— Гриша, а ведь те картинки, ну что а журнале я тебе показывал, их Тельман рисовал. Сын.
Мокригин молчал.
— Ты слышь, Григорий? — позвал Николай Ильич.
— Слышу, — как-то отрешенно ответил Мокригин. — Сыскался, значит.
— Вот ведь как жизнь-то распорядилась, — сказал задумчиво Николай Ильич. — Я думал, загинул он. С войны ведь, с сорок первого, ни одной весточки не было, а он в художники вышел. Недаром мальчонкой рисовать любил. Только фамилия у него другая, Гриша. Не Зотов он.
Гриша вдруг расхохотался:
— Да с чего ты, старик, взял, что это твой сын? Мало ли Тельманов на свете! И почудней имена есть. А ты заладил: сын, сын. Рассусоливаешь мне про него…
Николаю Ильичу было обидно слушать Гришин смех. Он сказал:
— Мой это Тельман, Гриша. Портретик там есть. Точно мой. Да и написано: Тельман Николаевич. Только Алексеев. Материну фамилию взял. Может, чего случилось? Пятнадцать ему было, когда с пленными солдатами-то от немцев сбежал. — Зотов тяжело вздохнул. Воспоминания его одолевали. Горькие старческие воспоминания. Он долго ворочался, потом снова заговорил:
— Вот что мне интересно — женат он или нет? Да уж, конечно! — сам же себе ответил Зотов. — Сорок пять ему в нонешнем мае будет. Дак ведь я, Григорий, наверняка дед! — оживился он. — Дед я, Григорий. А может быть, и прадед да же. А что? Ежели он, как и я, в девятнадцать поженился. Тельман-то у нас с Василисой рано появился, ой как рано. Ой, гуси-лебеди, прадед! Слышь, Гриша? Прадед.
Мокригин молчал.
— Я, Гриша, решил написать ему и адрес уже запросил. Что старое вспоминать? Жить-то всего ничего осталось. Заснешь когда ни то и не проснешься.
— Забыл, значит, ты все обиды, забыл, как тебя из-за сына твоего, щенка, фрицы чуть в расход не пустили? — неожиданно зло рявкнул Мокригин. — Он от тебя убежал, на смерть оставил, а ты… Он столько лет о себе и знать не давал! Сам ведь мне столько раз плакался. Ты что думаешь, не знал он, что папаша у него по тюрьмам да колониям восемь лет от звонка до звонка отышачил? Держи карман шире! Как миленький знал. Уж он-то в Зайцево твое распроклятое не раз, видать, съездил. И не хотел бы, дак землячки твои все ему рассказывали. В лучшем виде.
«Чего он так злится? — удивился Николай Ильич. — Чудак-человек».
Словно спохватившись, Мокригин смолк. Потом сказал уже спокойно:
— Я тебе, Коля, и вчера говорил: выбрось из головы эти фокусы-мокусы. Деревенька моя — ах, ах! Сынок теперь сыскался… Прожил полжизни без земляков и без сына и еще проживешь. Без друга — никогда. Нет жизни без верного кореша. Нет опоры. А землячки, детки — фить, разлетелись в разные стороны, кричи — охрипнешь! — Он заворочался в кровати так, что пружины застонали. Достал со стула папиросы. Закурил.
— Я вот, Коля, в детдоме вырос. Без роду без племени. Сколько себя помню, все сиротствовал. А не тянет меня в те края пермские, не тянет. Никуда не тянет. Знаешь, как говорится, рос мал, вырос пьян, ничего не знал. — Григорий громко, натужно захохотал.
Потом они долго лежали молча. Николай Ильич курил, думал. И, уже совсем засыпая, сказал мечтательно:
— Нет, Гриша, что ты ни говори, а напишу я сыну письмо.
Мокригин не ответил. «Наверное, уже спит, — подумал Николай Ильич. — Ну да бог с ним. Проспится — отойдет. И чего он разошелся?»
Но утром Григорий встал хмурый. Молча поел картошки, поджаренной с лосятиной, выпил полстакана водки. А когда оделся и собрался уходить, сказал:
— Ты вот что, Коля, поступай как знаешь. Но помни — я твоему сыночку сказочку расскажу, кем его батя был и кем стал. Как нынче поживает. Откудова у него денежки завелись. И еще подумай, Коля, — не за наши общие дела беспокоюсь. Я тебя другом считаю, душевным. Так что решай. Мое слово, ты знаешь, верное.
Повернулся и ушел, хлопнув дверью и пнув в сенях подбежавшего к нему приласкаться пса.
«У-у, разбойная рожа, — прошептал Николай Ильич, глядя из оконца на удаляющуюся фигуру Мокригина. — Сдурел мужик. Будто белены объелся. «Я тебе друг, я тебе друг!» А как поперек что скажешь, того и гляди в рожу заедет. И чего он ярится?»
Зотов долго сидел не двигаясь, тяжело навалясь на стол. Глядел пустыми глазами сквозь замерзающее оконце на темный ельник, где только что скрылся Григорий. Ледяные мохнатые веточки незаметно, будто сами собой, рисовались на стекле, сплетались в причудливые узоры, постепенно закрывая от Николая Ильича белую поляну с небольшим стожком и синеющий в рассветной мгле лес.
«Не доведут меня до добра мои думы, — вздохнул Зотов, оторвав наконец взгляд от заледеневшего окна. — Делом надо заняться». Он убрал со стола и сел подшивать валенки: давно собирался, да все было недосуг. Николай Ильич принес из кладовки кусок войлока, вар, дратву. Сапожный нож оказался туповат, и старик долго точил его на бруске. Ему вспомнилось, как он познакомился с Гришей. Гриша только что прибыл из пересыльной тюрьмы и сразу же проигрался в карты. Наутро он отправился на работу в лес, напялив на себя несусветное тряпье. На ногах у него болтались голенища от валенок, а на ступни были намотаны прикрученные веревкой тряпки. Вечером Николай Ильич стал свидетелем того, как, прижав в углу барака совсем молоденького плачущего паренька, Мокригин сдрючивал с него старенькие валенки. Зотову стало жаль мальчишку, и он сказал Грише:
— На что позарился? Через два дня будешь голыми пятками сверкать… А из твоих голенищ я фартовые валеночки слеплю. Сносу не будет…
Мокригин глянул на него зверем. Спросил:
— Сколько паек?
— За так сделаю, — махнул рукой Зотов и за вечер смастерил Грише из голенищ приличную обувку. Батина школа пригодилась — Илья Куприянович Зотов был лучшим сапожником на всю волость.
Николай Ильич подшивал валенки и вспоминал про колонию, про то, как сошлись они с Гришей. Тогда разница в годах была особенно заметна. Это сейчас она почти стерлась, не чувствуется. А в то время Мокригин против Николая Ильича совсем мальчишкой выглядел. Зотов подумал о том, что в первое время их знакомства, глядя на Гришу, все сына вспоминал. И нет-нет да рождалась тревожная мысль: «Ну как и сын по кривой дорожке пошел? Так же, как этот Гриша Собашник, сидевший за грабеж». Только раньше злость на Тельмана все другие мысли пересиливала. Вспомнит, погорюет, да и снова забудет надолго.
Чего уж стал покровительствовать ему Гриша, Николай Ильич в толк взять не мог. Да и задумываться не хотелось. Сдружились и ладно. Может, оттого, что родителей Мокригин не знал, по детдомам скитался? А может, из-за того, что Николай Ильич всегда был ровным, спокойным, не обижался на злые Гришины выходки? Жалел его.
Он подумал об этом сейчас, и жалость к Мокригину шевельнулась в нем, но тут же погасла. «Женился бы и жил спокойно», — подумал Николай Ильич, хотя раньше любая мысль об этом вызывала в нем легкое чувство ревности.
14
Отослав сыну письмо, Николай Ильич не находил себе места. Тревога словно навечно поселилась в его душе. Ночами он почти не спал. Полежав часа два в холодной постели, то забываясь на несколько минут в чуткой дреме, то снова просыпаясь, будто кто-то подталкивал его, Николай Ильич вставал, закуривал и, накинув на плечи телогрейку, ходил бесконечно по комнате, вздрагивая от скрипа половиц. Дружок, чувствуя, что хозяин не спит, жалобно повизгивал в сенях.
Под утро Зотов начинал топить печь, чтобы хоть как-то занять время, отвлечься. И долго сидел у огня, глядя, как пожирает пламя сухие березовые поленья, машинально подбирая отскочившие угольки и бросая их снова в топку.
Получил ли сын письмо? И о чем подумал, прочитав неровные отцовские каракули, которые так трудно ему дались, и за которыми столько боли, столько надежд?
В один из дней Николай Ильич спозаранку, надев лыжи, сходил в Пехенец. Узнать, нет ли весточки от Тельмана. Почту еще не привозили, и он просидел часа полтора в ожидании. Письма Зотову не было. Николай Ильич хотел было идти на кордон, но подумал: а не позвонить ли Грише? Может, отмяк его друг-приятель?
Он заказал разговор с Гатчиной и долго ждал, пока соединят. Кроме него, на почте не было ни одного посетителя. Сонная тишина стояла в комнате. Время от времени начинал стрекотать телеграф да вполголоса обсуждали какую-то Люську телефонистка и еще одна востроносая очкастая девица, наверное заведующая почтой. Резкий звонок заставил Николая Ильича вздрогнуть. Телефонистка молча протянула ему из-за барьера трубку.
— Кто? — отрывисто прозвучало в трубке. Это был голос Мокригина.
— Григорий?
— Говорите, — официально произнес Мокригин. Видать, не признал.
— Григорий, это я, Николай.
— А-а, Колюн! — наконец узнал Мокригин. — Здравствуй! — Он сказал это весело, но Николай Ильич не уловил обычной теплоты в голосе друга. «Сердится», — подумал Зотов и вздохнул.
— Ты чего молчишь, Колюн? — спросил Мокригин. — Как дела?
— Да все нормально, — скучным голосом ответил Николай Ильич. Он уже жалел, что позвонил. — Хотел вот узнать, как ты? Перемолвиться хотел.
— Все так же я, Коля. Все так же. Без изменений. А насчет перемолвиться… — Он помолчал несколько секунд. — Насчет перемолвиться это можно. Завтра жди с трехчасового. Ну будь!
Николай Ильич повесил трубку и, грустный, поплелся к себе на кордон.
Он делал все машинально, словно в полусне. Отвел двух лужских мужиков на делянку, пометил, что рубить. У мужиков был выписан наряд на строевой лес.
И снова думал о сыне. Представил, как сидят они с Тельманом за столом и говорят, говорят о врозь прожитых годах. Сколько им надо вспомнить, о скольком переговорить! А потом он поведет сына в лес, покажет самые заповедные, самые красивые уголки. И на медведя они сходят вместе. А весной свезет он Тельмана на Вялье озеро, где на маленьком островке токуют тяжелые сторожкие глухари, покажет Орелью Гриву и тетеревиные тока за Владычкином. Как они бурлят ранним весенним утром, когда лес и поляны еще скрыты густым туманом. Полюбится здесь сыну, ей-богу, полюбится. Эх, только бы он ответил на письмо. Только бы не держал на сердце зло. Отец же он ему, родная кровь.
Ну и зачем им старое вспоминать? Зачем? Кто старое вспомянет… Да и жизнь прошла, и Тельман не мальчик, время ли в прошлом копаться?
Думал так Николай Ильич, и на душе у него теплело. Но потом вдруг вставало перед ним злое Гришино лицо, и все светлые мечты расплывались, и оставалась одна горечь и тревога. И тревога эта с каждым часом усиливалась и усиливалась.
В тот день, когда обещал приехать Мокригин, Николай Ильич совсем упал духом. Временами он чувствовал такую слабость, что мутилось в голове. Хотелось лечь, закрыть голову подушкой и не шевелиться, не вставать, не думать ни о чем.
Ну что ему, Грише, Тельман? В дом, что ли, просится? Что плохого, если у твоего друга нашелся сын? Почему не радоваться вместе? Ведь у них-то ничего не изменится. Почему, почему Гриша так разозлился, когда узнал, что Зотов хочет разыскать сына и помириться с ним? Может, думает, что не смогут они теперь лес на сторону продавать? Так ведь давно уже говорил Грише Николай Ильич — все, будя, последний раз уступил ему — и амба. Не тот возраст, чтобы снова зону топтать.
«Ах, Гриша, Гриша! — вздыхал Николай Ильич. — Неужель решил ты, что наши общие денежки делить я с тобой буду? Тьфу, денежки. Если бы Тельман весточку прислал, если бы выпало такое счастье — зачем мне эти денежки? Прожил бы я вместе с сыном и без них. Да и о чем разговор — вилами все на воде писано, не откликнулся сын и, может так статься, не откликнется. — Но тут же он себя одергивал. — Нет, нет, такого быть не может! Разве оттолкнет он старого, больного отца?
А Гриша-то: «Все твоему сыну выложу, все. И про то, что сидел, и про то, как сидел! И о том, что лес воруешь долгие годы». Ну, положим, что сидел — зачем скрывать. От тюрьмы да от сумы грех зарекаться. А коли и вправду он про лес скажет? Нужен Тельману старый папаша вор! Вор! Сын человек известный, уважаемый, ему грехи отцовы — не медаль на грудь. Да ведь Гришка-то окаянный, лихой человек, он и прокурору заявит. Подкинет письмишко, а самого ищи-свищи. Денежки наши общие в карман, а сам в края далекие.
И чего это Гришка таким злым уродился? — думал Николай Ильич. — Чего он всех ненавидит? Жизнь с ним зло поступила? Несправедливо? Ну рос без отца, без матки… Да ведь мало ли сиротства на белом свете?! Вон после войны сколько сирот осталось! А ведь людьми выросли… Нет, тут что-то другое у Гришки. Может, оттого, что слабый в детстве был и каждый им помыкал? А потом нож в руки взял и увидал, что боятся? Силу почуял.
Эх-ха-ха! Вот она, жизнь, что с человеком делает. И ведь отмяк он нынче, отмяк. Поглаже стал. А тут снова!»
Голова у Николая Ильича раскалывалась от этих дум. Временами ему казалось, что он напрасно послал письмо сыну. Может, и впрямь не стоило писать? Прожил же он столько лет без Тельмана. Скоротал бы с Гришей Мокригиным и те немногие годы, что остались. Вон сам Гриша — один как перст. А не горюет. И не зря говорит ему, Николаю Ильичу, что ни друзей, ни близких, кроме него, нет. Но такие мысли приходили и улетучивались, а оставалась одна жгучая боль под сердцем. Да зрела злость на того, кто встал на пути к сыну.
В полдень, когда до приезда Гриши оставались считанные часы, Николай Ильич вдруг понял, что Гриша не отступит от задуманного. Он вспоминал долгие годы своего знакомства с ним, мелкие, на первый взгляд ничего не значащие случаи из их житухи в колонии, всю их последующую вольную жизнь, и чувство беззащитности перед Мокригиным охватило все его существо. Нет, Гриша никогда не отступался от задуманного. Что-то в нем было такое, что заставляло людей подчиняться ему. Николай Ильич считал, что только ему повезло на дружбу с этим суровым, может быть, даже жестоким человеком, но сейчас ему показалось, что и его дружба с Мокригиным была лишь цепочкой уступок, незаметного для себя подчинения его воле, его желаниям. Он опять вспомнил историю с собакой, и ему стало страшно оттого, что не послушался Гришу, поступил, может быть, в первый раз по-своему. Да ведь как иначе-то поступить?! Сын же, сын родной отыскался!
…Зотов посмотрел на часы. Половина третьего. Мокригин приедет трехчасовым поездом. Он всегда был верен своему слову. Около пяти Гриша должен быть здесь.
Зотов надел телогрейку, вышел в сарай. Там, в ловко выдолбленном трухлявом бревне, Николай Ильич прятал старенький трофейный карабин, купленный по случаю несколько лет тому назад у одного заезжего мужика. Он даже и не купил его, а поменял на десяток добрых бревен. Изредка, лишь в самых крайних случаях, он доставал карабин, чтобы завалить лося. Да и то когда был уверен, что егерь в отъезде. Вот только с патронами последнее время было плохо. Негде достать. Николай Ильич проверил обойму. «Нет, Гриша, не за тобой последнее слово!» — зло прошептал старик, заталкивая обойму в магазин.
Начинался снегопад. Низкие белесые тучи медленно разворачивались над лесом, а за ними темнели другие. На небе не было видно ни одного просвета. Холодный ветер пронизывал насквозь, и Николай Ильич почувствовал, что его начинает бить мелкая дрожь. Он прибавил шагу, но лыжи утопали глубоко, и идти было трудно. Зато он скоро согрелся. Зотов не задумывался сейчас о том, что будет. Ему казалось: устрани он Мокригина — и все образуется. И не жаль ему Мокригина, совсем не жаль. И хорошо, что снег пошел. Небось к ночи столько нападает, что никаких следов не останется.
Зотов шел и шел, останавливаясь передохнуть, и минута от минуты росла в нем злость на Мокригина, из-за которого приходится вот тащиться по глубокому снегу, вместо того чтобы ждать письма от сына, сидя в тепло натопленном доме.
«Ну ничего, Собашник, потружусь на тебя в последний раз. Уважу, — вскипая, думал Зотов. — Сполна рассчитаюсь за все твои заботы. Пиши потом к прокурору донос на старого Зотова, сажай его в тюрьму за то, что с сыном видеться захотел. Накось выкуси! Ты мне к сыну дорогу не загородишь!»
Когда Николай Ильич взобрался на невысокую горку, которую почему-то все называли Орельей Гривой, он обрадовался. Впереди, шагах в пятистах, чуть заметной серой полоской выбегала из лесу тропинка, ведущая со станции во Владычкино. Ходили по ней редко. Да и кому ходить-то?
Зотов стал за маленькой елкой, осторожно отвел затвор, загнав патрон в патронник. Он был уверен в себе — стрелял всегда без промаха. А там пусть думают-гадают. Мало ли в лесу охотников. Пуля — дура.
Николай Ильич почувствовал, сердцем почувствовал, что Гриша Собашник сейчас появится из бора. Перехватило дыхание и чуть дрогнула рука, когда он поднял карабин примериться. Но Николай Ильич справился с охватившим его ознобом, глубоко вздохнул, на мгновение почувствовав, как заколотилось сердце, и тут же увидел Гришу, его мохнатую рыжую шапку. Еловый подрост почти скрывал Мокригина. Зотов видел только голову да успел разглядеть. Вещевой мешок за спиной. «Небось продуктов несет своему дружку Коле», — мелькнула злорадная мысль, и он нажал на курок…
Ветер усилился, посвистывал зло и тонко, гнал навстречу поземку. «Несподручно мне по лесу с карабином таскаться», — думал Зотов, оглядываясь по сторонам. Но вокруг было пустынно и неприютно. В сумерках лес выглядел тревожным и незнакомым, и казалось, что там кто-то прячется и следит за каждым шагом. Он пришел домой в потемках, совсем обессиленный. Спрятал карабин. Но на душе у него было спокойно. Словно стрелял не сам он, Зотов, а кто-то другой. Какой-то мало знакомый ему человек понял его страдания и горе и сжалился над стариком, освободив от стыда за подленькое рабство в прошлом и от страха за будущее, открыл ему дорогу к сыну. И он, спаситель, и грех на душу взял. Впервые за несколько дней Николай Ильич хорошо спал. На следующее утро он снова зашел в Пехенец на почту, письма опять не было, и Николай Ильич, дождавшись попутки, отправился на Мшинскую, на электричку. О Грише он и не вспоминал, только, проезжая Гатчину, кольнуло ему сердце тревогой. Но он успокоил себя. Вот и в Пехенце никто ничего пока не знает. Видать, не наткнулись на Гришу — где-где, а на почте-то уж наверняка знали бы.