Именем закона. Сборник № 3 - Борис Мегрели 37 стр.


— Ишь, буржуй!

— Ну и буржуй?

— Когда ж на заводе ел раньше горчицу?!

— Тогда и без нее было горько!

— А теперь засластило?

— Ну а все же не так.

— Так не так, а привольнее было: масло в любой лавчонке. А теперь вот?..

— Ну, пошла, а еще коммунистка!

— Что ж, коммунистка? Идея идеей. Я не ворчу: все понимаю… Только, Леша, голубчик, ты не сердись! Нельзя ж ведь совсем без жиров! А ведь Митя и Маша растут. Посмотри, как они бледны: кожа да кости. Так ли им нужно питаться? Сами хоть мы из нужды, а в их годы все же куда лучше ели!.. Вот и болит мое сердце. Наши ведь дети! Ну а к тебе приступиться нельзя.

— Что ж, тебе сразу молочные реки?!

— Вот как с тобой говорить тяжело!

— Митя, не балуйся вилкой!

— Реки не реки, а мог бы к Игнатьеву позвонить. Просто бы даже к секретарю. Эки, подумаешь, страсти! Все получают сверх нормы. Да и сам посуди: на кого сам ты теперь стал похож? В ссылке и то был свежее. Да и смешно в самом деле: работать как вол — ночь не в ночь, — а питаться как воробей — чечевицей. А туда ж: диктатура пролетариата! Как бы с вашего горохового киселя не сделалась бы она у вас кисельной!

— Ишь, каламбурка какая! Ты утри-ка Машутке вон нос, а то она его диктатурой твоей заклеила. А по существу, вся твоя прыть — ерунда! Не одни мы этак живем. Сотни тысяч и того не видят. Что же скажут они, коли ты пироги будешь маслить? И то по заводам ворчат: комиссарам как у бога на печке! В городе нет ни полена, а у нас?..

— Разве с тобой сговоришь? Мыла ни кусочка два месяца нет: все вон ходим в нестираном. Хоть с фунт бы достал, если б слушал…

— Если б слушал, если б слушал… Вон сегодня приперлась буржуйка одна, балерина. Ведь себя за кусок первому встречному была рада… Чуть не влипла в один шпионажный кружок: на волосок была от расстрела. Не успела сойтись. И ведь только за корочку хлеба, за гроши. Дал ей место у себя: сфилантропил… Чего смотришь?.. Серьезно!

— Ну смотри, как бы она там вас не обошла.

— Не объедет!.. Митька, пострел, принеси-ка папироску из кармана пиджака! А впрочем, я сам…

Солнце свернуло с кровати лучи и полезло походом на стенку, оконным кося переплетом, в медный тумпак перекрасив обои.

— Кто ж это с телефона снял трубку? Эх, ребятишки, наказанье мне с вами: кто-нибудь мог позвонить на квартиру, а звонка не слыхать.

— Не сердись, Леша: это я удружила, я сняла. Надо ж дать человеку покой… А самоварчик поставить?

— Ставь. Только знаешь, я еще подремлю: ночью много работы. А как машина придет, ты меня разбуди… Ах, Машутка, Машутка! Ты опять забралась? Вон на валенке протерла уж дырку, а сама без чулок…

— Я давно ведь тебе говорила, что у ребят нет чулок.

— Да, да, да… Ну как же быть, Лиза? Вот разрушим блокаду… Э-е-ах!..

— Ну усни: я потом разбужу.

— Мамочка, что такое блокада?

— Тише! Папа спит.

Папа спит, а детишки тихонько залезли к окошку, чтоб смотреть, как тускнеющий шар заползает за крышу и розово-красно вокруг него зацвели небеса. Маленький, крошечный двор грязным дном кумачово зарделся весь отсветом солнца, от улыбки прощальной его, соскользнувшей от стен. Дует от форточки. Ветер усилился: щиплет из облачков перышки по небу. Тоненьким голосом в кухоньке песню запел самовар.

Небо темнеет. И в темени робко мигнула дрожащая звездочка, словно алмазинка-капелька на кончике тоненькой ниточки нежно и зябко тревожится, как бы ей вниз не упасть: к Мите и Маше, разинувшим ротики перед запотевшим окном.


Вальц собрала все бумаги, оделась в манто и стала спускаться.

На площадке ее караулил Липшаевич.

— Нам не по пути? Где живете — на Капитанской? Да ведь это совсем от меня недалеко. Если я не стесню?..

И пошли, колыхаясь вместе, по скользким панелям в свежеющий вечер. Играя сверкающим перстнем, в больших галифе и венгерках, щеголяя покроем пальто, Липшаевич завел разговор о театрах, о драме, балете. На каком-то углу, когда Вальц поскользнулась, взял ее под руку и с тех пор не отпускал до самого дома, тяжело дыша прямо ей в ухо, а глазки его масленели. Наконец у ворот распростились, и Вальц быстролетно юркнула в подъезд, пробегла загрязненным двором, все любуясь зеленеющей звездочкой неба. По знакомым ступенькам к себе поднялась, постучала и на шамканье туфель ответила бодро:

— Это я!

— А у вас был давнишний знакомый, — ей сказала хозяйка, пыхтя папиросой впотьмах.

— Был знакомый?! — и мгновенно умчалась яркая сказка пролетевшего дня.

— Тот, что часто бывал прошлый год. И оставил пакет и письмо. Интересовался ужасно о вас: я ему все рассказала.

Быстро выхватив ключ у хозяйки, Вальц, не слушая, мчится к себе. Там действительно на столе большая посылка в бумаге и лиловый конверт. Торопливо зажегши свечу, Вальц дрожащей рукой рвет бичевку посылки:

«Боже мой, шоколад! Никак целых полпуда!»

Режется шпилькой конверт:

«Моя милая Нелли!

Я приехал случайно сюда, привезя кое-что для вас. Я не мог, разумеется, так быстро забыть, что моя кошечка любит сосать шоколад, и как долго пришлось ей скучать без него. Но сейчас от хозяйки узнал я, что зверек мой ушел поступать прямо к тиграм на службу. Что ж? В добрый час!

Если это серьезно и бесповоротно, — пусть последнею памятью здесь обо мне вам останется мой шоколад.

Если ж это опять мимолетный каприз, такой дерзкий и очень опасный, и моя кошечка по-прежнему осталась моим игривым беспечным зверьком, — тогда (в тот момент, как читаете вы этот лист, я слежу со двора незаметно за вашим окном) вы можете мне сообщить ваш ответ. Вы должны перенесть ваш огонь со стола на окно и тотчас задуть, после этого тихо пройти к черной двери, чтоб мне отпереть. Хозяйка не должна знать о приходе моем ничего. До свиданья. Я жду: или — или; или с тиграми против меня, иль со мной, вашим нежным Э д в а р д о м.

P. S. Промедленья с ответом ожидать я не буду и быстро уйду навсегда.

Э. Х.».

Листик валится из ручек Вальц.

Как же быть? Быстро так? За окном — Эдуард, бритый, чистый, опрятный, с учтивой и нежной заботой. На столе перед ней ведь его шоколад. Как же быть? Сделать знак?.. Ну а там, в кабинете большом, рыже-синем, — он, властитель ее новых дум, такой чуткий к ней, страшный всем Зудин. Как же быть?

«Промедленья с ответом ожидать я не буду…»

Ах, пускай, будь что будет. Ведь она не позволит себе ничего. Так нельзя же теперь из-за этого, в самом деле, отказать себе даже в праве перемолвиться словом с Эдвардом, оказаться такой неучтивой, неблагодарной.

Милый, нежный Эдвард! Он рискует собой у нее под окном, а она?!

Мотыльковый полет огоньковой свечи со стола на окно. Две секунды — и сразу все стало темно.

3

Снег валит. Оттепель кончилась. Небо набухло холодною ватою. Мохнатыми пухлыми хлопьями плюхает снег на панель. У подъезда скрежещут железной лопатою, счищая намерзшую капель. Смолк оркестр. Сквозь вуаль снегопада черные толпы проходят куда-то, упрямо месят сотнями ног рыхлый снег. Спотыкаясь, уходят все прямо и прямо…

Флаги нависли линялыми тряпками. Кроет их мокро лепными охапками белою лапой метель.

— В чем же цель? — теплым паром струится доверчивый робкий вопросик.

Но холодные фразы ответа, как снежные хлопья, хлюпают жар погасить:

— Как в чем цель? Победить!

— Ну а дальше?

— «Дальше» будет не скоро.

— Значит, враги так сильны?

— А вы знаете, кто наши враги?

Вальц чувствует ясно в вопросе насмешку и обиженно шепчет:

— Белогвардейцы, заводчики, помещики, финны, поляки…

— Чепуха, все это мелочь! Наши враги куда посерьезней!

— Посерьезней? Значит, это не фраза, что ваша задача — завоевать целый мир?

И опять не ответ, а загадка:

— А что вы считаете миром?

— Географию я не забыла: Францию, Англию, Германию, Америку, Китай, — ну, словом, все страны!

Но он положительно нынче не в духе:

— Если и их завоюем, то все же не будем всем миром.

Вальц неловко — она умолкает. Но снова и снова горячие мысли одеваются в круглое слово:

— А хорошо было бы сознавать, что мы целый мир покорили и что мы — Россия!

— Чепуха, нам таких завоеваний не надо!

— Так каких же, каких, Алексей Иванович?!

Зудин глядит на нее и молчит. Стоит ли заниматься кустарной пропагандой? Если уж говорить, то говорить об этом, как прежде — в глухой полутемной каморке, перед вереницей грязных лиц, пристальных глаз, ртов раскрытых, прямодушных, серьезных рабочих, таких же, как он, как когда-то бывало. То — свой брат: нутром понимает, с полслова. А это что?.. И он удивленно глядит на изящно одетую неженку женщину, рядом с ним торопливо скользящую среди хлопьев, мостящих панель. Темные глазки у Вальц потонули в нависших ресницах. Только губки, задорно раскрыв свой бутончик, показали тычинковый ряд лепестками блестящих жасминовых зубок. Вся она — нежная, теплая барынька, теплотою манящая, Вальц в манто, Вальц в духах.

— Вы желаете знать, где же главные наши враги? Я отвечу: в нас самих!

Он встречает в ответ чуть скользящий вопросом, шаловливо влекущий, уверенный в чем-то своем взгляд ее шоколадных, ласкающих глаз.

— Да, в нас самих! — раздражается Зудин. — В этой внутренней тяге к прошлому: к прошлому быту, к прошлым тряпкам, к прошлым привычкам. Вот где наши враги!.. Ах, если б люди смогли взглянуть на мир по-новому, то и мир стал бы новым и лучшим.

— Вы говорите как будто из евангелия…

— Евангелие здесь ни при чем. Мы помощи с неба не ожидаем! Сами мы боги!

Его слова, как бичи, раздраженно стегают что-то нежное, хрупкое, милое, и Зудину хочется, мучительно хочется бить, бичевать, хлыстовать своим словом, упругим и резким.

— Вы сердитесь? — говорит она мягко, покорно. И чувствует Зудин, как ее теплая ручка прикоснулась на одно мгновенье к его холодной руке. — Зачем вы сердитесь, Алексей Иванович? Ну, пускай я неразвитая, глупая… Ведь поэтому-то вас я и спрашиваю…

Зудину становится стыдно. Чего, в самом деле, он так разошелся? Как это глупо? Кому и за что он мстит? Что его бесит?

И чувствует Зудин, как родное, какое-то смутное чувство где-то теплится жарко в его тайниках. А в то же время мучительно стыдно и себя, и этого чувства, и всех встречных, которые смотрят на него, как он под хлопьями снега шагает по сумрачной улице рядом с женщиной, боязливо скользящей на цыпочках, изящненькой Вальц, Вальц в манто, Вальц в духах.

«Тогда не нужно было с манифестации возвращаться с ней на службу совместно, с самого начала. А ведь пошел, и пошел так охотно. А теперь подымают голоса предрассудки, ложный стыд», — язвит над собой сам Зудин.

— Мне показалось, — говорит ему Вальц, — что и в евангелье и в ваших словах звучит одинаковая мысль о совершенстве существа самого человека: враг — внутри. Как же тогда достичь самосовершенства?!

«А совсем ведь неглупая баба: так в точку и бьет», — изумляется Зудин.

— Совершенства достигнем мы при новом лишь строе, когда уничтожим гнет рабства и эксплуатацию капиталистов.

— Ну а пока?

— Что пока?

— Как же быть с нашим внутренним врагом?

— У нас он весь уже сходит на нет, а в ком сидит — мы его вышибаем, — и Зудин, порывисто сжавши кулак, рассекает им воздух.

Вальц умолкла, как будто согнувшись в раздумье.

— Мне не верится в эту возможность! — упрямо подернув головкой, вдруг чеканит она. — Если б все люди, Алексей Иванович, говорили бы друг другу честно правду в глаза, они все, и давно бы, сознались, что это интимное чувство себялюбия и склонности к разным удобным… ну, привычкам там, что ли, доставшимся нам по наследству от тысячи предков, — словом, вся эта милая культура, комфорт, который вы презираете… Не качайте головой: я чувствую, как вы его презираете… Вся эта культура — да ведь это же часть нашего Я, нашего тела, и убить ее… нет, невозможно!.. Вот почему… — она даже остановилась и лучи своих взглядов закинула ласково прямо до дна его глаз, — я преклоняюсь перед вами, перед вашей святой высотой, но сама в коммунизм ваш не верю… нет, не верю.

Взор ее медленно сполз к тротуару.

— Разве себе самому, на духу, вы не сознаетесь, что есть и у вас личные, лично свои интересы, личные запросы, личные выгоды? И разве не ими так красится жизнь? И мне даже жалко было бы наблюдать человека, у которого всего этого не было б. Так, получилось бы нечто вроде фальшивой пустышки: одна скорлупа, а ядра-то и нет. А ведь это ядро и есть святая святых человека: и у меня и у вас… Ну вот, например, ваша семья, — в ее голосе запела холодная нотка. — Ваша жена, Елизавета Васильевна, милейшая женщина, ваши дети… ну разве все это не ваши узколичные привязанности и разве может быть как-нибудь иначе? Эта частная собственность гораздо сильнее внутри нас, чем то кажется нам, но почему-то считается стыдным в этом сознаться. Ведь не станете ж вы здесь меня уверять, что вам было б совсем безразлично, если бы какой-нибудь встречный хулиган насильно обменил вашу каракулевую шапку на свой засаленный малахай?

— Потребительную частную собственность мы не отрицаем, — возразил, смущаясь, Зудин, и стало ему неприятно, что Вальц задела имя жены. Коряво набухло сердце уже пережеванной мыслью: почему это женщины так быстро дружат между собою? Его Лиза и Вальц — что между ними общего? Но с тех пор как однажды случайно принесла ему Вальц на квартиру бумаги со службы, она очень частенько заходит теперь к жене вечерами, когда он на службе. Что-то тянет Вальц к Лизе, да и Лиза вся стала другою: какая-то чуждая струнка все чаще и чаще звучит в ее мыслях. А Вальц? Вот идет она рядом с ним, вся цветущая, в пушистом манто, в тончайших ажурных чулочках, с каким-то немым ароматом, который так тянет Зудина, тянет… И опять ему становится не по себе, что он с ней на виду. Вот придется сейчас подыматься на службу по лестнице мимо десятка внимательных глаз, почтительно льстящих навстречу, лукаво-насмешливых взад. И уж сочинят непременно…

А впереди вот уж знакомый сереющий угол, безлюдно-боязливая панель. У входа часовой, а у ворот — другой… Зудин кривится. А впрочем — о, счастье! — у подъезда машина!

— Елена Валентиновна, передайте-ка там, наверху, что я проехал на минутку к себе домой пообедать и сейчас же вернусь… Пантелеев, поедем домой!

Весь залепленный мокнущим снегом, шофер Пантелеев нажимает грушу рожка, и на рев его гулкий из подъезда бежит, спотыкаясь, помощник в таком же затертом тулупе, в меховой растрепавшейся шапке с ушами и в кожаных черных претолстых перчатках. Рукавом снег очищен с сиденья. Зудин влез. Помощник заводит мотор. Нервной дрожью забилось сердце машины. Дверцы щелкают. Быстрый толчок — понеслись.

Снег валит перекрестными нитями хлопьев, бьет в лицо, залепляет глаза, а в мозгу мысль за мыслью бунтующим роем вперегонку несутся, как хлопья, на лету вырастая из ниоткуда, на лету уходя в никуда.

— Подождите меня: я минут через двадцать обратно.

Батюшки светы, Лиза как разодета: в лучшее платье; белокурые локоны взбиты, как сливки.

— Это по случаю чего?

Смеется игриво:

— По случаю победы!

— И то правда. А я знаешь, как был с недосыпу, так со службы с утра и поперся в народ. Прошел вместе с центральным районом аж до площади Зарев. Были все наши. На торжественное заседанье Совета, знаешь, я не пошел: чересчур много спешной работы; и вот прямо оттуда вместе с Вальц воротился к себе, а сюда прикатил пообедать. Машина внизу ожидает.

— Знаешь, Леша, мы с Вальцей вчера допоздна просидели. Оставляла ее ночевать, да она застеснялась. Она, право же, очень сердечная женщина!

Суетясь, говорит, развеселая, а сама громыхает тарелками. Митя и Маша уже взгромоздились к отцу на колени. Ба, да у них перепачканы ротики!

— В чем это?

— Папа, нам тетя дала шоколадку! — восторженно звенькает Митя, а Маша, игриво щурясь, распалилась ртом, в котором нежно тает огромный кусок шоколада.

Лиза вспыхнула ярким румянцем. Под руками рассыпались ложки.

— Ты не сердишься, Леша? Елена Валентиновна такая душевная, добрая… Она притащила полно нам гостинцев: фунта с два, почитай, шоколаду — настоящего, заграничного, — попробуй-ка! — детишкам. Им же по паре отличнейших крепких чулок фильдекосовых, длинных… ты только взгляни… и, знаешь ли, мне… (она виновато потупилась в скатерть). Мне так было неловко, но я не смогла отказаться: она ведь всерьез обиделась, — мне она подарила две пары шелковых тонких, отличных чулок… Посмотри!

И Лиза стыдливо, слегка полыхая румянцем, отступает назад, приподымая тяжелый подол, открывает кокетливо затянутую в прозрачный коричневый шелк упругую ногу. И стремительно бросилась, как бы вдруг застыдясь, к мужу грузно на шею.

— Как неудобно! — коробится Зудин. — Да, неудобно, неловко. Ведь она, знаешь сама, моя подчиненная. Лучше бы ты, Лиза, ничего не брала… Пахнет взяткой! — даже брезгливо рванулся.

— Что ты, Леша, такие слова? Как тебе это, право, не стыдно, как не стыдно? Ну, взгляни-ка мне прямо в глаза и скажи: Лизочка, прости, мне уж стыдно!.. Ты молчишь? Так сам посуди: Вальц — и взятка! За что? Для чего? Значит, дружбу нельзя заводить с тем, кто службой тебе подчинен? Перекинуться словом нельзя? Или ты думаешь: я не отказывалась? Но она все твердит: вы поймите ж, что я балерина, артистка! У меня, дескать, этакой шелковой завали, старого хламу, ненадеванных даже вещей — сундуки поостались; вот теперь я служу, ну куда же мне всю эту рухлядь?! Раньше я продавала, неужели же теперь вы стыдитесь взять эту мелочь на память?

— Хороша мелочь?! Сколько стоит все это?

— Леша, не покупала она это все: так сама уверяет. Чулок у нее, еще с мирного времени, прямо депо, сама хвастает. Две пары детских чулок: это вещи замужней сестры, у которой есть девочка, но они уж давно за границей. Шоколад, детское лакомство, — она говорит, — ей привез там ее какой-то знакомый артист, что на днях возвратился с армейскою труппою из Архангельска. Сколько там, она уверяет, этого добра взяли мы апосля англичан: всех кого надо не надо наделили им вдоволь. Сам актер-то, знакомый ее, привез почти с пуд. Неужели же за всю эту мелочь, за ерунду ты осердишься? Сердишься, Леша? Но ведь я же предлагала за все заплатить ей, а она наотрез отказалась и обиделась даже, аж вспыхнула вся.

Назад Дальше