Перекресток для троих - Андрей Молчанов 3 стр.


Потом следуют короткие гудки, я кладу трубку и с минуту сижу, думая об актрисе. Марина Осипова... Н-да, хороша... Но выбор режиссера между тем довольно-таки странен... Очаровательная женщина, эмоции вызывает резко положительные, но как актриса заурядна, а в амплуа комедийного персонажа просто-таки неуместна. Но кто их там разберет с их кинематографическими воззрениями на действительность? И не все ли равно? Фильмишко так или иначе будет скверен и пошл - дешевый, развлекательный водевиль. Но это этап. Задел. Финансовый и в смысле имени. Связей, безусловно. В том числе - с той же Осиповой...

Как автор сценария, я просматриваю реальную перспективу в плане знакомства с ней и всего прочего, возникающего в моем воображении в виде восхитительно-бесстыдных картин. Затем переключаюсь на размышления о гонораре. Все бы хорошо, если половину не отдавать режиссеру - верткому циничному грузину - основной пробивной силе моих киношно-драматургических опусов. Но что сделаешь? Зарплата у советского режиссера - пыль с редкой золотой крупинкой, и, не прилипни он в соавторы к сценаристу, обречен на подвижничество и нищету. На это же, как начинающий кинодеятель, обречен и я, откажи режиссеру в куске от своего гонорара. Да и не жаль платить, было бы за что! А тут приходится отстегивать бездарю, конъюнктурщику и проходимцу. Однако - личности одновременно влиятельной.

"А может, наколоть этого кацо? - проплывает мысль, но мысль другая мгновенно ее затушевывает: - Неэтично. Слово дано. К тому же после такого кульбита о втором фильме даже не мечтай - слух о тебе пройдет по всей... По всей киношушере великой и малой".

А на второй фильмец уже имеется заявка. Смердящая воинствующей халтурой, но режиссером одобренная. А значит...

Боже! Куда я бреду? В трясину. Сытую, теплую и вонючую. А надо - я чувствую! - надо серьезно писать, из меня может выйти поэт, и поэт неплохой, но где взять время?! А так - все есть! И свой народ в приличных местах, и... А, что там говорить!

Новый визит. Некто Грачева. Ответственный секретарь. Тумба. Ноги слоновьи. Hoc - кочерыжка. Задница размеров необъятных.

Это мой центральный враг.

Вообще-то я подчиняюсь непосредственно главному и она для меня - тьфу, но у меня есть прокол. Однажды я прогорел. Устраивал девочку в университет. На факультет журналистики. В писанине какого-либо рода девочка представляла собой ноль, свою фамилию с тремя ошибками корябала, но от меня требовалось лишь одно: устроить ей несколько публикаций. Ну, поставил я флакон коньяку Славе Вареному, распил он его с каким-то внештатным борзописцем, и появилась под статейками о комсомольцах-ударниках вместо фамилии борзописца фамилия девочки.

Эта Грачева все таинственным образом раскопала. И более того заподозрила, что я содрал за такое дельце кучу деньжищ. Грозилась пойти к главному, поднять вопрос... Эти полтыщи, клянусь, были трудным и ох каким рискованным для меня заработком... Но вроде все в итоге сошло... Да и чего бы не сойти? Кому нужен шум в кузнице молодежной передовой идеологии? В нашей кузнице не шумят...

- Володя! - Она притулилась к стенке, - Я пришла попрощаться.

- То есть? - говорю я осторожно и тут же все понимаю: я уже слышал, что ее перекидывают куда-то вверх и вбок... Она поясняет: горком партии, сектор идеологии...

- Я хочу сказать тебе, Володя, - задушевно и скорбно начинает она, - что ты плохо живешь. Ты циничен и нечестен. Нечестен по своей сути, понимаешь? А ты талантливый парень. У тебя сборник рассказов, теперь вот, говорят, фильм... Я хочу пожелать тебе...

Валяй, Грачева, желай! Со спецполиклиниками, со спецпайками, казенной черной машиной и номенклатурной квартирой почему бы не порассуждать о нравственности? Тем более когда эти рассуждения - твоя основная профессия, предоставляющая тебе все эти льготы и привилегии? Тут днем и ночью поневоле рассуждать будешь, в рассуждениях совершенствуясь... А мы, дорогая моралистка, из иной категории. Нам надо за все платить. Из собственного кармана. А потому изворачиваться: гнать халтуру, принимать мзду, обстряпывать делишки. Чтобы хоть раз в недельку сожрать то, чем вы каждый день на халяву закусываете. Но высказать вам этакую оправдательную версию получения левых доходов - опасно, ибо сразу же из статуса морально неустойчивого раздолбая я перехожу в статус вашего злейшего врага. Почему злейшего? А потому как открываю вам ужасное: свое понимание, на чем вы держитесь и за что вы держитесь. Это подобно тому как пес, который лет десять тявкал на цепи, заговорил бы вдруг человеческим голосом. То есть способности анализа и критического понимания я должен быть напрочь лишен. Иначе - труба! Ведущая в иной мир. Или - на тот свет.

Так что в настоящий момент, да и вообще, я принимаю образ существа, если и понимающего что, то - исключительно справедливость укоризны интонаций Грачевой. Внимая им на уровне верноподданнического сумрачного собачьего сознания. Моргаю виновато, стараюсь не дышать, ибо прет перегар проклятый, хорошо, в дальнем углу ведьма расположилась, да и насморк у нее, чувствуется, пришмыгивает то и дело своим носищем - пористым от обилия выдавленных угрей...

А мне ее бесконечно жаль. У нее-то вообще способность к осознанию действительности как подкованным сапогом отбита. Напрочь. Отсюда, впрочем, и новое назначение...

В общем, вся эта муть длится минут пять. Я теряю сознание от недостатка кислорода в организме, но продолжаю реагировать с серьезным и даже раскаянным видом.

Положение спасает мой корешок из отдела информации - весельчак и проныра Серж Любомирский. Читать в присутствии этого ироничного шустрого малого проникновенные проповеди - все равно что исполнять фуги Баха на дискотеке. И, скомкав финал душеспасительной нотации, Грачева наконец-таки сваливает. Навсегда. Осадок от ее словоречений у меня сволочной, как сегодня утром после пьянки, но все-таки я рад. Она уходит, и с ней отпускаются мои известные миру грешки.

- Ты просил, - говорит Любомирский и кладет на рассказ Козловского мои часы.

Он брал на часовом заводе какое-то интервью, и теперь у нас с ним чудесные экспортные циферблаты.

Я запираю дверь, и мы шарахаем с ним по сто грамм за все хорошее.

Затем он выметается, я надеваю часы и, любуясь ими, накручиваю телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное "занято" к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.

- Сегодня вечером, старичок, - пыхтит Сержик, - твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?

Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны. Мы страшно довольны друг другом.

- Выписал по максимуму - шестьдесят пять, - говорит Сержик шепотом.

- За мной тоже будет на всю катушку! - на одном дыхании, весело и громко отзываюсь я, и наш во всех отношениях приятный разговор заканчивается.

Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Попутно происходит какая-то неразбериха в моем организме. Меня начинает мутить, и я чувствую, как в желудке ворочаются апельсин, осетрина, хлеб, виски, водка и всякие биологические соки. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного.

Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но, когда перечисленные напасти осложняются еще и внезапной изжогой, иду в туалет, где меня выворачивает наизнанку. Я потею. Насквозь. После, хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Желудок остужен, но общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкой холодной жидкости зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.

Бреду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.

Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я, возвращаюсь к себе и звоню Славе по внутреннему телефону,

- Старик, - говорю я слабым голосом, - пивоваренный отменяется. Но за тобой - два литра неосветленного. Жду.

Слава согласно мычит.

Я запираю дверь, дергаю телефонный шнур на себя и, с надеждой ожидая благотворного действия таблетки, заваливаюсь на стулья, рядком стоящие у стенки. Накрываюсь дубленкой. Меня сотрясает дрожь, и в животе что-то надрывно ухает, журчит и озверело бунтует. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, - известный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное - здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг - жить так. Я и захочу - не сумею.

Дурак. Самоубийца. Вырожденец.

ИГОРЬ ЕГОРОВ

К Михаилу я прибыл под вечер. На рейсовом автобусе, ибо у "Победы" внезапно накрылся генератор.

Сошел. Шоссе, вдоль него - тонущая в сугробах деревня, свет, мерцающий в обледенелых оконцах, чистый, выстуженный ветром с заснеженных полей воздух.

Михаил только отужинал. Жирные после еды губы, расстегнутый ворот рубахи, меховая безрукавка...

Сели пить чай.

Я оглядывал кухню. Крашеный деревянный пол, холодильник, в углу, на столике, заботливо прикрытый чистой простынкой, - самогонный аппарат Мишкиного отца, в вопросах выпивки большого специалиста и любителя. Что, кстати, странно, - дурных наклонностей родителя своего Мишка не перенял: не пил, не курил и ни малейшей потребности в приятных отравлениях организма не испытывал.

- Во! - Мишка кивнул на мешок, втиснутый под стол с самогонной аппаратурой. - Дотащишь?

Я выволок мешок на середину кухни. Пуд, не меньше.

- Эва, - раздался из-за двери скрипучий старческий голос, - ироды. Со священными-то иконами как обходятся... Тьфу! Ироды и есть!

- Бабуля! - гавкнул Михаил, затворяя дверь, за которой я успел заметить сморщенное старушечье лицо с острыми, зловредными глазками. - Скройся!

- Не простится грех! - прошамкал голос в ответ.

- Вот... черт! - повысил тон Михаил. - Ворона старая!

- Не чертакайся, - рассудительно произнесла Мишкина религиозная бабка. Ишь, дьявол рыжий!

Мишка захлопнул дверь, вернулся к столу. Хмуро кашлянул, поджал губы. Да и мне что-то стало невесело...

Глядя на этот мешок, я смутно постигал, что задуманный нами проектик отличает нечистая суть. Вообще нахлынуло ощущение какой-то совершаемой ошибки.

- Висели иконки когда-то в домах, - сказал я, кашлянув. - Свидетели, так сказать, бытия...

- Ну хватит трепаться! - внезапно взорвался Мишка, будто думал о том же самом и это его раздражало.

Я обследовал доски. Трухлявые, искривленные, сплошь изъеденные древоточцем, все - черные, как сажей обмазаны, ничего не разобрать...

- Познакомился сегодня с одним клиентом, - оглянувшись на дверь, поведал Михаил. - Оттуда. Кэмпбэлл зовут. По-русски соображает. Ну, везу его, значит. Разговор. Спрашиваю: как вы, мол, к русской старине? Положительно, говорит. А насчет иконок вообще конкретный интерес имеется. Ну, короче, без обиняков... Я, говорит, математик, сюда приехал на месяц, так что будут предложения - плиз, не стесняйся.

- С иностранцами, конечно... - выразил я сомнение.

- А с кем еще?! С нашими, с отечественными?! - снова завелся Михаил. Коллекционерами! Да они или рвань, или Рублева им подавай, не меньше. Да и надуют тебя наши-то, так надуют - шариком будешь! Один мне тут заломил цену: мешок - четвертной. Ха-ха! Да в этом мешке моих трудов... там уже стольник торчит! А мне дом нужен. До-ом! - Он выразительно потряс руками. - Телевизор. Холодильник. Элементарные вещи, понял? Что предлагаешь - вкалывать, копить, недоедать? Это, знаешь, скорбная жизнь. Или левачить? Пробовал. Больше изнервничаешься. А потом, что тебе объяснять, у тебя то же самое.

- Пока не то же, - возразил я, - но...

- Но к этому мы неотвратимо приблизимся, - закончил Михаил. - Не все же с папой с мамой... Пиджачок-то, - он брезгливо пощупал мой пиджак за плечо, затем, откинувшись, оценил все, меня облачающее, взглядом - тоже брезгливым. Мамочка небось сыночка одевает?

- Плохой пиджачок?

- Хороший. Камзол. В стиле ренессанс. Откуда, из исторического музея? Вкусы предков, чего там...

- Ну почему, - забормотал я, вставая. - Вот маман штаны сообразила, вельветовые.

- Штаны сойдут, - подмигнул Михаил. - Узки только.

- Узки?! - Я, демонстрируя, присел. Что-то треснуло.

- Чего-то сзади, - констатировал товарищ. - Стрекочет, как у кузнечика. На такие дела идем - тебя же надо принарядить...

- Ну ладно, - оборвал я его, доедая кусок торта и вспоминая, что мать просила купить пирожных или конфет к чаю. - Иконы беру и пробую связаться с реставратором. Что за торт, кстати? Вкусный.

- Не знаю, - рассеянно произнес Михаил. - Будешь уходить - в прихожей крышка от коробки...

Эту фразу я расценил как намек на необходимость прощания. Взвалил мешок на спину и, дубея от мороза, поплелся к остановке автобуса. По пути встретил Мишкиного папаню - судя по его походке, перебравшего лишку. Папаня служил механиком в колхозном гараже.

- Здрасьте, - процедил я.

- Кар-ртошка, - указуя на мешок, отозвался он бессмысленно. Пр-ромерзнет... - И попер дальше.

Совершенно очумевший от холода, заиндевелый, как лось, я с мешком все-таки заглянул в булочную. Выбил чек. Встал в очередь. За конфетами.

- Будьте добры, двести грамм "Вечернего звона", - сказала девица, стоявшая передо мной. - Или нет... лучше "Вдохновение" за три рубля.

Я, внятно хмыкнув, посмотрел на нее. И - обмер. И сразу влюбился. Насмерть. До упора. И понял: без нее теперь не прожить, она - все. Она была красива, да, но не просто красива, она была прекрасна каждой своей черточкой, каждым движением. Холодный блеск серых глаз, высокий лоб, нежный, беззащитный подбородок... Такой бы только в кино королев играть.

Я стоял, не в силах пошевелиться. Наваждение какое-то. Аж колени подгибались.

Она взяла свое "Вдохновение" и, ни на кого не глядя, торопливо вышла. Продавщица выдернула чек из моей руки.

"Значит, живет где-то здесь, - соображал я. - Рядом..."

Мешок я чуть не оставил в магазине. Я был в трансе, в шоке и вообще не в себе.

Пришел домой. Что-то отвечал родителям, думая о ней... Где-то рядом, где-то рядышком ведь!..

Попил чайку. С конфетами. Потом уселись смотреть телевизор. Художественный фильм. Ну и - здрасьте! Легкая оплеуха насмешливой моей судьбы. Непродолжительный нокдаун. С экрана на меня смотрело ее лицо. Крупным планом. Так, значит, прекрасная незнакомка - актриса... Впрочем, чему удивляться? Но ведь только что, в захолустном магазине... Может, ошибка? Я хотел, чтобы была ошибка, но нет, с ошибкой не получалось.

- Вот... женщина, - кивнув на экран, сказал папаша.

Я встал и пошел в свою комнату. Унижен и неутешен. Я был жалким, маленьким человечком, ничего не добившимся, ничего не имевшим, кроме разве горбатой "Победы" в кирпичном ящике стандартного гаража, обывателем, непонятно во имя чего и чем живущим, неудачником, и уж куда мне до нее...

Я презирал и жалел себя. Я был несчастен.

ВЛАДИМИР КРОХИН

Просыпаюсь в три часа дня. Сонная одурь, тяжелая башка, но это - мура. Душевной и физической бодрости не отмечается, но и мук также. Боль в голове усыплена таблеткой, изжога пропала. Иду в туалет, споласкиваю морду водичкой, справляю потребности, и мой организм начинает функционировать в режиме практически здорового состояния. Сон - лучшее лекарство, не врет пословица.

Перемещаюсь в столовку и приступаю к трапезе, способной быть охарактеризованной как седьмая вода на киселе: бульон с куриными костями, шашлык в холодном сале и томатном соусе, пресный, с разваренными вишенками компот. Кормят у нас неважнецки.

После обеда, утирая салфеткой рот, отправляюсь к Славе Вареному. Условный стук: один длинный, два коротких, один длинный.

Что значит - нет главного! Слава, фотограф, главный художник и еще какой-то хипповый, не входящий в редакционный штат тип - небритый, с холщовым мешком, перекинутым через плечо, и жрущий воблу с энтузиазмом голодной крысы все - назюзенные до упора.

Я присасываюсь к пластмассовой канистре, воздев глаза к потолку, и облегчаю ее на свои два литра. Потом иду к себе. От горловины канистры во рту остается вкус пластмассы и воблы. Воблу я не ел. Я морщусь, собираю во рту горькую пивную слюну и плюю ее в урну. Слюна вязкая, и, прежде чем она срывается с губы, я стою как идиот - нагнувшись и мотая башкой. Благо, коридор пуст.

Вспоминаю о зубе. Он не болит.

На улице валит снег. "Жигуль" мой стал белой пушистой горкой. Пустой день. И ехать некуда, и писать лень, и ничего толком не сделано за сегодня... Горячка визитов и звонков схлынула, в редакции - тишина.

Расправляюсь с графоманскими рукописями, пришедшими "самотеком", заполняю стандартные бланки отказов, отношу конверты в отдел писем и снова сажусь за стол.

Тоска.

Впрочем, я люблю сидеть на работе. Даже в состоянии бездействия. Люблю свой уютный кабинет, обшитый древесно-стружечными плитами, с рекламными плакатиками на стенах, с двухтумбовым столом, на котором водружена табличка "Место занято" (ее я увел из ресторана), с мягким креслом на хромированной ножке, чистым паркетом, большим окном с алюминиевыми рамами...

Я ощущаю, как мой организм из состояния отчетливо здорового делает скачок в состояние бодрое. В этой бодрости есть что-то даже агрессивное... Я погружаюсь в мечты о знакомстве с актрисой.

Звонок.

- Товарищ Крохин? - спрашивает трубка утвердительно.

- Да? - говорю я мило.

- Мне б с вами потолковать... Свиридов я...

Наверняка графоман, но пропуск я заказываю. Делать все равно нечего.

Назад Дальше