— Но все же! — В голосе следователя появилась испуганная настойчивость, знаменитость явно срывалась с крючка. — У вас было какое–то объяснение слов вашей супруги. Вы отнюдь не показали, что считаете их абсолютной выдумкой.
— Вы правы, не считаю, хотя, казалось бы, должен. Более того, убежден: многое из того, что она говорила, сбудется. Объяснение, какого вы так домогаетесь, расплывчато, никак и ничем не доказуемо и в высшей степени не научно. Но — извольте. Придется нам на некоторое время вернуться к нашему прежнему предмету. К времени. Слишком многообразный предмет, поэтому коснусь только тех сторон, что имеют прямое отношение к нашему разговору. У большинства людей о нем, о времени, примитивное календарное представление. То есть всякий будущий год мыслится как некая граница, абсолютно гладкая и перпендикулярная нашему движению вперед. Мир равномерно ползет в будущее, и тридцать первого декабря в ноль–ноль часов и минут он полностью со всеми своими людьми, странами, машинами, звездами, с каждой песчинкой, травинкой, с каждым крохотным чувствием в этот год въезжает. Одновременно*. Это и есть заблуждение. Распространенность и живучесть его колоссальны. Знаете, почему?
— Знаю, — храбро ответил следователь, — это заблуждение упрощает жизнь.
Профессор несколько замедленно, но поощрительно кивнул. И посмотрел на третьего участника беседы — Саша молча сверкал глазами за самоваром.
— Примерно так, молодой человек, примерно так. Я же утверждаю, что стена эта не так ровна, как кажется. Да что там! Она вообще отсутствует. Ее нет, границы. Будущее не ждет, как пустой идеально выметенный сарай, кареты нашего сегодняшнего мира. Будущее уже происходит, хотя нас там нет пока. Оно кипит, взрывается, орет и стонет. Мы накатываемся на него, вызывая в нем ужас предчувствий и тошнотворных ожиданий вперемешку с глупыми мечтами и жадными надеждами. В силу же того, что это процесс бурный, нестройный, от него летят случайные раскаленные капли, пылающие ошметки. Летят во все стороны. И вперед, и назад! Назад, молодой человек! Сотнями, а может, и сотнями тысяч этих плевков осыпаны наши бедные мозги. Вблизи времен, чреватых выплесками больших страстей, — а ближайшее будущее надлежит отнести именно к таковым, — град сей становится гуше. Большое количество людей подвергается воздействию этих невидимых жестов будущего. Одни ощущают неопределенное томление, тоску, другие способны превратить эти случайные сумбурные сигналы в понятные символы. Я склонен думать, что Зоя Вечесла–вовна принадлежит к числу подобных людей. Если хотите, она современная Кассандра.
В наступившем молчании на первый план выступил шум дождя. Но царил недолго. Профессор был не в силах остановиться.
— Но если сказать честно, у меня нет никакого способа хотя бы в ничтожной степени подтвердить ее предсказания научным образом. Взять хотя бы эту историю с милейшим Афанасием Ивановичем. Зоя Вечеславовна убеждена в правоте своих слов на его счет. Она уверена, что его зарежут через четыре года тут, в Столешине. Я ей пробовал объяснить, что это маловероятно, хотя бы потому, что Афанасий Иванович крайне редко бывает в имении, живет за границей большей частью. Или в Москве. Никакого реального отношения к здешним делам у него нет. Ведь он не Столешин, а Понизовский, всего лишь родственник Марьи Андреевны. С какой стати ему торчать здесь, особенно ввиду подобного предсказания! Да он нарочно проведет весь восемнадцатый год где–нибудь на водах. Она же мне отвечает: не знаю почему, но зарежут его именно здесь, в «розовой гостиной», и зарежут именно крестьяне. Именно Фрол Бажов. Вот такова ситуация. Профессор неопределенно и неприятно усмехнулся.
— Все факты и разумные доводы против ее предсказания, но какие–то чувства сигнализируют мне, что, тем не менее, все может быть. Ведь будущее уже здесь. Зде–есь. Может быть, прячется за тою занавеской или в листве мокрой яблони. Просунуло сюда свои щупальца и орудует. Глядите — самовар! Казалось бы, нет ничего проще, даже глупее. Обычный никелированный самовар. Поверхность гладкая и отражает то, что и положено, — нас с вами, Антон Николаевич. А на той стороне, что нам не видна, может быть, сию секунду корчатся какие–нибудь невиданные рожи и хохочут над нами, глупцами. Говорите, мол, говорите, мы–то ведь уже знаем, как именно вы будете пожраны.
— Здесь ничего нет, — тихо сказал Саша, сидевший с той стороны самовара.
— Будущее уже происходит, а прошлого скорее всего не было, — не слушая его, сформулировал профессор.
Генерал последовательно снял дождевик, калоши, пиджак, ботинки. Расстегнул пуговицы на сорочке. Снял ее. Так же поступил с брюками. Все это проделывалось в кабинете и являлось результатом тех тяжких дум, которым Василий Васильевич предавался все последние дни. И особенно часы, проведенные на веранде. История с изменой жены из не вполне доказанной превратилась постепенно в смехотворную. Но каков тогда он, генерал, если все претензии его к Галине Григорьевне ничем реальным не подкреплены?! Не дурак ли он? Очень может быть! Несправедливое моральное наказание, коему он подверг невинную (может быть — невиновную?) супругу, следует немедленно отменить. Надо доверять женщине, которую любишь! — вывел вдруг для себя формулу Василий Васильевич и чуть не прослезился от того великолепия и великодушия, что были в ней заключены. Итак, раздевшись до нижнего белья, гипнотизируя дверь спальни (нехорошо, если Галина Григорьевна выйдет внезапно и застанет его в таком виде), прошел к бельевому шкафу. Скрипнула половица, исказив физиономию счастливого мужа. Облачение должно соответствовать высшей сути момента. Парадный мундир — вот что сейчас было бы уместно. И цветы! Василий Васильевич на мгновение растерялся, но тут в его голове мелькнула подпоручиковская мысль. На клумбе у входа. Торопливо, однако тщательно облачился. В одном решительном броске выбежал на улицу, сорвал несколько мокрых растений и, светящийся, предстал пред дверью спальни. Изысканно постучал рукой в белой перчатке. Тою же рукой подкруглил бакенбард. За дверью молчание. А-а! — понял Василий Васильевич, — «сон, смеживший очи деве». Он снова поднял руку.
— Тихон Петрович скончался, — сказала Настя, глядя в пол.
Разговор на веранде смолк при одном ее появлении. После сказанного молчание сделалось как бы торжественным.
— Очень удачно, что вы здесь, Антон Николаевич. Надо разобрать кое–какие бумаги. Завещание и прочее.
— Отчего такая спешка? — Пунцовые губы обменялись мягкими укусами. — Удобно ли? Надобен адвокат.
— Нет–нет, не волнуйтесь, все удобно. Это просьба Марии Андреевны. Она очень вас просит вскрыть и огласить завещание немедленно. У нее какие–то свои на это причины.
Когда следователь встал, Евгений Сергеевич неуютно поежился в кресле. Его очень интересовало то, что написано в завещании, но он знал, что обнаруживать этот интерес неловко. Наследницей в конце концов является Зоя Вечеславовна, а не он. Да и вообще, меркантильные переживания плохо гармонировали с темою предшествовавшего разговора.
Никого!
В спальне было пусто. Генерал тяжело повернул голову вправо, потом влево и прошептал одними усами:
— Где же ты?
Комната выглядела так, будто покинута была навсегда. И бесповоротно. Посреди аккуратно застеленной кровати лежало письмо. Нетрудно было догадаться, что там содержится объяснение причин бегства Галины Григорьевны. Да, всего лишь это. Ни слова, дарящего хотя бы маленькую надежду, там не было. «Я должна вас покинуть, должна!» И это все. Пухлые пальцы медленно скомкали послание.
Следователь появился на веранде в сопровождении батюшки. Нес в руках конверт, покрытый большими сургучными кляксами. Господин Бобровников был отчасти рад, что ему досталась некая роль в здешнем семейном катаклизме, но вместе с тем немного опасался быть втянутым в какую–нибудь кляузную историю. Евгений Сергеевич выжидательно прищурился.
— Надо пригласить всех, — заметил батюшка. — Вы не сходите за генералом и Настей, юноша? Саша готовно кивнул, но стоило ему подняться, как в глубинах дождя раздался топот копыт. И мимо веранды проскакал верхом на белом жеребце одетый в парадную форму Василий Васильевич Столешин. Даже не посмотрев в сторону гостей и родственников. Плюясь гравием, высокая и тяжелая фигура удалилась по яблоневой аллее к воротам.
— Что это такое? — спросил Евгений Сергеевич, впрочем, не рассчитывая, что ему кто–нибудь ответит.
— Ну что ж, надо хотя бы позвать Марью Андреевну, — вздохнул следователь, надламывая первую печать.
— Она осталась при Тихоне Петровиче, — ответил отец Варсонофий, — плачет. И потом, она знает содержание документа.
Антон Николаевич потряс высвобожденным из конверта листом. Воздух был так влажен, что это потряхивание не произвело характерного шума.
Антон Николаевич потряс высвобожденным из конверта листом. Воздух был так влажен, что это потряхивание не произвело характерного шума.
— Интересы Зои Вечеславовны представляете вы, Евгений Сергеевич, я правильно понимаю?
— Правильно.
— Собственно, из этого документа следует, что все права на имение и прочее имущество переходят к Афанасию Ивановичу Понизовскому. За исключением небольших сравнительно сумм, следующих Зое Вечеславовне и Василию Васильевичу Столешиным. Анастасия Ивановна остается, как и была, на иждивении… Что касается Марьи Андреевны… да что я, благоволите убедиться сами. Профессор взял бумагу в руки и, прочитав, убедился, что Бобровников абсолютно правильно изложил суть документа. Претензии Зои Вечеславовны были более–менее удовлетворены. Но не в ущерб генералу, как ожидалось, а уделением от богатств Афанасия Ивановича, нового всему владельца. Вариант, который можно было признать в общем удовлетворительным. Но в глазах профессора загорелись чувства, ничего общего не имеющие с радостью.
Приняв обратно в свои руки бумагу, Антон Николаевич объявил, что теперь необходимо ознакомить с документом главного правообладателя.
— Где его комната?
— Третья по темному коридору. По тому, что идет налево, — сказал Саша. Депутация тут же двинулась.
Дверь легко отворилась, и в грустном полумраке можно было различить мужскую фигуру, лежащую ничком на кровати. Волосы рассыпаны по подушке, правая рука костяшками пальцев упирается в пол. Следователь неохотно приблизился, сказал, не оборачиваясь, отцу Варсонофию, тяжело дышавшему за спиной:
— Он что, тоже мертв?
— Мертвецки пьян, — сказал одновременно каламбур и правду служитель.
Бобровников подвигал ноздрями.
— Да, действительно, коньяк.
На щеках Евгения Сергеевича появился какой–то мертвенный отлив. Саша, также оставшийся на веранде, счел необходимым спросить:
— Что с вами?
— А вы сами не поняли? — неприятным голосом отозвался тот.
— Смотря что вы имеете в виду.
Профессор сильно поморщился и поскреб ногтями бледно–сизую щеку. И оглянулся. Ему было неуютно в отсутствие жены. Тем более что понятое сейчас им имело к ней прямейшее отношение.
— Получается, молодой человек, что она, как это ни дико, права.
— Зоя Вячеславовна?
Евгений Сергеевич сделал нетерпеливое движение холеной рук 9й.
— После этой бумаги у Афанасия Ивановича есть все основания бывать в имении почаще. Богатейшее хозяйство, его не оставишь без присмотра.
— Всего лишь «есть основания». Хозяин не обязан сидеть возле своей собственности неотлучно. Можно ведь взять и уехать на то время, что объявлено временем убийства. — Саша говорил спокойно, даже слишком спокойно, воображение его вовсе не было поражено. Он словно разбирал шахматную задачу, прикидывая, каким образом можно избежать осложнений.
Профессора более всего удивила и даже, можно сказать, задела именно эта рассудительность. Нежелание видеть сверхъестественную сторону события.
— Скажите, юноша, вы в самом деле так уж спокойны или всего лишь разыгрываете спокойствие? Вас ничуть не смущает…
— Что? То, что событие, казавшееся нам невероятным, вдруг проявило претензии на то, чтобы стать реальным?
— Да, примерно так, — отчего–то закашлялся профессор. Саша поджал губы и наморщил лоб. Задумался.
— Нет, меня это не смущает. Почему я должен нервничать из–за того, что появилось косвенное подтверждение, что Афанасий Иванович Понизовский умрет именно летом восемнадцатого года? Меня бы даже и прямое доказательство этого не смутило.
— Признаться, мне несколько странны ваши речи, юноша.
— А мне это удивительно. Пожалуй, я догадываюсь о причинах вашего… — Саша смущенно, почти по–детски улыбнулся. — Вы знаете, обыденные представления очень порой влияют на умы свободные и даже глубокие. Теоретически все живущие знают, что умрут, но даже это чистое знание не избавляет их от страха смерти, что, согласитесь, удивительно. Нонсенсуально.
— Н-да, — только и сказал профессор, кривя рот.
— Бытует и еще более бредовая идея, что страх смерти смягчается лишь одним — тем, что неизвестен точный день. Тут уж, на мой взгляд, просто парадокс. Это неуместное чувство — я разумею страх смерти — уничтожено полностью может быть лишь точным знанием своего часа. Отпадает целиком и полностью необходимость каких бы то ни было терзаний по этому поводу. Заметьте, что я имею в виду не самоубийство и прочие гадости. Интерес к этому вопросу становится столь же академическим, как стремление астронома к уточнению карты звездного неба. Разве не так?
На втором этаже было темно. Серый свет дождливого дня не имел сил просочиться сквозь двойные и тщательней–ше задернутые гардины. В этой ни для чего не нужной тщательности сказывался какой–то здешний комплекс. Свойственный не только людям, но и самому дому. Непроницаемость как добродетель.
На втором этаже было тихо. Некому было здесь появиться и незачем.
Тем не менее Настя была настороже и старалась ступать как можно бесшумнее. Прекрасно зная расположение комнат и внутреннее их устройство, она каждый раз, нажимая на ручку двери, ощущала себя первооткрыва–тельницей.
Перед тем как войти в «розовую гостиную», она взяла паузу. Откуда бы взяться этой рыбьей робости? Что там может быть особенного?!
Самое страшное — фарфоровый немец с бочонком. Немец, которого нет. Без всякого желания с ее стороны воображение нарисовало ей настоящего, в полный жирный рост, бюргера. С трехведерной бочкой в обнимку он сидит на каминной полке, свесив толстые ноги почти до пола, и мурлычет мелодийку. Чушь какая–то!
Чтобы доказать себе это, Настя решительно толкнула дверь, и сначала ей показалось, что она права. На каминной полке никого (и ничего) не было. Но рядом кто–то стоял. Не мужчина. Фигура в длинном, до паркета, платье.
— Черт его знает, этого Фрола. Это какое–то исключение. Бывает он здесь, не бывает, — важно то, что через четыре года благополучно зарежет нашего славного дядю Фаню.
Настя спокойно теребила поясок своего некрасивого платья.
— И вы верите в это, да?
Профессорша прошла мимо нее к окну, шурша подолом черного платья до полу и звякая фарфоровыми черепами. Отодвинула край гардины и посмотрела на дождь так, словно он шел прямо в будущее.
— Я не могу в это верить, я это знаю, девочка. В конце восемнадцатого года я получу письмо от одного из ваших соседей, где вся эта кровавая история будет подробнейшим образом описана. Забавно, но ты будешь в это время находиться здесь.
— Меня тоже зарежут?
Зоя Вечеславовна отпустила край ткани и повернулась к собеседнице.
— Нет. И ты это прекрасно знаешь. Тебя озверевшие мужики пощадят. За доброту твою, за отзывчивость. А вот Афанасия Ивановича нет. За те годы, что наш милейший либерал дядя Фаня будет владеть Столешиным, он успеет превратиться в редкостную скотину, злобную и несправедливую
— С трудом верится. Может быть, его убьют по ошибке?
— Нет, дорогая, никакой ошибки не будет. Афанасий Иванович полностью заслужит то, что с ним произойдет. Легко быть добрым, прекраснодушным и либеральным, когда отвечает за все кто–то другой. Например, Тихон Петрович. Когда же сталкиваешься нос к носу с нашим замечательным, самобытным народом–богоносцем, — звереешь! Афанасию Ивановичу, человеку отчасти европейскому, а значит, верящему в рациональное мироустройство, сделается уже через несколько месяцев невыносима мужицкая уклончивость, своеобразная хитрова–тость, загадочное косноязычие деревенской души, эта добродушно–звериная повадочка. Он затеет усовершенствования, ибо совесть ему не позволит просто безвозмездно пользоваться плодами чужих рук. Как всякий просветитель, он пойдет с факелом рационализма в угрюмые сиволапые народные толщи. Первые добрые порывы потерпят позорный крах. И тогда он решит, что добро должно вооружиться дисциплиной, что справедливость проистекает от регулярности и т. д. Мужики будут уклоняться от своей пользы, он их — пороть. Они будут больше уклоняться, он их — больше пороть. Короче говоря, возненавидят его пейзане наши столешинские, и даже не столько за лютость, беспримерную в наших великодушных местах, а за свою неспособность постичь, ради чего эта лютость к ним применяется. Если за дело, то секи, у нас так. Баловство не сладко без наказания, предполагающегося в конце его. А вот непонятное — непонятно и отвращает. Так что зарежут его, зарежут, как только возможность представится.
— А чего же он тогда не уедет, чувствуя свое шаткое положение и вдобавок имея такие на свой счет предсказания?
— Да не успеет. Он же знает, что предсказание касается лета восемнадцатого года, а мужики примут свои меры еще в январе. Не велят уезжать, возьмут под арест, так сказать. Власти кругом никакой. Вступиться некому, соседи–помещики сами дрожат от страха. Так и будет полгода ждать смерти под домашним арестом.