Поиск Предназначения (сборник) - Дмитрий Горчев 5 стр.


Вот что удивительно: я прекрасно помню фамилии всех мерзавцев, под чьим началом служил двадцать лет тому назад (капитан Козляк, майор Жолтиков, прапорщик Нуца, подполковник Иобидзе и проч. и проч.), а фамилию этого самого лейтенанта вспомнить никак не могу. Он был хоть и из молодых (такие обычно рвут жопу, чтобы заметили), но не подлый. И ещё он был чем-то похож на Юрия Гагарина.

Я вот думаю сейчас: может быть, он тогда просто догадался про мою мечту, потому что сам когда-нибудь хотел бы остаться на старте во время запуска? Кто его теперь разберёт.

Аккорд

Однажды я выполнил аккорд, чтобы уехать в краткосрочный отпуск на родину.

Аккордом назывался нечеловеческий подвиг, который нужно было совершить в самые кратчайшие сроки: выкопать за два дня погреб глубиной пятьсот метров ну или вырубить в скальном грунте подземную комнату с самоваром и подсвечниками и тоже за два дня.

Лично мне выпало расписать весь плац по периметру (метров триста) картинами идеальных солдат, совершающих в идеальном мире идеальные строевые эволюции: поворот на ходу налево-направо и кругом, перестроение в колонну по двое, трое и четверо, ну и тому подобное. На всё это, начиная с грунтовки наваренных по периметру жирных жестяных листов, мне выделялось четыре дня.

Получив это задание, я отправился в свою художку и глубоко задумался. Затем заварил чифиря и приступил к работе. И работу эту я выполнил за три дня и три ночи, а затем рухнул замертво и заснул на сутки. Рисовал я без предварительных эскизов и даже без самой минимальной разметки, чисто по вдохновению, то есть как получится, тремя красками: чёрной, зелёной и жёлтой.

Позже, уже вернувшись из отпуска, я часто любил гулять среди этого своего паноптикума.

Вдохновенный мой гений придал лицам этих идеальных людей выражение такого безмятежного счастья и отсутствия всяких претензий к окружающему миру, что если бы мне довелось встретить таких людей на тёмной улице, так я непременно спрятался бы от них в кусты. Их вовсе ничуть не тревожило то, что вытянутые вперёд ноги у них в полтора раза длиннее опорных, что суставы их вывихнуты, что количество пальцев на руках редко у кого доходило даже до четырёх – им достаточно было того, что они умеют поворачивать на ходу налево или направо. И пусть тот солдат, что поворачивал налево, никогда не смог бы с такими ногами повернуть направо, да и вообще пройти двух шагов – это пусть: каждому должно делать лишь то, что предназначено ему Творцом, то есть, в данном случае, мною. Умеешь поворачивать налево – так и поворачивай налево, а направо тебе поворачивать не нужно, нехуй тебе там делать.

Всё это, конечно же, давно и безвозвратно утрачено. Скорее всего, уже следующий после меня батальонный художник безжалостно закрасил эти листы, чтобы нанести поверх моей живописи выверенную и бездушную свою мазню.

Как мне жаль иногда, что на закате своих дней я не смогу, подобно Сальвадору Дали, выстроить себе усадьбу и украсить её теми, кто мне действительно дорог: вот этими погибшими Идеальными Солдатами; Тремя Богатырями, писаными малярной кистью; юной девой, до того устремлённой к счастью, что у неё даже был виден пуп; Владимиром Ильичом Лениным с ясно читаемыми на лице признаками посетившего его в Горках слабоумия.

Всё погибло, всё.

Подлость

А потом мне пришлось совершить подлость. По гражданским понятиям это не подлость вовсе, а скорее даже доблесть, но гражданские ваши понятия, они, ну впрочем ладно.

Я тогда доходил. В смысле подыхал. Не иллюзорно, а вполне так по-настоящему, без дураков. В отделении нашем был один грузин, один полугрузинский еврей, два ингуша, один черкес, один кабардинец, два узбека и я. Командир отделения Ваха Хамхоев, ингуш.

Я сам охуел, когда попал в эту жопу. Сам дурак: свалился с поносом в санчасть, а пока валялся, родное моё отделение, где я был кум королю, отправили куда-то в командировку.

Ну и пиздец пришёл: картошку в столовую кто будет чистить? Камалов, Хашимов и я. Полы в клубе кто будет мыть? Хашимов, Камалов и я. Остальным религия не позволяет. У них там курбан-байрам и рамазан. Сало из супа, кстати сказать, жрали с удовольствием. Грузинов всё это, впрочем, не касалось, но их вообще ничего не касается, потому что они лучше.

Хотя, казалось бы, с чего? Взять вот хотя бы Юрия Васильевича Базадзашвили. Юрий Васильевич был идиот. По-русски он знал три предложения: «Пиляд бля», «Епрейтор хачу» и «Канпетка дай».

Когда меня выпизднули из художников и отправили в бригаду, Юрий Васильевич возлежал на панцирной койке и кричал: «Пистро-пистро работай тавай!»

Никто из моих нынешних знакомых в это ни за что не поверит, но я поднял Юрия Васильевича с койки за шиворот, дал ему поджопника и вручил ему совковую лопату. «Шени дедиспроче! Шени могетхан! Кхаргис мутели!» – кричал Юрий Васильевич, корчась, но ничего, кидал бетон не хуже прочих.

В обеденный перерыв подошёл ко мне серьёзный и очень не идиот Леван Паркадзе. «Пойдём, – говорит, – поговорим». Зашли за инструменталку.

«Юру зачем обижаешь?» «Я не обижаю, – сказал я, смотря в сторону. – Я его в чувство привожу, он охуел». «Ещё раз тронешь – пиздец тебе, понял?» Да понял я, понял, я и сам знаю, что пиздец.

И ни разу более не получил Юра от меня поджопника. Потому что было не за что. Он отчего-то проникся вдруг ко мне совершенно собачьим уважением.

Я очень любил ходить с ним в наряд. Ходить в армии во дневальные считается западло, но мне там было хорошо. Во-первых, после обеда дают поспать часа три, потом ночью тоже можно поспать, а уж когда рота упиздует на работу, а прапорщик Ревякин ещё не проснулся – это же вообще ничего прекраснее невозможно придумать. Сидишь эдак просто так на крылечке, лето начинается. Из крыльца идёт пар, и тишина, и никого, вообще никого, и так заебись, как никогда не бывает в той другой жизни. А ты сидишь в самой середине огромной-преогромной тайги, и всё остальное вращается вокруг тебя, но тут, впрочем, просыпается прапорщик Ревякин.

Юра полов, конечно, не мыл. Но зато он выполнял другие функции. Он обожал стоять на тумбочке и орать при входе какого-нибудь майора громовым голосом «Смирна!», даже если в роте больше никого кроме нас не было. Когда рота возвращалась с работ, он ревел в предбаннике: «Валенкасымай чуркабля!» И в казарму заходили перепуганные босые узбеки и таджики.

Впрочем, это всё были времена довольно счастливые. Первое лето службы. А потом наступил сентябрь.

В день своего рождения я снова был дневальным по роте. Без Юры, и прапорщик Ревякин был с утра трезв и поэтому особенно злобен. Чистил я крантики и разводил в специальной ёмкости зловонную жидкость для замазывания сапогов.

Когда я уходил на дембель, я обнял Юру и похлопал его по горбатой его спине. С тех пор я не боюсь идиотов и грузинов.

Ну и вот тут-то и подошло время для подлости.

Старого замполита уволили куда-то на повышение по должности, а художника части, ингуша Магомета Евлоева, отправили на гауптвахту за распитие неположенных напитков на рабочем месте.

Я пришёл в штаб в кабинет нового замполита и спросил: «Художник нужен?»

Замполит был из новых, не чета дряхлому и заскорузлому майору Баканову: румяный, даже скорее красномордый. Комсомолец.

Дал мне тестовое задание: нарисовать стенгазету к Новому году. Нарисовал, говна-то. С игрушечками, шишечками, в стиле покойного художника Саврасова. Был принят в должность немедленно. Мне выдали личные ключи от рая и поселили в тёплую художественную комнату, мечтать было уже решительно не о чем. Привезённый из гауптвахты бывший художник Евлоев был с позором отправлен в бригаду на общие работы. Но на душе было впрочем гадостно.

Но ничего, армия тем и хороша, что справедливость в ней всегда всё равно победит, как ты от неё ни уворачивайся. Земляк и, более того, односельчанин уволенного художника Ваха Хамхоев, он же командир моего отделения, в тот же самый день на вечерней поверке проверил натяжение моего поясного ремня. Натяжение было слабое – бляха ремня практически лежала у меня на яйцах. Что обычно не возбранялось, но не в данном конкретном случае. В данном конкретном случае я в присутствии командира роты был приговорён к неделе мытья кубрика.

Ничего нет позорнее мытья кубрика. Таскать бетон, чистить сортир – это всё неизбежность. Мытьё кубрика – это унижение. В те самые редкие утренние тридцать минут, когда завтрак ещё не начался, а обед вообще понятие несуществующее, ты ползаешь с тряпкой под койками, пока все остальные притворяются, что читают газету «Красная звезда» в ленинской комнате, а на самом деле срут, курят и пиздят про баб. Хуй тебе, Ваха, а не кубрик.

Это была самая длинная ночь в моей жизни. Обычно как: накрылся одеялом, и тут же орут «рота-подъём». Шесть, значит, часов утра.

А тут я всю ночь ворочался, потел, вонял, вздыхал: готовился к страшному.

Тут наконец рота-подъём, встал измученный, уселся в ленинской комнате, стал читать газету вверх ногами. Я трусливый, да.

А тут я всю ночь ворочался, потел, вонял, вздыхал: готовился к страшному.

Тут наконец рота-подъём, встал измученный, уселся в ленинской комнате, стал читать газету вверх ногами. Я трусливый, да.

Тут входит Ваха с недоумённым лицом: «А ты хули тут делаешь?» «Ваха, – говорю я деревянным своим ртом. – Я не буду мыть кубрик». И вот тут вдруг я понял, чего я боялся всю ночь: того, что я зассу и не скажу это предложение. Но я его сказал. Из ленинской комнаты куда-то подевались все бывшие там до этого люди и остались только Чочиев, Демурчиев, Хвелеури, Паркадзе и хуй его знает кто ещё, и, пинаемый со всех сторон, я вдруг возликовал: я это сделал! Мне уже не страшно!

Потом меня отвели в умывальную комнату и там опять тщательно пиздили, и я лежал на кафельном полу, и изо рта моего текла некрасивая и совсем не красная кровь, надо мной склонились в последний раз и спросили: «Будешь мыть?» Я прижал колени к животу и попытался им объяснить так, чтобы они поняли: «Я не буду мыть, понимаете? Вы меня можете убить, мне не страшно. Ну как же, блядь, вам это объяснить».

Ничего, всё поняли. Звери – они умные. Они меня понюхали и поняли, что я не пизжу и действительно готов лучше сдохнуть.

Потом они ушли на завтрак, а я улёгся на койку и в первый раз в жизни закурил в казарме. Потому что уже имел право. «Молодец, Димка, – зашептал мне с соседней койки хлеборез из Ташкента. – Держись!» Я посмотрел на него, пренебрежительно скосив глаз, и бурно высморкался в простыню. Кто он и кто теперь я? Ну да, морда разбита и почки отпинаны, но я крут, аж обосраться как крут. И подлость искуплена, и я уже никому ничего не должен.

«Что это с вами?» – испуганно спросил меня на утреннем разводе юный лейтенант. «Да ничего, – сказал я, махнув рукой. – Об батарею ударился». Лицо у меня при этом было такое счастливое, что лейтенант не стал задавать мне более никаких вопросов.

Суконное одеяло

Но, впрочем, это хуйня. Беда была не в грузине Юре, а в том, что я перестал следить за собой. Как это ни смешно, но человеческое существо в критических обстоятельствах очень себя характеризует тем, насколько часто оно чистит свои зубы.

Я тогда своих зубов не чистил вообще. Я вставал медленно дыша и ходил тоже медленно, экономя силы, потом, дыша через зубы, таскал бетон, потом падал на койку, и в ухо мне тут же кричали «рота– подъём!!!».

Вы знаете, что такое суконное одеяло? Нихуя вы не знаете, что такое суконное одеяло. Это такое одеяло, которое не даст тебе сдохнуть, но и не согреет тоже нихуя. От спанья под суконным одеялом внутри тебя образуется вечная, вечная мерзлота, при которой промёрзло всё: печень, почки, поджелудочная железа и, наверное, даже неизвестная тогда науке простата. Впрочем нет, с этим делом помиловали.

И ходишь ты весь день, как какой-нибудь ёбаный робот для того, чтобы вечером опять лечь под это самое суконное одеяло.

Боевой листок

Моя заметка из боевого листка «Военный Строитель» от ноября, кажется, 83-го года прошлого века (воспроизвожу, к сожалению, по памяти):

...

Боевой этот листок собрал огромную аудиторию, но провисел на специальном стенде ровно десять минут, после чего был сорван и растоптан замполитом части, хотя он-то как раз и не был в нём ни разу упомянут.

Страшные были времена, страшные.

Холод

Ненавижу холод.

Это одна из многочисленных контузий, которые на мне оставила советская армия.

Ну, хули там, средняя температура зимой – минус тридцать. Иногда сорок, реже двадцать. Щитовая казарма из гипсокартона. Где-то там в подземелье беснуется кочегар Коля, которого никто ни разу не видал на поверхности, но благодаря ему по трубам струится чистый кипяток. А толку-то? Гипсокартон – он и есть гипсокартон. Плюс пять внутри казармы – это считай ташкент. Кальсоны с облезлым начёсом и суконное одеяльце, обдроченное предыдущими военнослужащими до фанерного состояния.

Засыпать – тут проблем не было. Соприкоснулся ухом с подушкой, и тут же орут «рота-подъём!!!». Спрыгиваешь, ничего не видишь, ничего не слышишь и чувствуешь только внутри себя очень маленькую скукожившуюся печень, обледенелые почки и сморщенный от горя желудок.

Потом я хрустел в столовой твёрдой как айсберг перловой кашей, запивал её прохладным чаем и старался не думать про то, что впереди у меня двенадцать часов долбления никому не нужной траншеи на свежем воздухе. И ведь лом ещё хуй добудешь – за лом передерутся чечено-ингушские военные строители, ибо лом – он, хоть немного, но согревает. А я буду долбить лопатой – тюк-тюк. На каждый тюк откалывается микроскопическая крошка. Ни пользы, ни тепла.

Зато по этому именно поводу я однажды испытал истинное счастье.

Послали меня как-то со стройплощадки с пустяковым каким-то донесением в часть. Было часа четыре, то есть уже темно, лес. Ну, медведи там, волки чем-то хрустят в кустах – к этому быстро привыкаешь. Мне тогда было уже вообще всё похуй. Если бы меня съел медведь, то апостол Пётр погладил бы меня по голове и сказал бы: «Погрейся пока в предбаннике, потом поговорим».

Передал донесение в штаб, задумался. Ну, как задумался – мысли в армии все простые: да ну ё нахуй или а пошли вы все в пизду. Других мыслей не бывает.

Пошёл в роту, прислушался, как храпит в каптёрке прапорщик Ревякин, и тихо-тихо пробрался в сушилку для валенок – самое тёплое место во всём помещении. Улёгся на трубы с кипятком и счастливо заснул.

Проснулся часа через два от воплей азербайджанского сержанта Файзиева: «Ставить бушлята на сушилька и строиса все на казарма!»

Понял, что больше поспать не дадут. Вылез, мокрый и счастливый, как пизда после бурной ебли. Из меня валил пар и на лице моём блуждал идиотизм.

Я был тёпл. Наконец-то я был тёпл.

Дембель

В последний мой день в армии я проснулся с кошмарного бодуна: в прошлый вечер меня провожали, а технический спирт – он и есть технический спирт.

Надел тапочки и обошёл в последний раз часть: свинарник со свинарём Свиридовым из Рязани (он как обычно жрал какое-то говно из грязной сковородки), вещевой склад с тишайшим и сутулым Витей (самым богатым человеком в нашей части), свою собственную художку – там уже сидели неприветливые армяне. Зашёл на почту к лепшему корешу (не в нынешнем смысле, а просто так) Андрюхе. «Ну что, хуйло, – сказал я Андрюхе. – Дедушка поехал домой, а ты тут дальше соси». «Пиздуй-пиздуй», – ответил Андрюха, выпятив челюсть. Мы изо всех сил ударили друг друга в левое плечо, и я пошёл в штаб.

Там капитан Сергеев вручил мне военный билет со всеми необходимыми штампами, проездные документы и значок «Ударник коммунистического труда». Капитан Сергеев был очень отеческий, как будто это не он пинал меня ногами год назад вместе с комбатом и замполитом, когда у ингуша Евлоева нашли в тумбочке дембельский альбом с моими дружескими шаржами на весь командный состав.

«Ты уж там всех баб сразу не еби», – посоветовал мне капитан Сергеев. «Так точно!» – ответил я браво.

Потом ничего не помню. Помню только как проснулся на второй полке: мне мучительно хотелось блевать. В Ярославле купили пива.

В Москве запомнилось безнадёжное лицо сержанта Ефремова: «Пацаны! Я военный билет потерял!» Но закрутило его людской толпой на станции комсомольская, завертело и унесло куда-то, и никто так и не успел ему помочь.

На конечной станции серой ветки (тогда это была станция южная) меня потряс за плечо дежурный: «Молодой человек – приехали».

Я вышел из метро, повернул направо – мимо гастронома «Ташкент» или, может быть, «Узбекистан», потом налево – на улицу днепропетровская, на которой живёт мой отец.

Зашёл в подъезд. В те времена не было не то чтобы домофонов – даже и слова такого не было. Поднялся на второй этаж, сел на пол возле батареи (идти к отцу в таком виде было стыдно), прижался к ней щекой и вдруг бурно разрыдался.

Плакать в армии было равносильно смерти. А тут я понял что всё: оно кончилось. Теперь можно.

Потом заснул.

Всё

Ну вот я уже вроде бы и рассказал всё, что было. Наверное, на этом всё кончилось. Кончились сны про то, что меня опять забрали в армию, и мне уже много лет как категорически нельзя пить чифирь. Киномеханик Андрюха однажды написал мне письмо, но я на него не ответил. Однажды в Алма-Ате я встретил возле пельменной соло-гитариста Колю из ансамбля «Стремление». Похлопали друг друга по плечам, но не нашли чего друг другу сказать.

Забыли. Всё.

* * *

…Однажды проснулся я среди ночи, освещённый синим фонарём, но уже не как простой безответный пассажир, которому каждое проходящее мимо лицо в фуражке вольно отдавать строгие распоряжения, а в статусе именно такого на всё уполномоченного лица, то есть проводника.

Назад Дальше