Именем закона. Сборник № 3 - Борис Мегрели 35 стр.


Он тогда был уверен — до суда не дойдет. А служебное расследование станет поводом для его рапорта «на самый верх». Ну сколько можно заниматься фальсификацией — ведь никто из их подследственных не призывает к насильственному свержению существующего строя, не угрожает государственной безопасности. Сколько можно за их счет создавать себе репутацию много работающих людей, получать награды и премиальные, да еще радоваться… Чему?.. Тому, что удалось спровадить в тюрьму умного, совестливого человека?.. Ведь после процесса над Орловым участники суда — судьи, обвинители, следователи устроили дружную попойку, к тому же не на свои деньги — по этому случаю были выписаны фиктивные премиальные… Да не оттого ли большинство коллег Орехова тяготится своей работой, хотя и не все говорят об этом вслух. Не потому ли стараются уйти под разными предлогами. Он, Орехов, тоже порывался. Останавливала мысль: кто будет помогать тем, гонимым, не боящимся говорить правду?

А потом Орехов заметил «наружку». Эти три «Волги», обгонявшие друг друга, менявшие номера по нескольку раз в день, в общем-то, ничем особенным не выделялись. Но куда денешь отрешенные лица сидящих. Их внимательно-равнодушные взгляды. Точно рассчитанные движения. Вот одна из «Волг» тормознула, и сидевший возле водителя пружинисто выскочил к табачному киоску — ну как он, одетый в джинсы и тенниску, спрячет свою военную выправку! Орехов понимал: эта команда из шестнадцати человек сейчас фиксирует каждый его шаг, не жалея пленки. Сам видел (знал, где посмотреть) несколько снимков. На одном он снят с Морозовым на улице. Сколько сил, сколько средств уходит вот на такую ерунду, думал Орехов, и ему вспоминался Путивль, бурьян на колхозной земле, нищие старухи и заколоченный досками магазин.

И наконец день, когда ему по телефону сказали: «Здесь тебя заждались». Он понял — у них все готово. Приехал на работу. Начальник разглядывал его в упор, будто первый раз видел, забыв тяжелую руку на раскрытой папке. Виктор узнал сразу — досье на Морозова.

— Слушай, Орехов, — спросил начальник, — а как ты относишься к раскулачиванию? Вот тут, — он похлопал ладонью по странице, — ты с Морозовым на этот счет говоришь. Получается, что осуждаешь коллективизацию.

— А вы поезжайте по деревням, поглядите, — ответил Орехов. — Да поинтересуйтесь, сколько мы зерна у Канады закупаем.

Так началось это «служебное расследование».

В Лефортово после первого допроса он сел писать рапорт. Но прежде чем отправиться в камеру, расстался с обручальным кольцом, ремнем и шнурками.

А еще через месяц пришлось расстаться с надеждой, что о нем доложат Андропову и «его люди» поведут следствие, а высшие чины с Лубянки захотят с ним, Ореховым, побеседовать. Оказалось: его анализ причин диссидентского движения никого там не интересует.

Тогда он стал защищаться, утверждая: никому ничего не передавал. Знал — доказать его вину, состоящую в «разглашении», трудно. Звонил он только из телефонов-автоматов, голос на пленке из-за плохой слышимости идентифицировать невозможно. Морозов же наверняка будет держаться условленной версии: их отношения это всего лишь попытка Орехова его завербовать.

Но Морозов на следствии и на суде, начиная свои показания словами «Я обязан Орехову, он помирил меня с дочерью», рассказывал, какие и кому передавал сведения от Орехова. Он знал, ради чего старался. Его осудили на четыре года ссылки и отправили не в Якутию, а под Воркуту.

Орехов же получил восемь лет лагерей.

Из дневниковых записей Орехова в зоне

«…Сделал я это, чтобы мне не было стыдно смотреть людям в глаза. Чтобы мне не сказали: «А почему ты, зная, что творилось, ничего не предпринял?» Сейчас я вижу — не напрасно старался».

Из переписки Орехова с дочерью

«…Несколько дней назад получил поздравительную открытку. Спасибо тебе за хорошие пожелания. Анжелка, ты уже такая взрослая, что мне трудно тебя представить. Без меня из девочки-второклассницы ты уже стала студенткой техникума. Я помню, какой ты была маленькой, а сейчас уже обогнала маму в росте… Что тебе написать, дочь? Поучать тебя не хочу, потому что вижу в тебе взрослого человека. Хочу только попросить больше внимания уделить маме — она очень устала за эти годы… Совсем скоро, через несколько месяцев, я освобожусь и нам всем будет легче… Для тебя теперь не секрет, где я. Ну а о том, почему я здесь, поговорим, когда вернусь…»

Встреча на Кропоткинской

Он вернулся. И кажется, сбылось предсказание его жены Нины о том, что они еще будут счастливы. Работал на фабрике грузчиком. Потом — юрисконсультом. Недавно открыл кооператив — шьет теплые куртки. Ощущение необыкновенное, когда видит прохожих на улицах Москвы в своих куртках — будто все эти люди его друзья.

Орехов ничего не знал о своих единомышленниках. Не знал, что его имя среди диссидентов, несмотря на закрытый суд, стало известным, а потом превратилось в легенду. Его долго не могли найти, считали погибшим, а многим он стал казаться просто мифом. Морозова, единственного из диссидентов, кто знал его в лицо, уже не было в живых — он повесился в Чистопольской тюрьме, получив вторую судимость за распространение «Архипелага» среди ссыльнопоселенцев.

И все-таки они встретились. Когда после моей публикации в «Литгазете» об Орехове ему позвонили, он позвал и меня. Уникальная эта встреча была у метро «Кропоткинская», на Гоголевском бульваре, где продают сейчас с лотка новую прессу. Именно там, на подтаявшем мартовском снегу, под пронзительным воробьиным трезвоном стояла группа людей. Орехов подошел к ним. Его обступили. Его буквально прижали к газетной витрине, забрасывая вопросами.

— …Ваше настоящее имя Олег или Виктор?

— …Так это вы мне звонили перед обыском?

— …Почему решились на такое?

— …Был ли кто-нибудь среди ваших коллег, кто также помогал диссидентам?

— …Сколько вы пробыли в лагере? Среди кого?

— …Я вспомнил: у меня на обыске вы отдали мне тетрадь со стихами. Только тогда у вас не было бороды.

Его трогали за локоть так, будто старались удостовериться — живой.

Ему пожимали руку.

Перед ним винились: не смогли тогда, в те годы, найти его. Если бы знали, в каком лагере он находится, попытались бы помочь ему и его семье.

Его спрашивали, протянув к нему диктофоны, приготовив блокноты, что нужно, на его взгляд, сделать, чтобы охота за инакомыслящими не повторилась. Конечно, деполитизировать госбезопасность, отвечал Орехов. КГБ должен стать подконтрольным не ЦК КПСС, а парламенту.

Он говорил то, что сейчас уже растиражировано чуть ли не всеми газетами. Но его слова обладали иным весом. Ведь как было, вспоминал Орехов. Вся их оперативная информация, прежде чем попасть в прокуратуру, а затем в суд, проходила селекцию в парторганах. Все, что хоть как-то компрометировало партбюрократию, отметалось напрочь. Потому-то коррупция и взяточничество стали нашей обыденностью. Фактически в стране органы госбезопасности отсутствовали. Вместо них действовали органы партбезопасности. Они, расправляясь с инакомыслием, укрепляя монопольную власть КПСС, помогали ей вести страну к экономической разрухе, а народ — к нравственной деградации.

И еще спросили Орехова: почему все восемь отбыл целиком — без условно-досрочного освобождения? «Не заслужил, — усмехнулся Виктор. — Вы же знаете, как это бывает». Они, стоявшие вокруг, знали. Многие из них прошли через лагеря и ссылки. Так вот, и там, в зоне, Виктор не успокоился — отправлял письма в инстанции. Лагерное начальство квалифицировало их как клевету на порядок, за что Орехов не раз сидел в штрафном изоляторе. Дважды он объявлял голодовку. Словом, не раскаялся. Выпущен был ровно через восемь лет — и не месяцем раньше.

Откуда в нем такое упорство? И что привело его к такой судьбе? Ведь не случайное стечение обстоятельств — он действовал как раз вопреки им. А мог ли иначе?

После всех разговоров с Ореховым, его многочасовой исповеди, писем и дневниковых записей утверждаю — не мог. Он из той породы людей, кому, как говорят, на роду написано искать правду. Из тех, кто обречен на правду. И — на жертву ради нее.

Вот он вспоминает: когда аресты пошли один за другим, он понял — его помощь мизерна. И мало что меняет. Хорошие, умные, отважные люди уходят в ссылки и лагеря. Был момент отчаяния. Тогда он спросил себя: ладно, отойду, начну другую жизнь, как-то устроюсь — что будет? Меня для них не будет. И их для меня — тоже.

Такого он представить себе не мог.

И уже там, в неволе, без них он все равно был с ними.

…Каким поразительно крепким становится человек, осознавший, что он обречен на правду.

ИЗ ПРОШЛОГО

А. Тарасов-Родионов

А. Тарасов-Родионов

ШОКОЛАД

1

Смутною серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно-яркая тайна. И нервная дрожь проструилась по зяблому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резануло по сердцу, и все стало дико понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими-то непривычными всхрапами. Да где-то за стенкой уныло пинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды.

И стало жутко-жутко и снова захотелось плакать. Но глаза были за ночь уже досуха выжаты от слез, а у горла, внутри, лежала какая-то горькая пленка. Елена осторожно протянула онемевшую ногу, подобрала манто и насторожилась.

«Ни о чем бы не думать! Ни о чем бы не думать», — пронеслось в мозгу.

Но какой-то другой голосок, откуда-то из-под светло-каштанных кудряшек, которые теперь развились и обрюзгли, тянул тоненькой ледяной струйкой: «Как не думать?! Как не думать — а если сегодня придут, уведут и расстреляют?!»

И снова мокрая дрожь пронизала Елену.

За стеной, коридором, чьи-то шаги. Как чуткая мышка, спасаясь от кошки в угольный тупик, Елена навострила ушки. Кто-то шел равномерной, неторопливой походкой, и его гулкие стопы своим топотаньем заслонили тусклое звяканье падающей капельки. Вот шаги близятся к двери, вот — мимо, мимо уходят. Пропал приступ страха, но сердце Елены колотится жутью. Рамы седеющих окон ясней и ясней прозрачневеют, и лишь по-прежнему храпят лежащие по углам мужчины.

«Что за животные! Как это они умудряются спать так спокойно, — думает Елена. — Сегодня ночью из них увели целых пять, и обратно они не вернулись. Боже мой, боженька! что теперь с ними?!»

А услужливое воображение уже вырисовывает ей темнеющий угол каменного двора с бугорками запачканных кровью расстрелянных тел. Никогда ничего похожего Елена не видала ни в действительности, ни на картинках, но кто-то когда-то ей рассказал обо всем этом, очень наглядно, и образ рассказа вонзился ей в память, будто живой.

«Латыш ведь сказал, что сегодня судьба всех нас будет разрешена, — пронеслось в ее сознании. — Пятерых уже нет, осталось только четверо. А может быть, и меньше?!» — подумала она и ужаснулась. Ужаснулась и встала и стала на цыпочках красться вдоль стен, чтоб проверить. Вот у окна круглым клубом чернелся Гитанов, завернувшийся в шубу толстяк. В двух шагах от него в уголке, под серой солдатской шинелью, вытянув длинные ноги, спал Коваленский; а там, на отскочке, поодаль, возле стола распростерся и тот, неизвестный с бессмысленным пристальным взглядом куда-то насквозь вдаль смотрящих сереющих глаз.

«И фамилия его какая-то странная, — подумала Елена, — Фиников! Никогда, никогда раньше такой не слыхала. Что-то приторно-сладкое, липкое, экзотическое. Да и человек какой-то он несуразный, никогда раньше нигде не бывавший. Не он ли навлек этот арест?»

— Фиников, — пробуркнул он быстро и глухо, так что даже Латыш, всех их переписавший, заквакал тревожным вопросом: — квак? квак? квак?

— Фи-ни-ков! — отчеканил тогда неизвестный, и Латыш успокоился сразу и перевел испытующий взгляд на Коваленского.

Неужели же он — Коваленский? — подумала Елена. — Ах, как знать? Нынче в душу чужую не влезешь. Гвардейский поручик, белоподкладочник, жуир, балетоман… накачался гражданского долга и… несчастненький, бедненький… Страшно даже подумать, — содрогнулась она внезапно, — с кем захотел потягаться, чтоб сделаться лишнею жертвой расстрела!»

И Гитанов? Этот толстый, лощеный, всегда чисто выбритый и расчесанный гладко тюфяк, душка режиссер, кумир молодых инженюшек… Ах, впрочем, разве существует пощада или здравый смысл у этой кровожадной людской мышеловки?! Всех, всех расстреляют и ее, Елену Вальц, в том числе. А за что, за что?» — задумалась она и, хрустнув пальцами, машинально пластично заломила вверх руки. И стало прохладней. Сырое, желтое северное утро прозрачным утопленником медленно, грузно сползало в колодец темного двора, куда выходили белесые окна. Опять стало жутко. Быстро, бесшумно вернулась Елена к скамейке, легла и закуталась в мягкий мех манто с головой. — «Ни о чем не думать! Ни о чем бы не думать!» — стиснувши зубы, настойчиво сдавила она свои мысли. Широко раскрывшийся глаз под манто уже ничего не видит. И стало приятно тепло от собственного дыханья и мягко от пушистого меха, щекочущего носик и щеки. И пахло духами, как свежей травой в душистое майское утро.

«Должно быть, от платочка, что смочен слезами, запрятан в муфту, под головой». — Но доставать не хотелось. Истома баюкала руки. Как стало вдруг мирно, легко и уютно! Припомнилось мягкое ложе постели… а может быть, это уже не постель, а… лужайка под липой и брызжущим солнцем в зеленеющем парке, и нежно былинка щекочет, ласкаясь у ушка… А там, наверху, в голубом и бездонном огромном провале, крутятся, бегут облака. Нет, это не облака. Это колеса ландо, которые, быстро-пребыстро вертясь, жуют хрусткий гравий аллеи. Ноги Елены укутаны пледом. Его поправляет услужливо рядом сидящий. Он — милый, и рука его в упругой коричневой лайке. Так хочется вскинуть ресницы, нависшие тучкой, и весело бросить глазами в лицо его радостный, нежный, ласкающий луч. Ведь это ее Эдуард, Эдуард из английского посольства. Неужели он не догадается протянуть ей плитку Кайе-шоколаду, который она так любила сосать на прогулках. Она поднимает глаза. Господи! Как это страшно. Это не Эдуард. Это какой-то другой, бритый, с огромным лицом, — шевелятся в ужасе кудри Елены. Да ведь это — Латыш! тот самый Латыш, что их арестовывал. Пронзает ее он жестокой враждебной насмешкой и сильной рукой срывает с колен ее плед.

— Елен Валентиновна! Елен Валентиновна! Голубушка, не волнуйтесь! За вами!..

Это пухлый голос Гитанова, и весь он, как жирная туша, стоит перед нею и робко трясет меховое манто. Даже успел причесаться. Только ни галстука, ни воротничка: то и другое небрежно брошены на подоконник. Поодаль, подергиваясь всем лицом, весь прищурился, въелся глазами в нее Коваленский, а рядом бесцветно-спокойный взгляд Финикова. Он равнодушен. Его не смутят никакие слова, никакие движенья… Но все это только мгновенье: шпалеры кулис в мимоходе.

Главное — это какой-то Брюнетик. «Должно быть, еврейчик», — мелькнуло в сознанье Елены. Он стоит возле самой лавки, а за ним, будто тень, часовой со штыком, красноармеец. Пружинкой вскочив, отряхнулась Елена, набросив на плечи манто.

— Возьмите все с собой! — поправил Брюнетик, и — жестом на лавку.

— Как все? Так значит я больше сюда не вернусь!? — и сердце Елены зальдело. Дрожащими руками накинула на голову шелковый шарф, схватила муфту, обула калоши и, не успевши ни с кем попрощаться, — ах, будь, что будет, — подпрыгивающей, нервной походкой помчалась вслед за Брюнетиком в коридор. Следом их тяжело догонял часовой. Растерянные взгляды ее сотоварищей только мгновеньем мелькнули им вслед. «Будь, что будет, но только б скорей». И стало вдруг жарко-прежарко, и щеки огнем запылали.

Пройдя коридор, спустились по лестнице; снова прошли коридор, закоулком вышли на новую лестницу. Вверх поднялись и, две комнаты минув, остановились перед третьей.

— Вы здесь побудьте! — Брюнетик сказал часовому и пропустил перед собою Елену.

Комната с обоями цвета бордо. Как будто сгустки чьей-то размазанной крови капнули в мысли Елены. На улицу одно большое окно с драпировкой вишневого цвета. У окна этажерка в бумагах пылеет, у стены возле двери стол, опять же в бумагах. А посредине комнаты уж не стол, а столище. И сидит за ним прилично одетый белокурый мужчина.

— Вот Елена Вальц, — сказал провожатый. Тот поднял глаза с тупым и усталым, бессмысленным взглядом.

— Садитесь. Вот здесь, — пододвинул он стул и свет от окна ей упал на лицо. И снова Блондин продолжает писать, методично, спокойно. Села Елена, а рядом подсел ее спутник, Брюнетик, и густо их вместе склеило молчанье. И только в височках Елены частил молоточек.

Наконец, Блондин кончил писанье, промакнул, отодвинул. Взял новый лист чистой бумаги, что-то пометил и грустно, тихонько спросил:

— Ваше имя, звание, профессия и адрес?

— Елена Валентиновна Вальц, балерина; Капитанская 38, квартира 4.

— Что заставило вас быть вчера у Гитанова?

— Он мой старый знакомый. У него собираются гости из прежних друзей театрального мира. Теперь, когда голодаешь… буквально… — и слезы непрошеным током затуманили глаза у Елены. Смутный силуэт Блондина тянется к ней с графином и стаканом.

Да, да, — она сейчас успокоится.

Ей ничего не грозит, если она будет говорить только правду. О, да, она знает.

— Но какую же нужно вам правду? Ведь я ничего, ничего не знаю!

Но Блондин подает ей конвертик, достает из него письмо.

Назад Дальше