Нас тогда, шестерых троечников и распиздяев отправили летом в так называемый студенческий отряд на кирпичный завод в посёлке нефтяников.
Работа на этом заводе состояла в обжиге кирпичей. Обжиг этот происходил в кольцевой печи, которая, если по-математически, имела форму тора. Трое из нас укладывали ещё сырые кирпичи ёлочкой, а остальные трое разбирали кирпичи уже обожжённые. И так мы ходили друг за другом: мы укладываем, они разбирают. Полный оборот – примерно неделя.
Температура внутри – градусов семьдесят. Сейчас бы я сдох через полчаса, а тогда ничего, организм был крепкий.
График работы был самый антигуманный: два дня в первую смену, два – во вторую, два – в третью, потом два выходных. Восьмидневный этот цикл специально и издевательски не имел ничего общего с графиком Божьим, и уже на второй неделе я, проснувшись, например, в восемь часов, долго и мучительно размышлял: а это восемь часов вечера (тогда надо идти на работу) или же восемь часов утра (ура! проспал)?
Да, и про безнадежность. Вот ходишь ты по этому кругу, ходишь, а он никогда не кончается. Ну, двери только разные, через которые закатывают тележки с сырыми кирпичами, а больше ничего не меняется. И результата от всего этого никакого – все кирпичи после этого исчезают куда-то бесследно. И можно так ходить всю жизнь, а кирпичей ни убудет, ни прибудет. Их сколько было, столько и есть.
Задумавшись над этим, я научился пить водку из горла без закуски, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, курить папиросы беломор, ругаться матом и сморкаться на пол.
И хорошо ещё, что так легко отделался.
Тьма Внешняя
Помню, как нестерпимо было мне, когда я учился в городе Омске и снимал комнату у бабы Шуры. Я, значит, выпив прохладного чаю (печка ещё не разгорелась) и надев твёрдый как скафандр тулуп, собирался с духом перед выходом во Тьму Внешнюю, а мерзкая эта старуха, установивши на прикроватную тумбочку кружку с кофием и тарелку с плюшками, покойно читала сочинения г-на де Мопассана. Я вообще не знаю, чего там у этого Мопассана читать – говно, а не писатель. И Золя – тоже говно, и Гюго, за малым исключением, и вообще вся французская литература – говно.
Рассуждая таким образом, я доходил до трамвайной остановки. Трамвай ходил как электричка: по расписанию, и если опоздаешь, то следующего (их всего на линии было два) ждать минут сорок. Потом приезжал обледенелый снаружи и изнутри трамвай, и мы, страшно скрипя, отправлялись с ним в тягостное путешествие по бесконечным нумерованным улицам: тринадцатая линия, десятая, восьмая, улица красных зорь, пятая, третья, первая, карла-маркса, потом опять третья, седьмая – и дальше, дальше, вплоть до двадцать девятой. Куда? Зачем?
О, как я ненавижу утренний служебный долг! Со школы ещё, а точнее с детского сада. На улице всегда тьма, снег или дождь всегда в морду, и наклонные одинаковые люди все идут в одном направлении: к автобусной остановке или к сияющему входу в подпространство.
И особенно омерзительно, когда тебе надо туда выходить, а кому-то не надо.
Много-много лет ещё ходил я по утрам во тьму: то на лекцию, то на утренний развод, то в школу, то на службу с твёрдым жалованием, то ещё куда-нибудь. И всякий раз думал: а нахуя это я иду? Мне это зачем?
А потом понял, что незачем, и не стал никуда ходить.
О любви и майонезе
Когда-то давно, когда я только недавно закончил школу и учился на первом курсе института, решили мы с друзьями правильно поздравить баб с международным женским днём.
Тогда ещё не было этого гендерного шовинизма и бабы были просто бабы – милые и прекрасные.
А правильно поздравить – это значит не подарить им по открыточке с цветочками и блокнотику с шариковой ручкой, а всё, как у взрослых: накрыть стол, выпить по рюмке, станцевать что-нибудь под магнитофон, а затем уже, если получится, выразить им свою огромную и нестерпимую любовь. В смысле каждый отдельный своей отдельной избраннице. Для этого у нас была целая квартира с двумя комнатами, кухней и совмещённым санузлом. Ибо коллективизм тогда поощрялся только в комсомольских организациях.
Купили, понятное дело, водки себе и вина бабам. Продуктов купили: яиц, там, муки, зелёного горошку. Мяса, правда, в те времена нигде не продавали, но его легко можно было найти в любом холодильнике. На оставшиеся деньги купили мороженных тюльпанов и положили их на балкон, чтобы они не оттаяли до момента вручения.
Сели в кухне и задумались: чего бы такого приготовить? А чего там думать – салат-оливье, конечно. Праздник без салата-оливье – это не праздник, а непонятно что. Эдак можно и в подвале поздравить, среди окурков.
Но вот беда – во всём огромном городе не нашлось майонеза. То есть его не было вообще. Если бы в тот день в город приехал американский миллиардер и пожелал бы купить банку майонеза за миллион долларов, все продавцы развели бы руками: ну нету майонеза! Вообще нигде никакого нету, хоть режьте! Потому что в этот день не одни мы собрались готовить салат-оливье, а вся огромная и дружная страна.
А без майонеза салат-оливье невозможен в принципе.
Стали мы тогда вспоминать, а точнее, изобретать, из чего же готовят этот самый майонез.
«Может, из сметаны?» – высказал я предположение, но меня осмеяли, потому что сметана кислая, а майонез пресный. Тогда сошлись на той теории, что готовят его из сухого молока, растительного масла и яичных желтков, что в целом было близко к истине.
Порывшись в столах, нашли, что нашлось, высыпали в кастрюлю, взболтали, попробовали.
Кулинарные историки утверждают, что будто бы первым дегустатором майонеза был французский герцог Ришелье (не путать с кардиналом), которому во время какой-то затяжной осады его личный повар решил разнообразить меню. Так вот если бы этот повар решил угостить герцога нашим майонезом, он бы уже через десять минут разноообразил своим висячим туловищем меню окрестных ворон.
Долили уксуса – может, будет не так вонять. Мерзость сделалась ещё омерзительнее. Посолили. Досыпали сахара. Крахмала.
На этом идеи закончились.
И вот сидим мы, значит, в кухне, молчим. Жизнь бессмысленна, жестока и нет в ней места празднику.
В дверь позвонили. Пришли бабы, весёлые, раскрашенные, с морозца. Посмотрели на наши лица, заглянули в кухню и увидели попытки майонеза, которые были там везде.
И поняли они, что мы их ждали. Ну и что, что ничего у нас не получилось.
Да всё получилось.
ЭВМ
Я довольно долго никак не мог увидеть компьютер. Хотя ещё в восьмидесятом году, когда большинство из вас в лучшем случае ходило под стол пешком, я уже поступил в омский политехнический институт на факультет автоматизации, отделение электронно-вычислительные машины.
Однако за те два года, которые я там проучился, ни одной электронно-вычислительной машины нам так и не показали. Вообще самыми главными предметами на этом факультете были история КПСС и физкультура. Ну ещё высшая математика – совершенно бесполезная и идиотская наука.
Был, впрочем, один интересный предмет – программирование. Мы там составляли программы на языке фортран, их уносили куда-то в подвал, где стояла таинственная машина еэс-десять-двадцать, а через неделю раздавали широкие такие распечатки с дырочками по бокам и там была старательно напечатана вся твоя программа и в конце стоял ответ, что мол да, действительно шестью шесть тридцать шесть. Это было приятно и немного смешно, что вот, такая большая серьёзная машина, а занимается такой хуйнёй.
А к концу второго курса всю нашу компанию совершенно справедливо выперли из института за пьянство и аморальное поведение, ну и загремел я в советскую армию, и не просто в армию, а в стройбат, на космодром Плесецк.
И нас там как-то однажды пригласили с ломами в командный пункт взломать бетонный пол для прокладки кабеля, и вот тут-то я наконец и увидел Компьютер, даже наверное Суперкомпьютер. Состоял он из длинных рядов железных шкафов, на которых мигали лампочки. А кнопочек никаких не было, а то бы мы их все сразу бы конечно нажали – какой с нас, со стройбата спрос, известно же, что в стройбате служат одни слабоумные.
В общем, Компьютер выглядел совсем не так, как следует. На самом деле он должен был представлять собой блестящий цилиндр с руками и круглой головой. В голове четыре лампочки: две в глазах, одна в носу и ещё одна на макушке. Та, которая на макушке, должна вращаться, как на милицейской машине. И ещё он должен разговаривать таким голосом, как в песне фашыстского ансамбля крафтверк: «Я твой слЮга, я твой работнЫк». А тут шкафы, хуйня какая-то.
Вообще ничего не нужно узнавать, как оно выглядит на самом деле, незачем это.
* * *Никогда не понимал и сейчас не понимаю людей, которые предпочитают купейные вагоны плацкартным.
В купейном вагоне степень близости с попутчиками лично для меня чрезмерна. Никуда ты от них не денешься. Можно отворачиваться в окно, можно притворяться спящим, но один хуй – вот они: три или два абсолютно чуждых тебе человека, с которыми ты по непонятным причинам оказался заперт в одной камере.
А если один из них, а то и двое, Мудаки? Куда от них деваться? Стоять в слишком узком проходе и пялиться в тусклый пейзаж? Непрерывно курить в тамбуре? Я очень много курю, но даже я не умею курить непрерывно.
Да что там. Если отвлечься от тонких материй, то найдутся материи вполне обычные.
Вот ехали мы как-то с одним приятелем по маршруту Киев – Одесса. В купе, как приличные люди.
Там, в нашем купе сидела Матушка (настоятельница какого-то женского монастыря) и беседовала о Божественном. Я ничего не имею против Божественного, я только за. Тем более что Матушка говорила на таком суржике, что даже я всё понимал. От Матушки пахло бурой тиной, Золотым Ключиком и другой плесенью нашего телесного бытия. Мы с приятелем некоторое время повнимали Божественному, затем пихнули друг друга в бок локтём и пошли в тамбур жрать коньяк из горла.
Выжрали, понятное дело, всё до последней капли, завалились спать, и вдруг в четыре часа утра я проснулся от ЗАПАХА. Оказывается, Матушка сошла в Крыжополе, а на её место заступил Тракторист В Носках.
Я не очень нежный человек, честное слово. Я и в стройбате служил, и в общежитиях полжизни провёл. В общежитиях, там был такой метод обращения с носками, назывался «положить на экспозицию». То есть носки нужно было положить под матрац. Через пару дней они выдохнутся и тогда их снова можно носить.
А ещё сосед мой по комнате любил замочить их в тазике и забыть на пару недель. В общем, спокойно отношусь.
Но тут я выскочил со слезящимися глазами, чихая и кашляя, и так и простоял в курительном тамбуре до самой Одессы.
Так что плацкарт всё же лучше. Там на каждого Человека В Носках и даже на двух Человеков В Четырёх Носках приходится гораздо больше кубометров воздуха.
А ещё бывают Вагоны Повышенной Комфортности.
Как-то в поезде читал я в какой-то железнодорожной газете (в поездах иной раз какой только дряни не начитаешься) интервью с Главным Железнодорожным Начальником.
В этом интервью он с большой обидой жаловался, что, мол, и сам он лично и всё железнодорожное руководство день и ночь трудятся над повышением комфортности перевозок. Устаревшие вагоны изымаются, закупаются новые прекрасные вагоны с кондиционерами и телевизорами, питанием и выходом в сеть интернет. А россияне (у Главных Начальников и Президентов все, кто не они сами, не их родственники или знакомые и не иностранцы, называются «россияне») все как один набиваются в старые душные вагоны и сидят там, прижимая к груди деревянные чемоданчики, глазами лупают. Дремучие люди.
Ну, Главный Начальник, конечно, не так сказал – он же культурный человек, любит свой народ.
Но вот не понимает он: зачем ехать в душном вагоне, когда можно ехать с кондиционером? Хотя не кто-то там, а Начальник – дурака министром не назначат! Любая кассирша за окошком это понимает, а он почему-то нет.
Стройбат
Станция Плесецк
На станции Плесецк я побывал ровно четыре раза и вряд ли когда-нибудь побываю на ней ещё. В первое моё посещение станция эта произвела на меня впечатление самое удручающее: было чёрное декабрьское утро, и нас, дрожащих от горя и дурных предчувствий юношей, высадили из поезда «Москва – Северодвинск» и выстроили на освещённом единственным фонарём перроне. Вид наш был ужасающ: некоторые были ещё пьяны, другие тяжело похмельны; одеты все были в самые невозможные обноски – говорили, что по приезде в часть одежду сжигают, а что получше забирают себе старослужащие (и это была чистая правда), так что все оделись во что не жалко. На мне, в частности, была школьных ещё времён болоньевая куртка, прожжённая в двух местах, штаны, в которых отец моего институтского приятеля задавал корм нутриям, рваные кеды и непременная лыжная шапочка с надписью «Sport» (по-простому «пидорка»). Все были клочковато выстрижены на призывном пункте электрической машинкой под ноль; в строю многие шатались и даже почти падали. Более всего мы напоминали ту роту дуболомов, на которую Урфину Джюсу не хватило живительного порошка. Работорговец на восточном базаре получил бы за всех нас оптом в лучшем случае одного хромого ишака, но покупатели (прапорщики из окрестных военно-строительных частей) не дали и того: просто разобрали нас по списку даром, не смотря даже в зубы и не щупая мускулов: в хорошем хозяйстве всякая тварь сгодится – не для работы, так на корм другим.
Нас погрузили в фургон без окон с голым дощатым полом и лампочкой в потолке (позже я узнал, что это была самая роскошная машина в части – в ней возили из города и обратно офицеров). В углу на скамейке спал рыжий сержант в засаленном бушлате. Когда мы стали рассаживаться, он проснулся и сонно нас осмотрел: «Ну чо, духи, – сказал он с удовлетворением. – Бухать есть?» Все развели руками – всё было выпито ещё в поезде. «Ну тогда вешайтесь», – равнодушно сказал сержант и снова заснул.
Прапорщик запер двери снаружи, и более я никаких достопримечательностей станции Плесецк в тот раз не увидел.
Во второй раз я побывал на этой станции при гораздо более счастливых обстоятельствах.
Был я к тому времени уже вполне заслуженным «дедушкой».
Внутренняя эта солдатская табель о рангах в зависимости от срока службы, в противовес официальным «соплям», как презрительно именовались ефрейторские или сержантские лычки, выдававшиеся за умение угодить командованию, существовала в армии уж точно через некоторое время после всеобщей демобилизации после войны и существует наверняка в том или ином виде и поныне. В разных родах войск и в разных местах дислокации названия чинов различались, но принцип оставался один: положение твоё зависело от того, сколько приказов Министра обороны ты пережил в армии.
Приказы эти (о призыве и демобилизации) с неизменной педантичностью подписывал 27-го марта (весенний) и 27-го сентября (осенний, в мой, кстати сказать, день рождения и, как я недавно узнал, в праздник Воздвижения Креста Господня) тогдашний Министр обороны маршал Дмитрий Фёдорович Устинов.
Как и все послевоенные генералы, не отличившись ничем на полях сражений (если не считать афганскую войну), Дмитрий Фёдорович, тем не менее, пользовался в войсках большой любовью. Про него даже было сочинено стихотворение, которое молодые солдаты обязаны были читать хором для ублажения засыпающих «дедушек»:
До первого приказа солдат назывался «духом» и не просто не имел никаких вообще прав, а имел скорее права отрицательные, затем, после первого приказа он становился «салагой» и после прихода нового пополнения приобретал право это пополнение всячески унижать, но на свой страх и риск (если получит отпор, то никто за него не вступится); после третьего приказа он становился «черпаком», никому уже кроме «дедов» не подотчётным, затем собственно «дедом», в каковом звании он обязан был поддерживать должную строгость среди всех позднее его призванных; и наконец, после приказа, касающегося непосредственно его самого, он становился «гражданским», над которым более не властны были никакие армейские или иные человеческие законы. К этому моменту он полностью утрачивал всякий интерес к военной службе и чаще всего бесцельно бродил по части в тапочках на босу ногу или же занимался приготовлениями к иной жизни, то есть к дембелю.
Я
Однажды, когда я лежал на кафельном полу в умывальной комнате и меня при этом пинали сапогами пять или шесть чечено-ингушских военных строителей, я вдруг задумался: а как же это я дошёл до жизни такой?
Пинали, впрочем, не очень сильно, больше для того, чтобы унизить, чем покалечить или убить – в дисбат никому не хотелось, даже самым гордым и смелым – о дисбате те, кто там выжили, отказывались даже рассказывать, а если настаивали, то плакали, как малые дети.
Путь мой к кафельному полу был долог и извилист.
Начинал я хорошо: когда нас, дрожащих от ледяной бани, уродов провели по казарме и под радостные крики «Вешайтесь, духи, вешайтесь сегодня! А то завтра выебем в жопу и повесим!» усадили в ленинской комнате писать диктант про устав караульной службы, я сказался неграмотным и стал рисовать в выданной для диктанта тетрадке человеческие рожи. Я всегда рисую рожи, если мне тоскливо и есть бумага и ручка. Когда я нарисовываю много рож, обязательно подходит кто-нибудь из-за спины и спрашивает: «А это кто?» «А хуй его знает», – отвечаю я всегда искренне.
Ну и тут, значит, сержант, который диктовал этот самый устав, вдруг внезапно отлучился покурить, и вместо него в ленинскую комнату вошли пять или шесть чечено-ингушских рядовых. «Встать!!!» – заорал из них самый главный (ефрейтор Исмаилов, через месяц получит пять лет дисбата). А мы, человек двадцать ещё пока не знаем, мы вообще ещё ничего не знаем, кто тут, где, почему, имеет он право, не имеет, вроде бы тоже такой же как мы рядовой, но орёт уверенно, значит наверное имеет право, хуй его знает, какие тут порядки, так что наверное надо встать, а с другой стороны…