«Стоим?» – глупо спрашиваем мы непрокашлявшимся голосом у старушки (она сидит на нижней полке, не спит). «Стоим!» – приветливо отзывается старушка, надеясь, видимо, продолжить свою историю про сына и невестку, каковая история закончится, впрочем, только вместе с чьей-нибудь смертью.
Что за станция? Но старушка, увы, не знает. Да и многие ли из вас, смеявшихся в детстве над человеком рассеянным, знают, на какой железнодорожной ветке расположена станция Дибуны?
Шаркая незашнурованными кроссовками, мы идём в засыпанный уже пеплом тамбур, закуриваем невкусную сигарету и смотрим в окно: там невидимая женщина кричит в громкоговоритель на неизвестного мужчину. От того, что ответов мужчины не слышно, кажется, что женщина эта страшная дура и сука, и непонятно, как её тут терпят, если она так орёт каждую ночь. «Осаживай состав на десятом! – кричит она с ненавистью. – Подавай маневровый на седьмой!» «А нахуй не пошла?» – мысленно отвечаем мы за невидимого мужчину, но он и без нас знает, что ему нужно делать и поэтому ровно ничего не происходит – никто никуда не осаживает и ничего никому не подаёт. Лишь хлопают по-прежнему двери и бегают туда и обратно одни и те же проводники, будто бы только от них и зависит – поедем мы дальше или же останемся на этой станции навсегда.
Деревня
Повелитель мух
Жизнь в деревне для человека давно и безнадежно городского состоит из сплошной череды непреодолимых и непонятных обстоятельств. Как спасти молоко от прокисания в отсутствие холодильника и даже погреба? – глубоко задумывается человек с высшим филологическим образованием. Спустить на верёвке в колодец – пожимают плечами местные жители с четырьмя классами начальной школы.
Из помещения наружу городской житель выходит как в открытый космос: в шлеме и скафандре. Без накомарника на голове он живёт тридцать секунд, без аэрозоля от летучих насекомых – минуты четыре.
Уже через пять минут жизни в деревне городской человек делает первое из многочисленных открытий, которые он вынужден будет сделать: комары – это не самое страшное, что летает вокруг него; комары скорее даже милы – городские, считай, насекомые. И овод размером с карлсона из страны коротышек тоже не очень страшный, только неприятный уж очень. А самые страшные – это те, которых не видно.
«Это очень глубокая мысль, – думает городской житель, покрываясь безобразными белыми волдырями, – надо бы её записать». Конечно надо, мысли вообще нужно почаще записывать – они от этого становятся ещё умнее.
Но почему? Почему все эти летучие существа не доставляют ровно никаких неудобств местным жителям? Почему насекомые, облепив неказистые их телогрейки, не лезут им за шиворот, и в рот и в нос? И, в конце концов, почему этим жителям в этих телогрейках не жарко? Они, сволочи, даже не вспотели, в то время когда по горожанину текут неопрятные липкие струи, которые за десять минут смывают драгоценный аэрозоль, утверждающий, что он действует четыре часа. Отчего такая несправедливость?
Приезжий даже впадёт от этого на некоторое время в нигилизм и подозревает какой-то, ранее им не замеченный, фундаментальный изъян в Божьем замысле при строительстве этого мира, за что и бывает немедленно наказан слепнем, волшебным образом возникающим из ничего прямо внутри накомарника. Таким образом городской житель убеждается, что справедливость всё ещё действует, во всяком случае, в отношении лично него.
«Здесь должна быть какая-то тайна, – думает он, забыв, что эту мысль уже думал Буратино. – Какое-то комариное слово, волшебное умение, и я тоже могу этому научиться, если проживу здесь много-много лет. Меня можно будет забросить без штанов в тайгу, и я буду жить там счастливо, питаясь грибами, ягодами и ёжиками, как летчик Маресьев. Выйду потом к людям, и надо мной будут виться тучи слепней и оводов, и из туч этих будут бить молнии в тех, кто осмелится ослушаться моих приказаний».
Мысль об интересной и необычной судьбе Повелителя мух на некоторое время увлекает городского жителя, но вскоре он соображает, что волшебные его способности будут действовать лишь в несколько летних месяцев на довольно ограниченной территории, так что скорее всего не стоят затраченных усилий.
Вообще в деревне городской человек вынужден обучиться множеству умений, о которых он даже и не подозревал, что они существуют. И что ещё печальнее: ни одно из этих умений никогда ему более не пригодится в скучной его городской жизни, когда он, как радист Володя из кинофильма «Вертикаль», спустится с покорённых вершин и затеряется в серой привокзальной толпе прибывших, отъезжающих, встречающих, провожающих и сотрудников линейной милиции.
Да взять хотя бы Александра Сергеевича Пушкина (такова уж его судьба – быть нам вечным примером). Он ведь пробыл в деревне вовсе не так уж и долго, но успел за это время написать такую огромную кучу гениальнейших произведений, что потом как всё это продать, влез в конце концов в долги и умер. И жена его, и детишки все умерли, и внуки и правнуки.
И всё это в результате всего нескольких недель деревенской жизни!
А прожил бы он в этой самой деревне хотя бы лет десять?
Он бы, разумеется, понял за эти годы такие вещи про эту жизнь, которые живому человеку понимать просто непозволительно, и закончил бы свою жизнь в дурдоме или же в кабацком угаре, и никогда не стал бы солнцем русской поэзии.
Что возможно было бы и к лучшему: дети тогда не были бы вынуждены учить наизусть стихотворение про мороз и солнце, получать за это двойки и закапывать свой дневник, совершая первое в своей жизни осознанное преступление, после которого уже нет дороги назад.
В деревне на человека проливается столько чистейшей неразбавленной мудрости бытия, что быть при этом ещё и трезвым – это мало кто выдерживает: слишком много мудрости образуется в голове.
И мудрость эта вся такого свойства, что если её кому рассказать на трезвую голову, то совершенно точно начнут вязать полотенцами. А по пьяному делу можно – по пьяному делу вообще всё позволено, так уж оно заведено.
Фантомное радио
Ночью в деревне пожалуй что страшно.
Вот скрипнуло что-то: дом живёт своей жизнью и неизвестно ещё, нравится ли ему новый хозяин. На чердаке разговаривают домовые: один мужчина, другой женщина. Про меня наверняка и, кажется, не очень одобрительно.
А вот проиграли позывные радиостанции маяк: не слышны в саду даже шорохи. Слышны, ещё как слышны! Кто там, кто? Крот? Медведь? Вот Медведь уже вышибает одним ударом дверь с щеколдой, подвязанной куском проволоки чисто для душевного комфорта. Поднимается на крыльцо, а тут дверь вообще не закрывается – вчера ночью прошел дождь, отсырела. Чем его? Ухватом? Топором? А если пораню? Он же тогда совсем рассердится.
Ну или пусть даже крот.
Один учёный натуралист позапрошлого века однажды взялся рассуждать о том, что бы случилось с нашей жизнью, если бы крот был размером со слона, и пришёл к такому выводу, что это был бы всем пиздец. В силу особенностей своего организма крот обязан жрать непрерывно, иначе помрёт. Он даже во сне всё время куда-то ползёт и всё подряд грызёт: палки, жуков, червяков, картошку, фундаменты, что попадётся – ему всё вкусно. И вот он вдруг стал размером со слона. «Представляете, какой бы это был кошмар!» – восклицал впечатлительный натуралист, сам до смерти перепугавшись придуманного им чудовища.
Да ладно, шут с ним, с этим Медведем. Про людей же лучше вообще не думать.
Но откуда тут радиостанция маяк? Тут вообще нет радио. Ага! «Сегодня, двадцатого августа, Генеральный Секретарь ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР товарищ Леонид Ильич Брежнев отбыл с дружественным визитом в Германскую Демократическую Республику. В аэропорту „Шереметьево“ его провожали члены Политбюро ЦК КПСС товарищи Зайков, Русаков, Пельше, Подгорный, Зимянин, Кадышев…» Понятно: фантомное радио – обычное дело.
Если включить лампочку под потолком – у меня будут единственные светящиеся окна на много-много километров. Все остальные жители (их человек восемь) ложатся спать в десять. А я по городской привычке никак не могу заснуть раньше двух.
Надо выпить водки, вот что.
Да, непременно нужно выпить, а то ебанёшься тут, прислушиваясь.
А почему, собственно говоря, деревня?
Вопрос этот почему-то очень сильно беспокоит и даже раздражает многих моих знакомых и не очень знакомых людей. Люди, они вообще не выносят, когда им что-то непонятно – для каждого действия обязательно должна быть легко понимаемая причина.
Вот, например, где-то в украинских степях живёт один программист. Но живёт он там не просто так: будучи необычайно прозорливым, как все программисты (прозорливее их только шахматисты), он тщательнейшим образом подготовился к обрушению мировой экономики, ядерной войне и другим напастям. Он подсчитал, сколько нужно на двадцать лет соли, спичек, туалетной бумаги, мыла и гвоздей, всё это за несколько лет закупил и только тогда переехал в деревню.
Вот, например, где-то в украинских степях живёт один программист. Но живёт он там не просто так: будучи необычайно прозорливым, как все программисты (прозорливее их только шахматисты), он тщательнейшим образом подготовился к обрушению мировой экономики, ядерной войне и другим напастям. Он подсчитал, сколько нужно на двадцать лет соли, спичек, туалетной бумаги, мыла и гвоздей, всё это за несколько лет закупил и только тогда переехал в деревню.
С ним всё понятно.
А я зачем?
Я хоть родился в крестьянской семье, но уже в городском роддоме: мать моя была первой из всей семьи, кто вырвался наконец в Город. Туда, где течёт из крана горячая вода, где тёплый сортир и где не нужно каждый день топить печку.
Она поступила в педагогический институт, и дети её, то есть я, через двадцать лет тоже поступил в педагогический институт, и жить бы, казалось бы, да жить, в наше время вообще очень много возможностей для достойной жизни.
Бежать от мирового кризиса? Да нет, тогда, когда я садился в поезд, им даже и не пахло, а пахло наоборот невиданным в нашей вечно голодной стране изобилием. А я, в отличие от того программиста, вовсе не прозорлив.
И не потому что там чистый воздух и натуральные продукты – о своём здоровье я вовсе никак не забочусь, если не сказать хуже.
От людей? Ну, может быть, в какой-то степени – уж слишком их много в городе. Правда дальнейшая жизнь показала, что в деревне людей хотя и много меньше, но зато все они гораздо ближе.
Поэтому я не знаю, что ответить на этот вопрос: мне просто нравится жить в деревне и всё. И хватит об этом.
Излишки c/х продукции
Все сколько-нибудь работящие мужики уехали из нашей деревни в Белоруссию. До Белоруссии двенадцать километров, и все знают, что страшнее места, чем Белоруссия нет. Ничего там нет: ни оппозиции, ни свободы слова, ни педерастии, ни прогрессивного искусства, ни макдональца, и вообще ничего нет, что бы не нравилось заскорузлому Батьке с фальшивым начёсом на лысине, но всё равно почему-то едут. И едут по одной причине: там в каждой деревне есть такая штука, которая называется «приём излишков сельскохозяйственной продукции».
Вот вы задумайтесь: лично вам нужно куда-нибудь сдавать эти излишки? Или может быть кому-то из ваших знакомых это нужно? Готовы ли вы пожертвовать за возможность сдавать излишки вашей сельскохозяйственной продукции драгоценной возможностью пиздеть всё, что вам придёт в голову? И это при том, что вам никогда, вы слышите, никогда не позволят пройти по центральной улице города Минска в разноцветных колготках.
* * *Всё-таки город от себя никак не отпускает.
Вроде бы и уехал, и попрощался. «Ну, – думаешь, – раньше, чем через месяц я туда ни ногой». Да где там! Всё равно пробьётся этот город с суетливыми своими делами сквозь неработающий телефон: надо! Надо! Срочно!
И что поделаешь? Рюкзак на спину – и вдоль по дороге, как солдат из какого-то древнего фильма по сказкам Андерсена. До станции, там на дизель, там до райцентра – всего-то ничего.
* * *Во львовском поезде в полпятого утра за полтора часа до прибытия в город Петербург включают безжалостный люминесцентный свет.
Что может сделать пассажир за полтора часа? Поссать, умыться, покурить в тамбуре, выпить кофе, подумать и выпить ещё пива, опять покурить, сдать бельё, закинуть матрас на третью полку – вот и двадцать пять минут долой.
А дальше всё, дальше заниматься совершенно нехуем. Смотреть разве что в непроглядное ноябрьское окошко и вести обратный отсчёт тем станциям, с которыми с таким удовольствием расставался месяц тому назад: Сиверская, Вырица, Павловск, Паровозный Музей, Купчино, Воздухоплавательный Парк. И наконец говнотечка обводного канала – приехали значит. Витебский вокзал.
Витебский вокзал города Петербурга – это такой совмещённый аналог Казанского и Киевского вокзалов города Москвы.
Остальные вокзалы в Петербурге очень скучные. Московский, скажем, – ну что в нём интересного? Ездят с него в основном артисты телевизионных сериалов туда-сюда, туда-сюда, заебали уже. Ну и офисные работники, конечно. Все офисные работники в Москве родом из Петербурга, это давно установленный факт. Возят стареньким своим родителям свежие овощи из гастронома Ашан.
С Ладожского вокзала поезда уходят в разнообразные ебеня: Петрозаводск, Мурманск, Кандалакша, Вологда, Апатиты. Пассажиры там либо заскорузлые поморы, либо никому нахуй не нужные байдарочники и любители пения у костра.
С Финляндского ездят совсем уже какие-то идиоты. Я не знаю, сколько стоит спальный билет на поезд до Хельсинок, но точно знаю, что с площади Восстания то же самое стоит десять евров и поэтому в поезде ни один нормальный сигаретный спекулянт не поедет, даже если его предварительно расстрелять.
С Балтийского не знаю чего ездит. Кажется, только дачные электрички.
В Варшавском нынче боулинг.
А вот Витебский! О, Витебский! Все гастарбайтеры, которые не таджики, ездят на родину с нелегальных своих работ через Витебский вокзал: молдаване, гагаузы, белорусы, украинцы, да кого там только не встретишь. И все пьяные, и у всех просроченная регистрация, если она вообще когда-то была.
И милиция на Витебском вокзале такая румяная, какой более нигде в мрачном городе Петербурге не встретишь. Она даже не шевелится (а то треснут штаны на жопе), а только делает жесты пальцем – иди, мол, сюда, нелегальная сволочь, выворачивайся.
Отправлением в наряд по Витебскому вокзалу награждают особо отличившихся сотрудников.
Я, впрочем, хожу по Витебскому вокзалу совершенно невозбранно. У милиции, у неё же рентгеновское зрение. И что она им видит в моём рюкзаке? Два валенка видит с галошами: в одном валенке колун, во втором от него топорище. Запасные носки. Книжка, неинтересная. Давно снятый с производства фотоаппарат.
В кармане штанов пятьсот рублей на обратный путь.
Очень уж я ненажористый, даже и пальцем махать лень.
Впрочем, на Витебском вокзале я давно уже не интересую не только милицию, но даже и таксистов с назойливыми их услугами. Едва чиркнув по моему лицу лживыми своими глазами, они уже знают, как искренне я рассмеюсь, услышав названную ими цену за проезд.
И потому прохожу я, никем не остановленный к не открытому ещё метро, закуриваю и думаю, думаю: почему же мне так грустно?
А потом засыпаю в подземном поезде и ничего уже не думаю, ибо нехуй.
Ночь
Когда ночью начинают лаять соседские собаки, я слегка отодвигаю на окошке штору и тщетно вглядываюсь в темноту – в точности как какой-то негодяй из американского кинофильма.
Музычку бы ещё к этому эдакую тревожную. И мне ковбойскую шляпу. И ещё проигрыватель с грампластинками. Ну и дробовик с солью для полного сходства.
Хотя если вдруг Медведь – то какой тут дробовик? На него противотанковое ружьё нужно, да и то ещё неизвестно, что из этого выйдет.
Но ни того, ни другого у меня всё равно нету, так что лучше выпить двадцать и больше в окошки по ночам не выглядывать.
Ну вот – выпил водки, и всё уже наладилось: Медведь если придёт, то я просто дам ему пестиком в рыло, он сразу и вспомнит, как по молодости ходил с цыганами по ярмаркам с кольцом в носу, да и спляшет камаринского. Люди если придут – так то не люди, а бабы. Прослышали, что приехал тут столичный парень, накрасили щёки свёклой, подвели брови углём да и пошли за пятнадцать километров с песней «вот кто-то с горочки спустился» в надежде на мою благосклонность. Чай не каждый день сюда ленинградские заезжают, хоть и без красного ордена на груди. А я-то парень ещё хоть куда! Да я хоть до утра, если под гармошку!
Ну, или сосед, основательный крестьянин с бутылкой самогонки (пей-пей, не боись, как слеза, голова с утра болеть не будет) пришёл поговорить о серьёзном: «Вот ты писатель, а о чём пишешь?» «Да так, – буду я отнекиваться, – о чём придётся». «Ну на жизнь-то хоть хватает?» «Да какой там хватает!» «Вот то-то и оно, что пишешь, о чём придётся, – так конечно и не хватает».
И что ему возразишь? Да ничего никому не надо возражать, потому что бесполезно это. Я и не буду.
Кулик
Каждый вечер, когда стемнеет, я думаю: «Нужно немедленно отсюда уёбывать!»
Каждое утро, когда светает, я думаю: «Как же тут заебись!»
Вспоминается по этому поводу один шведский кулик с острова Готланд, где я как-то на закате сидел на берегу моря и курил трубку.
Когда солнце совсем исчезло, кулик этот закричал так горестно и тоскливо, что солнце на одну секунду снова высунулось из-за моря. Ну а потом исчезло навсегда конечно.
Осень
В деревне кончился дачный сезон. В очереди к автолавке стоят постоянные и неизменные баба Маруся, баба Тамара, баба Аня, Медведиха да Генька. «А Райка где?» – спрашивает кто-то. «На похороны уехала – Пашкин Колька помер». «Так молодой же!» «А все мрут – хоть молодой, хоть не молодой».