Теперь она вспоминала и вспоминала, как все было, как толпились в сумерках комли обступивших ее громадных дубов; вспомнила она, что комли эти запрокинулись вместе с дыбом вставшей сбоку земной поверхностью, и когда она на эту вертикальную стену земли, чтобы не стоять отвесно, упала, стволы вокруг стали стоять куда надо, хотя что было сил, как и она, цеплялись за предсмертный крутояр обморока.
В наступающей ночи они казались неисчислимым древесным ополчением парк где-то далеко, куда не заглядывали местные жители, переходил в бесконечный ночной лес. Тьма же, не признавая пустого пространства, заливала леса и перелески большой военной равнины своей ночной тушью и полагала несметные пни и деревья всего лишь небритой солдатской щетиной земли. Так что в том же лесу ночи лежал в белых туманах обеспамятевший Золя, чтобы потом плутать, умирая от боли и голода, и видеть вокруг светящиеся глаза зверей.
Для своих родных он стал непостигаемым горем, и Люда, всегда встречавшая в Золином доме обходительный прием, теперь чувствовала тоскливое к себе равнодушие, ибо ее приходы - и довольно частые - лишний раз обозначали непонятное Золино на земле неприсутствие, хотя и не исчезновение, притом что по срокам можно было уже думать, что его нет в живых.
Люда теперь больше прежнего боялась, что ее станут кормить бульоном с куриными ногами и она не совладает с тошнотой. Но бульоны варить было уже не из чего, и посещения как-то сходили с рук, хотя она холодела от сознания своей бесчестности, а ощущаемая по всему телу пухлота стесняла, неотвязно напоминая о случившемся, и поэтому всякий раз падало сердце. Люда уже привыкла, что от пухлоты никуда не денешься и что все всё скоро заметят. Но пока было страшнее обнаружить в тарелке желтые куриные ноги, а поскольку их не оказывалось, она прощалась вроде бы даже успокоенная.
Беременность ее проходила в постоянном тупом унынии, и была не совсем нормальна, так что Людина мать обо всем вскоре догадалась, забилась, заголосила, и Люда впервые услыхала слово "шлюха". Она, однако, пропустила его как бы мимо ушей, ибо заодно мать обозвала Золю т а к, как потрясенная Люда и представить себе не могла, потому что словцу матери не могло быть места в интернациональном обществе.
Обратимся для удобства к удивительной команде "Разрушить пирамиду!". Мы, конечно, помним возглас. "Построить пирамиду!", по которому воздвигается юное, красивое, но, в общем-то, внезапное и бесполезное построение. Умозрительное совершенство физкультурного хитросплетения человечьих тел наивно и временно. Долго пребывать в надуманной гармонии тела не умеют - у них ведь еще много обязанностей по отношению к природе вообще и к собственной. Да, они прекрасны и порознь и в сочетаниях, но поскольку сами по себе не вечны, что же говорить о построениях, хотя и патетических, но произвольных и напрасных?
Поэтому - не простоять пирамиде и трех минут. Затекут колени у выставивших колени и откинувшихся противовесами юношей для симметрично утвердившихся на этих коленях других юношей, и не может беспечно парить над апофеозом парадной симметрии девушка в носочках - ее лицо обязано покраснеть от натуги, ее раскинутые руки должны затечь и задрожать, а значит, чтобы маечно-бицепсная эта красота не обернулась безобразием и, войдя в конфликт с не столь броскими, но правильными законами существования тел, не развалилась, лучше во-время дать команду к ее гармонической ликвидации.
Команда эта - "Разрушить пирамиду!".
Увы, без сподручного этого распоряжения - недавно и внезапно рассыпалась пирамида Людиного девичества. Только что на наших глазах развалилась пирамида интернационального благочестия, ибо Людина мать в сердцах сказанула вещее словцо, причем, как водится, оно припечатало собой напраслину, - Золя же не виноват! - но только Золина вина могла прийти матери в голову и наиподходящим, известным ей образом быть заклеймлена.
Люда поношение Золи должна была не перенести и не только возмутиться оскорблением любимого, но в обстановке лишений и горя, выпавших на долю Родины, достойно ответить. Ей следовало мать осудить и даже обречь всеобщему порицанию, тем более что обозвали бойца-комсомольца. Тем более ни в чем не виноватого. Однако Люда на неслыханную выходку как-то полуотозвалась, причем, кажется, потому, что погромным своим словцом мать случайно указала Люде выход (временный, правда, но выход), ибо получалось представить всё так, что все - и в первую очередь Золины родители - подумают, что все стряслось в парке между нею и Золей. Она пока еще не учла сопутствующих этому удобств и неудобств, но спасительная соломинка сделалась очевидна. Земля, все еще стоявшая дыбом, качнулась возвратиться в привычное положение.
Так что команда "Разрушить пирамиду!" необязательна. И без того обращаются руиной несокрушимые монолиты.
Вот, скажем, как р у ш и т с я пирамида Люды. Ходила под ручку. Изменила любимому. Изменила бойцу. Забеременела. Никому не призналась. Спасается ложью. Возможно даже, безотчетно рассчитывает, что Золе сбудется заповеданное "если смерти, то мгновенной", ведь сбылось же "если раны небольшой", правда, об этом она не знает.
Людина мать плачет. Ее монолиты тоже рушатся. Дочка опозорена - а тут с девушками такого не бывало, тем более по милости тех, кого Людина мать стесняется и сторонится, ибо считает, что они криводушны и без поблажки к Люде, а еще потому, что, минуясь на общих тропинках (такое бывает нечасто живем-то в разных концах здешних мест), родители этого парнюги или как бы глядят мимо, или, если могут, переходят на другую сторону переулка.
Тем не менее она принимается давать Люде всякие советы и делиться бабьей премудростью. И Люда больше всего поражается цифре девять месяцев. Она о ней уже слыхала в консультации, но сейчас мать бубнит про тех, кто недонашивает, и про тех, кто перехаживает, сообщая множество сведений из огромного мира женщин, о котором Люда понятия не имеет, полагая себя живущей в мире вообще людей, притом самых правильных и совершенных.
Но вскоре разговоры делаются невыносимы. Мать настаивает, чтобы Люда сходила к э т и м и про все сказала, потому что потом, когда все увидят, будет поздно. Она даже велит Люде сказать э т и м, чтобы говорили (сама она станет говорить всем тоже), что Люда с Золей успели записаться в загсе. Еще, намекает она, чтобы Люда и помощи попросила, мол, а я тебе говорю средства у н и х есть, жить же во как голодно, а ребеночка кормить надо. А еще она бубнит, чтобы Люда обо всем поскорей написала Золе...
Но Люда писать не хочет, говоря, что не знает куда. И невольно получается отговорка, ибо написать Золе о случившемся - п о з о р.
Воспользуемся же теперь э т о й дефиницией, чтобы впредь хоть приблизительно оценивать злосчастье тех, о ком пишем.
У Людиной матери один п о з о р есть - дочь попалась, не записавшись. Пока что никто об этом не знают.
У Люды п о з о р а три - обморок в парке, измена и беременность. Пока что об этом никто не знает. Только мать знает про беременность.
У Золи... О нем после.
У Золиных родителей п о з о р а нет, но что-то как бы назревает. Куда-то вызывают отца. Он возвращается серый как папиросная бумага. Потом вызывают еще куда-то. Он и слова не говорит жене, а она его и не спрашивает. У нее трясутся руки. У него вздрагивает бугорчатый нос. На улицу он без нужды выходить избегает, но по-прежнему в косой лавчонке на каком-то рынке продает галошные латунные буквы, тесьму и брошки.
Таскают Золиного отца не из-за брошек, и семья начинает постигать, что Золя пропал без вести, но как-то странно.
Там, куда ходил отец, об этом прямо не сказали, но почему-то расспрашивали о Золиных привычках и в качестве знакомых Золи называли неведомых отцу людей. Было ясно, что справки наводили и в школе. И было впечатление, что Золя вроде бы жив, однако его самого те, кто вызывали, ни о чем расспросить не могут.
Страшно подумать, но он, кажется, в плену.
Откуда-то прознали это и на улице. То ли, куда ходил Золин отец, вызывали еще кого-то, но на Золиных родных теперь поглядывают. К ним повадился участковый, интересуясь, к примеру, почему не убран снег, и, помолчав, уходил, потому что снег бывал всегда убран. Лишь сатанинская первая военная зима, а по зиме обезлюдевшие улицы избавили Золиных родителей от большей участливости соседей и знакомых.
Нет, очень похоже, что мальчик в плену.
У его родителей появился первый п о з о р.
Приноравливаясь к нему, они как-то не заметили, что перестала приходить Люда.
А она не приходит потому, что беременность ее уже заметна. Люда исказнилась своей виной и бедой, и выдумка, что беременность от Золи, представляется ей не столько спасительной, сколько бессовестной. Еще, неотвязно думая о девяти проклятых месяцах, она почему-то упорно полагает, что новый человек, которому всё по плечу (Люда ведь считает себя новым человеком), может этот срок победить, то есть неким осознанным усилием она исхитрится родить в соответствующее отъезду Золи время, но, подумав так, сразу спохватывается, что Золя может и вернуться. Еще ей кажется, что всё как-то - непонятно как, - но устроится. Еще вспоминает она про эти самые, о которых говорила мать, преждевременные роды или про этот самый, про который говорила мать, выкидыш. Еще она не надеется ни на что и к Золиным родителям не ходит.
А те вдруг спохватываются, что у них давно не появлялась Люда, и решают, что это из-за слухов про плен. И никак не решат, что придумать, ведь если Люда перестанет к ним ходить, улица уж точно уверится, что Золя в плену.
Пока зима, Люда вообще на улице бывает мало. Зима - ее пособница. Люда шьет с матерью маскхалаты, считаясь таким образом на надомном трудфронте. Мать крутит машинку и пристает, мол, сходила бы ты к э т и м, а однажды вдруг сообщает, что нахалюга твой, говорят, в плену, я слыхала.
И Люда, давно осиротевшая без писем, сразу обмирает, не представляя, как можно сдаться врагу (спасительные слова "если смерти, то мгновенной" тоже оказываются больше не спасительными).
А Золиных родителей достигает молва, что с Людой вроде бы неприятности как с девушкой. Новость настолько ошарашивает и без того растерянных этих людей, что пирамида их благочестия буквально начинает крошиться прямо на глазах (у них же тоже есть дочки!). Ясно, что девочке стыдно появиться, и следует навестить ее самим. Они убиты поступком сына, хотя немного и горды за него. Они понимают: ребенок - катастрофа для Люды, п о з о р для девушки их сына, который, когда вернется, - он же вернется! - должен застать всё как было, а если нет?.. если не вернется?.. Тогда надо воспитывать внука. Что это за внуки теперь такие будут? Пирамида разваливается в куски. К первому родительскому п о з о р у ожидается второй - незаконный ребенок. Надо что-то придумать, скажем, делать вид, что всё, то есть оформление в загсе, состоялось в свой срок. Как, вы разве не знали, что они записались? Но какие во время войны свадьбы? Ваш сын записался с ней, и вы допустили? (Третий п о з о р!) А что? Теперь все равны! Они тоже люди! (Неумирающий аргумент.)
Однако идти к падшей Золиной избраннице - значит говорить о догадках насчет его исчезновения. Еще страшновато идти потому, что Люде наверняка стыдно за своего ухажера, сдавшегося немцам. То есть она решила с их семьей порвать. Но тут же в голову приходит, что порывает она для виду, желая себе и ребенку спокойной жизни, чтобы не дразнить тех, кто вызывал Золиного отца.
Золя неизвестно где и жив ли.
Люды не видать.
Нет! Идти придется! Придется услышать от ее деревенской матери все, что та скажет. И смолчать.
И вот в зимней мгле Золина мать, многократно обговорив все с мужем и даже со старшей очень сообразительной дочерью, идет по обмороженным задворкам мимо темных приземистых построек и стучится в неразличимый домишко. Есть ли внутри свет - неясно, дом может быть глух и от затемнения.
Двери отворяет мать Люды. Обе женщины мгновение заносчиво глядят друг на дружку. Потом пришедшая говорит: "А я к вам! Как там наша Людочка?" Н а ш а. "Чего же вы в сенях-то? И вся вон в снегу! - отвечает на это отворившая дверь. - Наша Людочка ничего! - И храбрая своей обидой, протягивая веник, вызывающе заходится: - Чего же ваш кучерявый нахулиганничал? Как теперь чистюшечка наша?!" И обе принимаются плакать.
Люда за недостроченным маскхалатом все слышит. Она кидается в другую комнату и, когда обе матери входят в ту, где она только что шила, из-за двери к ним рвется рыдание.
- Должно быть она уже на восьмом месяце, бедная! - говорит мать Золи, окончательно расквасив лицо.
- А к вам итти не хоти-и-ит! - вовсе заходится Людина мать.
- Нет! Нет! - кричит Люда из своей комнаты, в отчаянии от чудовищного самообмана несчастных матерей. К заблуждению своей она привыкла, но обманывать мать невиноватого (а п л е н?) Золечки! - Нет! Нет! Он ни при чем! - рыдает она.
- Ну хорошо! Ну девочка! - говорит, входя к ней, мать Золи. - Ну мы тоже женщины. Не убивайся! Ну случилось! Мой сын, конечно, не должен был... И мы с его папой ой как сердиты на него!
- Нет! Нет! - захлебывается Люда. - Почему мне не верят? Уйдите! Уйдите!
- Ну хорошо! Вы - молодые - оба виноваты! Ну хорошо... Я ухожу...
Мешая слезы, обе матери понимающе глядят друг на друга и качают головами. Одна - заносчиво, другая - покаянно. И одна думает, вот вырастила дуру - ничего с э т и х брать не желает, а другая думает: кажется, они всё уже знают и, кажется, даже больше, чем мы. Ей или стыдно, что он в плену, или она решила с глаз долой из сердца вон.
А думая так, обе сговариваются говорить, что дети записались, но до свадьбы не дошло, потому что началась война.
- Она писем не получала?
- Ничего не получала! Ничего не слыхали! Знать он, что ли, нас не хотит?! - отвечает Людина мать, потому что из дочкиной спальни рвется новый всхлип. - Да вы бы покушали с нами! Куренка вот ей достала! Время-то какое, не отоваришься...
Золина мать оторопело глядит в тарелку. В соломенной жидкости среди считанных лапшин военного времени лежит на щеке цыплячья голова. Глаз она зажмурила, а клюв разинула, и кажется (это Людина мать толкнула в угощенье ложку), что желтая вода в клюв втекает, а из перерубленного горла вытекает. Даже одна лапша в клюв подалась.
- Вы варите курицу с головой? Первый раз вижу! - медленно говорит Золина мать, чтобы - пока что - придумать отговорку.
- А чего же? Головки скусные! Людочка вот любит.
- Тогда зачем вы мне отдаете такую редкость? Девочке же нужно кушать за двоих!
- Гостю место.
- Какой гость? Какой гость? Что вы говорите!.. Я такая же мать для вашей дочки, как вы... для моего сына.
Господи! Какие разваливаются пирамиды! Разговор этот при слепом коптилочном свете между обеими женщинами, которые, пока в соседней комнате рыдает комсомолка, то всхлипывают, то поджимают губы, можно разве что сочинить, ибо такого разговора быть не может и быть не должно...
На наших глазах его сочинило Время.
Первой сказала ей об э т о м Лидка, набиравшая у колонки воду.
- Гляди, надует тебя красноармеец! Вернется, а замуж не возьмет! Живот-то - одиныжды восемь доктора просим! Вот и я честная была! - чуть ли не заголосила Лидка на всю улицу. - А где они - юбки мои плиссированные? Корми теперь выблядка вот!
Рядом с Лидкой, возле сухой ее ноги, держась за обвислый материн подол, стоял синеватый заморыш и глодал репку.
Одна нога у Лидки сохла, а сама она жила по другую сторону булыжного тракта в утепленном сарае, где выкарм-ливала сизое дитя, если бывала дома и если, пока бывала дома, не подкармливала очередного полюбовника или не сплевывала зубы, которые тот выбивал.
Откуда у нее было столько зубов? С виду казалось ни одного нету. Ротовым отверстием Лидке служила дыра, с пришитыми к этой дыре при помощи морщинок губами. Однако после правильного удара, передаваемого лишь междометием "хрясь!", Лидка всякий раз плевалась зубами, и кое-какими ее малец даже играл. Особенно нравился ему некий почти целый материн зуб с пломбой, которую ей заделал один абрам, когда она, хотя уже была нечестная, но по рукам еще не пошла, причем зубной лекарь, пока пломба сохла, быстренько показал ей, как зубное кресло превращается в женское, так что Лидке в свою очередь оставалось показать, что оно женского куда сподручней.
Теперь даже в этой рискованной мебели Лидка была непредставима, хотя летом, как и все, ходила в носочках. Носочек на сухой ее ноге торчал из парусиновой туфли раструбом, а на не сухой - волосатую крепкую румяную ногу облегал. И носочки эти невозможно было вообразить как в известном уже нам кресле, так и вознесенными под потолок школьной сцены, когда после команды "По-строить пирамиду!" из юных тел взметывался гимн всепобеждающей силе разума. Не вообразить их было и после команды "Разрушить пирамиду!", когда упругие ноги, спружинив, а затем втянув коленки, занимали свое место в шеренге раскланивающихся перед восторженными зрителями пирамидных фрагментов.
Но как же это? Ведь носочки производства одной фабрики? Откуда при общем подъеме такое паденье ради откомандированных интендантов, из-за которых Лидка сейчас даже в траншею не ходит? Откуда этот позор, когда на подступах враг?
Постоянных инвалидов покамест е щ е нету. Желающих местных мужчин у ж е нету, да и быть не может. Так что Лидкин кот из совсем молодых Буян. Пацан из ремесла. Ему лет семнадцать, но он выбивает Лидке зубы, как полный мужик, а она его милует, оплачивая Буяновы ласки супом и четвертинками. И сидят они за столом - она кровью отплевывается и слезу глотает, ее заморыш сопли сглатывает, а хмурый сявка Буян глотает суп.
И это есть обещанный в начале "суп с котом", который будет "потом".
Вот как отличается Лидкино "потом" от сияющего "потом" учащейся молодежи, от нехитрого их супа, хлебаемого ради питательного бульона грядущих поколений, ибо сухоногая Лидка почему-то откуда-то знает, что потом - все равно будет суп с котом, и сейчас, сплюнув завалившийся за щеку зуб, выгонит заморыша глотать сопли на двор.
Мы забыли. Сейчас она крикнет Люде свои площадные премудрости, а та, приговоренная к неуклюжему животу, как ни странно, но, что будет "потом", совершенно не ве-дает.
Лидка сказала Люде нечто важное, нечто идеологиче-ски вечное, хотя стоит постулировать или благовестить какую-либо идею, или приступить к ее воплощению, и тотчас окажется, что у нее в отношениях с нашим бытьем не будет ни одной гармонической фазы. Жизнь уйдет от идеи по прихотливой кривой, и правильней всего объяснить это так: наш разум оперирует понятиями на плоской с виду Земле. Но поскольку Земля все-таки кругла, а жизнь и все живое, повторяя ее круглоту, Землю облегают, то жизнь и уходит по кривой от человеческого разума, то бишь от его высшего проявления - идеи.