Он медленно встал с кресла.
— Мне пора идти, Джонсон. Я и так задержался дольше, чем рассчитывал.
— Еще одно, — сказал сенатор. — Я давно хотел спросить вас. Это не имеет отношения ко мне. Я много раз хотел спросить и не решался, мне казалось, что…
— О, все в порядке, — сказал Харрингтон. — Я отвечу, если сумею…
— Одна из ваших ранних книг "Кость, чтобы грызть".
— Это было много лет назад.
— Главный герой, — продолжал сенатор, — описанный вами неандерталец. Вы сделали его таким человечным.
Харрингтон кивнул.
— Верно, таим он и был. Это было человеческое существо. А что он жил сто тысяч лет назад…
— Да-да, конечно, — сказал сенатор. — Вы совершенно правы. Но вы так хорошо его описали. Я часто думал, как вы могли так убедительно описать такого человека — почти безмозглого дикаря.
— Не безмозглого, — покачал головой Харрингтон, — и в сущности не дикаря. Просто продукт своего времени. Я долго жил с ними, Джонсон, прежде чем написал о нем. Я старался поставить себя на его место, в его окружение, думать, как думал он, осмыслить его точку зрения. Я познал его страхи и радости. Были моменты, когда мне казалось, что я сам становлюсь им.
Энрайт торжественно кивнул.
— Могу поверить в это. Вам на самом деле нужно уходить? Выпить больше не хотите?
— Простите, Джонсон, мне еще долго вести машину.
Сенатор тяжело встал и пошел вместе с ним к двери.
— Мы снова поговорим, — сказал он, — и скоро. Относительно вашей работы. Не могу поверить, что вы больше не пишете.
— Возможно, вдохновение еще вернется, — сказал Харрингтон. Но он сказал так, чтобы успокоить сенатора Сам он знал, что ничто не вернется.
Они распрощались, и Харрингтон устало потащился по дорожке. И это было тоже ненормально: никогда в жизни он не тащился.
Автомобиль его был припаркован напротив ворот, и он остановился, изумленно глядя на него: это была не его машина. У него была дорогая внушительная модель — эта же была не только дешевая, но и сильно подержанная. И все же, каким-то смутным и мучительным образом, она была ему памятна.
Снова то же самое, но на этот раз Харрингтон готов был смириться с нереальностью и принять ее. Он раскрыл дверцу и сел на сиденье. Порывшись в кармане, нашел ключ и нащупал в темноте замок зажигания.
Что-то с трудом пробивалось сквозь туман в его мозгу. Он чувствовал эту борьбу и знал, кто борется. Боролся Холлис Харрингтон, последний джентльмен. И в это мгновение он не был ни последним джентльменом, ни человеком, сидевшим в старой машине, он был юношей и человеком из прошлого, жалким и дрожащим. Он сидел в отдельном кабинете, в самом дальнем и темном углу какого-то неизвестного ему помещения, полного шума и незнакомых запахов, а в другом углу, еще более темном, чем его угол, сидел кто-то другой, и этот другой говорил.
Он пытался рассмотреть лицо говорившего, но было либо слишком темно, либо у того вообще не было лица. И все время этот безлицый незнакомец говорил. На столе лежали бумаги, обрывки рукописи, и он знал, что это нехорошо, но язык его распух, а горло пересохло.
Он не мог вымолвить ни слова, но чувствовал в себе ужасную, кричащую необходимость изложить на бумаге убеждение и веру, которые кричали и требовали выражения. И он ясно услышал, как незнакомец сказал:
— Я хочу заключить с вами соглашение.
И это было все. Больше он ничего не помнил.
Так оно и стояло — древнее, пугающее — единственное воспоминание о какой-то прежней жизни, о происшествии вне прошлого или будущего, без всякой связи с ним.
Неожиданно похолодало, и он вздрогнул от этого холода. Включил мотор, отъехал с обочины и медленно двинулся по улице. Он ехал уже с полчаса и все дрожал. Чашка кофе согреет, — подумал он и остановился против открытого всю ночь ресторанчика. И с некоторым удивлением понял, что находится не более чем в одной-двух милях от дома
Внутри не было никого, кроме подержанной блондинки, прислонившейся к стойке и слушавшей радио.
Он вскарабкался на сиденье.
— Кофе, пожалуйста.
Ожидая, пока блондинка нальет кофе, он осмотрелся. Помещение было чистым и уютным, с автоматом, продающим сигареты, и рядом журналов, выложенных вдоль стены.
Блондинка поставила перед ним чашку.
— Еще что-нибудь? — спросила она, но он не ответил: краем глаза он уловил заголовок на обложке одного из самых популярных журналов.
— Больше ничего? — повторила вопрос блондинка.
— Это все, что я хотел, — ответил Харрингтон. Он не смотрел на нее, он все еще не сводил глаз с журнала.
Заголовок на обложке кричал:
ПРИЗРАЧНЫЙ МИР ХОЛЛИСА ХАРРИНГТОНА!
Он осторожно соскользнул с сиденья и подкрался к журналу. Быстро протянул руку и схватил его, прежде чем тот смог увернуться, у него было чувство, что журнал, как и все остальное, окажется нереальным. Вернувшись к стойке, он положил журнал и уставился на обложку: заголовок по-прежнему был там. Он не изменился, не исчез. Харрингтон потер пальцами печатные слова: они были совершенно реальны. Он быстро перелистал журнал, нашел статью. Со страницы на него смотрело его собственное лицо, хотя он не совсем так представлял себя: на фото он был моложе, темнее, а под этим лицом было другое, совсем отличное. И заголовок между двумя фотографиями звучал вопросительно:
КТО ИЗ НИХ НАСТОЯЩИЙ ХОЛЛИС ХАРРИНГТОН?
Было здесь и изображение дома, который он узнал, несмотря на его ветхость, и ниже тот же дом, но идеализированный, сверкающий белой краской и окруженный аккуратным садом. Он не побеспокоился прочесть надпись между этими рисунками, он знал, что там написано.
А вот и сама статья:
"Действительно ли Холлис Харрингтон больше чем человек? Действительно ли он таков, каким считает себя? Он — человек, созданный собственным воображением, живущий в призрачном мире счастливой жизни и хороших манер? Или это не более чем тщательно отработанная поза, проявление исключительного умения приукрашивать действительность и самореклама? Или, быть может, чтобы писать так, как пишет он, чтобы создавать ту изысканную, глубокомысленную, многозначительную прозу, которую он писал свыше тридцати лет, требовалось придумать свой мир и поверить, что он живет в нем…
Чья-то рука закрыла текст так, что он не мог читать дальше. Он поднял голову. Это была рука хозяйки, и он увидел блеск в ее глазах. Она готова была заплакать.
— Мистер Харрингтон, — попросила она. — Пожалуйста, мистер Харрингтон, пожалуйста, не читайте это, сэр.
— Но, мисс…
— Я говорила Гарри, чтобы он не оставлял здесь этот журнал. Он должен был его спрятать. Но он ответил, что вы бываете здесь только по субботам.
— Я бывал здесь раньше?
— Почти каждую субботу, — удивленно ответила она. — Каждую субботу в течение многих лет. Вам нравится наш пирог с вишнями. Вы всегда просите кусок пирога
— Да, конечно, — сказал он.
Но на самом деле у него не было никакого представления об этом месте, если только… Боже милостивый, подумал он, если только он не считал все время, что это какое-то другое место. Какой-то прекрасный, выложенный золотыми плитками ресторан высшего класса. Но ведь невозможно притворяться так долго, — сказал он себе. — Некоторое время, может быть, но не на тридцать же лет. Никто не может этого, во всяком случае без посторонней помощи.
— Я забыл, — сказал он хозяйке. — Я что-то расстроен сегодня. Не найдется ли у вас куска пирога с вишнями?
— Конечно, найдется!
Она достала из шкафа пирог, отрезала кусок и положила его на тарелку. Поставила тарелку перед ним и рядом положила вилку.
— Простите, мистер Харрингтон, — сказал она, — простите, что я не спрятала этот журнал. Не обращайте на него внимания. Не обращайте внимания на то, что говорят и пишут. Все мы так гордимся вами. — Она перегнулась через стойку. — Не обращайте внимания. Вы слишком велики для них.
— Не могу в это поверить, — ответил Холлис Харрингтон.
И это была чистая правда: он слишком устал, чтобы выдумывать. Он был полон недоумения, и больше ни на что уже не оставалось места.
— Я хочу заключить с вами соглашение, — говорил ему незнакомец в углу много лет назад.
Но какое соглашение? Никаких воспоминаний и никаких догадок. Он писал в течение всех этих тридцати лет и был хорошо вознагражден — не деньгами и славой, разумеется, но другим. Большим белым домом, стоящим на холме в живописной местности, старым слугой, как из книжки с картинками. Старой матерью в стиле Уистлера, романтической смесью радости и горести от могильной плиты.
Но теперь работа завершена, и плата прервалась, кончились фантазии.
Плата прекратилась, и иллюзии, бывшие ее частью, тоже исчезли. Слава и показной блеск слетели с его глаз. Больше он не мог видеть вместо старой разбитой машины гладкий сверкающий автомобиль. Теперь он мог правильно прочесть надпись на могильном камне. И сон о матери в стиле Уистлера исчез из его мозга — но он был так крепко в нем отпечатан, что еще сегодня вечером он ехал к дому, адрес которого был взят из его воображения. Он понял, что видел весь мир покрытым глянцем, как на картинках в книгах.
Но теперь работа завершена, и плата прервалась, кончились фантазии.
Плата прекратилась, и иллюзии, бывшие ее частью, тоже исчезли. Слава и показной блеск слетели с его глаз. Больше он не мог видеть вместо старой разбитой машины гладкий сверкающий автомобиль. Теперь он мог правильно прочесть надпись на могильном камне. И сон о матери в стиле Уистлера исчез из его мозга — но он был так крепко в нем отпечатан, что еще сегодня вечером он ехал к дому, адрес которого был взят из его воображения. Он понял, что видел весь мир покрытым глянцем, как на картинках в книгах.
Возможно ли это? Может ли человек в здравом уме верить иллюзиям в течение тридцати лет? А может, он безумен? Харрингтон хладнокровно обдумал это предложение и нашел его маловероятным: вряд ли безумец мог в течение тридцати лет писать так, как писал он. А то, что он действительно писал, доказывали сегодняшние слова сенатора
Итак, все остальное было иллюзией, больше ничем оно быть не могло. Иллюзией, возникшей при помощи безлицего незнакомца, кем бы он ни был, который заключил-таки с ним соглашение много лет назад.
Хотя, подумал он, значительных усилий для этого не требовалось. Склонность к самообману сильна в человеческой расе. Это ясно видно в детях: для них воображаемое неотличимо от реального. И есть множество взрослых, которые заставляют себя верить в то, что, как они считают, принесет им мир и спокойствие.
Разумеется, сказал он себе, отсюда не так велик шаг до иллюзорного мира.
— Мистер Харрингтон, вам понравился пирог?
— Разумеется, — ответил Харрингтон, подцепляя вилкой кусочек пирога.
Итак, плата — это способность без сознательного усилия воображать особый мир, в котором он живет. Или более того: возможно это обязательное условие для его работы — точно рассчитанный мир и образ жизни, в котором он наилучшим образом выполнит свою работу. Но какова цель всего этого? У него не было ни малейшего представления об этой цели. Разве что сама работа и была целью.
Музыка по радио прервалась, послышался торжественный голос:
— Мы прерываем нашу программу, чтобы передать важную новость. Ассошиэйтед Пресс только что сообщила: Белый Дом назначил сенатора Джонсона Энрайта на пост государственного секретаря. А теперь мы продолжаем нашу музыкальную программу.
Харрингтон застыл с куском пирога на вилке, не донеся его до рта.
— Судьба, — процитировал он, — может отметить своей рукой одного человека!
— Что вы сказали, мистер Харрингтон?
— Ничего, ничего, мисс. Просто кое-что вспомнил. Не имеет значения.
Хотя оно, конечно, имело значение. Сколько еще людей во всем мире, подумал он, прочли эти строки в его книге? Сколько жизней испытали на себе влияние написанного им? И не помогали ли ему писать эти строки? И был ли у него действительно талант, иди он просто передавал мысли, возникавшие в чужом мозгу? Не помогли ли ему писать так же, как и видеть иллюзии? Не в этом ли причина того, что он чувствует себя таким исписавшимся? Но что бы это ни было, все позади. Он сделал свою работу и сгорел. Сгорел до конца — все то, чему он суеверно поклонялся, обратилось в свою противоположность. А началось это с посещения журналиста сегодня утром. И вот он сидит здесь, скучный банальный человек, и ест пирог с вишнями. Сколько людей сидело так же, как он, в прошедших веках, освободившись от иллюзорной жизни, как был освобожден он, стараясь сообразить, что же с ними произошло? Сколько их еще и сегодня живет в иллюзорном мире, как жил он в течение тридцати лет до этого дня?
Он понял, что считать себя единственным нелепо. Не было смысла создавать иллюзорный мир для одного человека. Сколько эксцентричных гениев, возможно, не были ни гениальными, ни эксцентричными, пока тоже не побывали в каком-то темном углу и не выслушали предложения безлицего незнакомца? Предположим — только предположим, — что единственной целью его тридцатилетней работы было то, чтобы сенатор Джонсон Энрайт не отказался от общественной деятельности и возглавил государственный департамент. Зачем и кому было нужно, чтобы именно данный человек занял этот пост? И настолько ли это важно, чтобы добиваться этого ценой труда всей жизни другого человека? Где-то здесь, сказал себе Харрингтон, и находится ключ. Где-то за этими тридцатью годами должен быть указатель, ведущий к человеку, предмету или организации — чем бы оно ни было.
Он почувствовал, как в нем поднимается гнев. Бесформенный, бессмысленный, почти безнадежный, — гнев, не имевший ни направления, ни цели.
В ресторанчик вошел человек и сел рядом с Харрингтоном.
— Привет, Глэдис! — взревел он. Потом заметил Харрингтона и шлепнул его по спине. — Привет, парень! — протрубил он. — Твое имя в газетах!
— Потише, Джо! — сказала Глэдис. — Чего ты хочешь?
— Кусок яблочного пирога и чашку кофе.
Харрингтон увидел, как огромен и волосат его сосед. У него был значок возчика.
— Вы что-то сказали о моем имени в газетах?
Джо швырнул сложенную газету:
— На первой странице статья и ваша фотография. — Он ткнул грязным пальцем.
— Спасибо, — сказал Харрингтон.
— Читайте! — шумно заявил Джо. — Или вам неинтересно?
— Интересно.
Заголовок гласил:
ИЗВЕСТНЫЙ ПИСАТЕЛЬ ПРЕКРАЩАЕТ ПИСАТЬ
— Значит, вы завязали? — ревел возчик. — Не могу ругать тебя за это, парень. Много книг написал?
— Четырнадцать.
— Глэдис, только представь себе: четырнадцать книг! За всю свою жизнь я не прочел столько…
— Замолчи, Джо! — Глэдис со стуком поставила перед ним тарелку с пирогом и кофе.
В статье говорилось:
"Холлис Харрингтон, автор романа "Взгляни на мой опустелый дом", принесшего ему Нобелевскую премию, прекращает писать после публикации своей последней книги "Вернись, моя душа". Об этом было объявлено в последнем выпуске журнала "Ситюэйшн" в статье редактора Седрика Мэдисона. Мэдисон утверждает, что Харрингтон завершил свою работу, начатую тридцать лет и тринадцать книг назад…"
Рука Харрингтона конвульсивно смяла газетную страницу.
— В чем дело, приятель?
— Ничего.
— Этот Мэдисон — ничтожество! — заявил Джо. — Не верьте ему!
— Он прав, — сказал Харрингтон. — Боюсь, он прав!
"Но откуда он знает? — спросил он себя. — Как может Седрик Мэдисон, странный человек, поглощенный своей работой, не выходящий из помещения редакции и пишущий литературно-критические статьи, как может он знать об этом? Ведь я сам, — сказал себе Холлис Харрингтон, — узнал об этом только сегодня утром".
— Тебе не нравится пирог? — спросил Джо. — И кофе у тебя остыл.
— Оставь его в покое! — яростно сказала Глэдис. — Я подогрею ему кофе.
Харрингтон попросил Джо:
— Вы не отдадите мне эту газету?
— Конечно, отдам, приятель! Я уже просмотрел ее. Читаю только спорт!
— Спасибо, — сказал Харрингтон. — Мне нужно кое с кем повидаться.
* * *
Вестибюль здания "Ситюэйшн" был пуст и весь искрился — яркая искра была торговой маркой журнала и людей, делавших его.
Медленно и величественно за стеклянной стеной поворачивался огромный глобус. Под ним циферблаты показывали поясное время. А на глобусе был обозначен значками ход мировых событий.
Харрингтон остановился перед дверью и осторожно заглянул внутрь, смущеный и озадаченный яркостью и сиянием. Он медленно сориентировался. Рядом с лифтами — указатель и доска объявлений, на которой ничего не было, а за ней — на дверях — табличка:
ХАРВИ Прием с 9 до 17 во все дни неделиХаррингтон пересек помещение и остановился перед указателем. Изогнув шею, он отыскивал нужное имя.
СЭДРИК МЭДИСОН… 317Он отвернулся от доски и нажал кнопку лифта На третьем этаже лифт остановился, он вышел. Слева от него тянулся длинный ряд кабинетов. Он пошел налево: триста семнадцатый кабинет оказался третьим. Дверь была открыта
Харрингтон вошел. За столом, заваленным книгами, сидел человек Груды книг были на полу и на полках вдоль стен.
— Мистер Мэдисон? — спросил Харрингтон.
Человек поднял голову от книги. И неожиданно Харрингтон вновь оказался в дымном темном кабинете, где когда-то давно разговаривал с безлицым незнакомцем. Но тот больше не был безлицым. Харрингтон узнал его — по исходящей от него какой-то гипнотической силе, по странному, почти неприличному чувству физического превосходства.
— Харрингтон! — воскликнул безлицый человек, который теперь обрел лицо. — Как хорошо, что вы пришли! Невероятно, чтобы мы с вами…
— Да, невероятно, — подтвердил Харрингтон. Он едва сознавал, что говорит. Он ответил автоматически, чтобы спастись от удара, — сработал простой защитный механизм.