и без оглядки пугливо уносились подальше в глубь болота.
Охотники совсем не говорили друг с другом. Их лица горели, глаза блестели, шапки съехали на затылок. Убитая дичь их уже не занимала, они торопливо, как попало, совали ее в яхташи[10] и опять устремляли воспаленные, широко раскрытые глаза на собаку, которая окровавленной и слюнявой мордой тянула впереди.
С одной большой, старой уткой, только чуть пристреленной, желтый Аякс Гвоздева никак не мог справиться. Он хватал ее и за крылья, и за хвост, но она все вырывалась, оставляя у него в зубах клочья пуху и капли крови, и все кричала хрипло и отчаянно. Наконец, ее схватил сам Гвоздев. Но она была еще жива и все рвалась с неистовым криком.
Жажда жить в ней была так очевидна, что Гвоздев чуть ее не бросил, но, пересилив себя, взял ее за крылья и быстро и сильно ударил ее головкой о приклад. Из клюва брызнули капли крови, и утка так мгновенно замолчала, что Гвоздеву даже странно и неприятно показалось, будто и все вокруг замолчало.
«Вот скверная сторона охоты…» — подумал он.
Но Аякс уже опять сделал стойку, и Гвоздев, выпростав ружье, сейчас же забыл об утке, свернутая головка которой, с полным густой кровью клювом, торчала из яхташа.
Обойдя все большое болото, охотники стали медленно сходиться по опушке рощи.
Болото осталось позади. Дым еще до сих пор полосами тянулся над ним, цепляясь за сухие камыши. По-прежнему был слышен гомон птицы, но уже не такой, как прежде: в нем уже слышались тоскливые нотки беспокойства и короткие паузы, точно в шум жизни местами вкралось мертвое молчание смерти.
Борисов, огибая топкое место, взял в сторону и пошел прямо по молодой заросли, которою начиналась роща. Он все время шел дальше всех от болота и убил меньше. Хотя и он был страстным охотником, но собственно удача его не интересовала. Он даже не любил стрелять слишком часто: ему нравилось не проявление своей ловкости, а то особое, как ему казалось, поэтическое настроение, которое овладевало им всегда, когда он оставался с ружьем, один, в поле или лесу. Он искренно воображал, что, отправляясь с ружьем истреблять живую жизнь природы, он больше, чем когда-либо, сливается с нею. Эта мысль так владела им, что он и вправду старался настраивать себя на тихие, мечтательные чувства.
Но напрасно: природа не радовала его, а наводила на него тихую, непонятную грусть. И это чувство особенно сильно охватило его, когда он вошел в рощу.
Кругом стояли тоненькие, бледные березки с повисшими тоненькими веточками. Красноватые прутья кустов молчаливо тянулись кверху. На земле еще лежал мягкий темный покров прошлогодних листьев, заглушавший шаги и треск сухих веточек; какие-то молчаливые зеленоватые птички беззвучно порхали с дерева на дерево, беззвучно трепеща крылышками. И все кругом было тихо.
Борисов не понимал, что эта тишина вовсе не была тишиной умирания. В этой кажущейся неподвижности шла могучая скрытая работа: корни изо всех сил тянули из земли влагу, и на их веточках надувались и лопались пухлые клейкие почки, молодая острая травка прокалывала насквозь сухие листья и тянулась кверху; опущенные веточки были полны силы, гибкости и жизни. Кое-где у корней выглядывали задумчиво торжественные глазки первых цветов. Беззвучные птички порхали к своим гнездам, устраивая их для новой жизни. Жизнь пробивалась везде, тихая, незаметная, но могучая.