— Поверьте…
— Но это слухи, а сами вы? Ваше мнение, отчего–то оно мне интересно.
— К стыду… я не успел. Я лишь второй раз с вами беседую.
— Второй раз? — вяло удивилась она.
Она считает меня идиотом? Который же еще?! Но не
спорить же!
— Я осмотрел ваш дворец, — залепетал я.
— И что он? — вдруг озаботилась мадам. — Подозрительное, что–то непонятное?
— Какой безумец расставил вашу мебель, мадам? — Я был уверен, что он» меня прогонит, она же снова рассмеялась.
— Его имя — Спешка.
И тут я очень остро почувствовал, что разговор окончен. Начал пятиться, кланяясь, но мои поклоны уже никого не интересовали. Я выпрямился, на меня налетел Штабе.
— Пора. В гостиницу. Ванна, полбутылки бургундского и письмо родителям.
Кофе мне подала заплаканная толстушка в кривовато напяленном фартуке. Хотя мне было в общем–то плевать на причины ее горестного состояния, я, по законам инерции общения, поинтересовался — о чем слезы?
— Мсье Саловон, — прошептала она, и у нее перехватило горло.
— Он умер? — заинтересованно спросил я, как человек, выяснивший перед неприятным путешествием, что может рассчитывать на попутчика.
— У него удар. Кровь бросилась в голову.
— Кровь?
Не успел я ни во что толком вдуматься, к девушке
подпорхнул неотступный Штабе и, обняв за плечи, стал
выпроваживать из номера.
Кофе показался мне тошнотворным, кровь Саловона
бросилась именно в мой кофейник! Неужели внутренняя
боль способна повлиять на вкус окружающего мира?
Штабе тоже отхлебнул дымящейся смолы и объявил камбронновским голосом:
— Дерьмо!
— Это ты о чем (вас ист дас)? — просипели за дверью, потом дверь распахнулась, и на пороге я увидел еще одного типичного германского офицера. Голубой глаз, черный мундир, русый ус и тупой юмор.
— Капитан Юберсбергер! — с нескрываемым удовлетворенном объявил Штабе. — Ваш второй секундант. С меня было вполне достаточно и одного капитана, поэтому я даже не попытался казаться приветливым. Обиднее всего, что Юберсбергеру было на это плевать. Такой выполнит товарищеский долг, даже если ему придется удушить самого товарища.
Возмущенно раздеваясь на ходу, я направился в ванную комнату, и там, лежа в воде и в слезах, слушал, как территорию моей комнаты топчут каблуки жизнерадостных милитаристов. Они громко обменивались воспоминаниями о своих прежних дуэлях и спорили с отвратительным знанием дела, какие дуэльные раны опаснее для жизни. От выпитого после ванны шампанского меня, естественно, вырвало. Мне тут же был устроен душ из подходящих к случаю шуточек. Я узнал, что новичков почти всегда тошнит в урочный день. Это так же неизбежно, как полные штаны новобранца в первом бою. Слишком немецкий юмор. Теперь письмо родителям. Я сел к столу. Штабе молча придвинул ко мне чернильницу с торчащим пером и лист бумаги. Лист был ненормально длинный, на нем можно было описать всю мою жизнь за последний год. Немец деликатно отвернулся, товарищ его тоже. Текст уже составился в моей голове, поэтому я начал бросать слова на бумагу скоро, бойко… «Дорогая, бесценная моя матушка! Пишет тебе сын твой единственный, пишет в горький и последний, может статься, час. Не пройдет…» Дойдя до этого места, я вдруг отшвырнул перо и упал головою на руки. Как бесконечно обессиленный. Секунданты ничуть не удивились такому повороту моего поведения, в их практике, видимо, случалось и это.
— Тогда едемте!
Когда мы вышли к коляске, нас встретило с особой тщательностью выделанное утро. Все дышало жизненной глубиной, предметы были преувеличенно реальны: свежие горы цветов во влажных корзинах у входа, оживленная болтовня цветочниц, прохладная на вид мостовая, сочно–гнедые кони. А с каким затаенным приветствием скрипнули рессоры, как ласково колыхнулась коляска, как нежно ударило копыто в темя первого булыжника! Итак, едем.
Кажется, еще никому не доводилось описывать свой путь к эшафоту. А может, и доводилось, да я не вчитывался, глупец, уверенный, что это не нужный мне опыт. Вот совет, который я хочу оставить потомкам, пусть их у меня и не будет. Вчитывайтесь, пока не поздно. Вглядывайтесь и вдумывайтесь, милые мои… Почувствовав стремительное приближение истерики, я взял себя в руки и одернул. Не хватало еще распустить русские нюни перед лицом извечного врага. А коляска весело катилась, горожане привычно сторонились, облако таяло, невинность синевы казалась все лживее. Пруссаки гоготали все бесчеловечнее. Наверное, они кажутся себе отличными парнями, отвлекающими меня от печальных дум.
Зажмурившись изо всех сил (единственный способ уединиться), я снова подумал: зачем, зачем я туда еду? Почему я не выпрыгиваю из коляски и не бегу к ближайшей подворотне? Пусть свист в спину, пусть улюлюканье и позор, зато живой! Неужели Андрей Пригожий,
I сын архитектора, до такой степени часть человечества? Неужели до такой степени зависит от мнения людей — людей, которых почти не знает, совсем не уважает? Нет, я сильней обстоятельств. Сильней! Не хотеть — значит мочь! Я привстал, выбирая момент. Вон там коляска притормозит, делая поворот, засеменит всеми восемью копытами… На выбранном углу, спиной к керосиновой лавке и лицом к моему отчаянию, стоял славный доктор Сволочек. Бок о бок с другом своим Верне–ром. Вернер был за скобками ситуации, а вот его словацкий коллега поразил меня скорбным своим взглядом. Он полностью смирился с тем фактом, что я еду в этой коляске с двумя пистолетами и двумя капитанами на смертельно опасное развлечение. Эта скорбь встала шершавой стеной на моем пути к унизительной свободе. Я сел на место. Без сил. В поту. С потухшим, вероятно,
• взором.
— Сволочек, Сволочек, — пробормотал я сокрушенно. Капитаны понимающе переглянулись — дуэлянт горячит себя перед поединком. Правильно делает, потому что пора!
Вот уже сдержанно грохочет мост над безразличной Чарой. Вот уже потянулась тополиная аллея к той затуманенной в сей ранний час поляне. Противник героя всегда приезжает на место дуэли первым и оскорбленно расхаживает возле своей кареты. Один секундант — близкий друг — держится рядом, стараясь его подбодрить или успокоить. В зависимости от того, что требуется. Второй, попавший в дело почти случайно, в сороковой раз осматривает пистолеты и ста-; рается представить себе неприятности, которые его ждут* после всего. Он первым видит запоздавшего соперника и громко говорит: «Наконец–то!»
Секундантами Вольфа оказались два капитана княжеской гвардии. Им льстило, что их визави будут капитаны армии императорской. Быстро и даже с блеском совершилось несколько обязательных церемоний. Предложение решить дело миром было произнесено лишь до середины, а Вольф уже закричал:
— Ни в коем случае!
Юберсбергер подошел ко мне с открытой коробкой. Я был странно спокоен в этот момент. Взгляд мой бродил по сторонам без всякой нужды, запоминая абрис ивовой ограды вдоль невидимой реки, темные полосы, оставленные на росистой траве колесами и сапогами, обтянутые серо–сиреневым сукном ляжки одного из княжеских капитанов.
Что он так вышагивает?! Это же отвратительно в такой момент! Ах да, отмеряет расстояние… Отчасти меня привел в себя холод пистолетной рукояти. Штабе дружелюбно приобнял меня за плечи и повлек к «барьеру»: к торчащей из мокрого дерна рапире. Моим плечам вспомнилась плачущая служанка из гостиницы, и они дрогнули.
Только став у барьера, я толком разглядел Вольфа. Он был бледен и от этого особенно черноус. Не человек — валет.
— Расходитесь! — крикнул Штабс.
Я сделал шаг назад, потом еще, более всего заботясь о том, чтобы не оступиться. Почему–то я хотел выглядеть достойно в глазах этих незнакомых мне, в сущности, господ. Господ, с которыми у меня скорей всего и не будет возможности познакомиться. Я знал, что сейчас умру, но думал о каблуках, о высоте мокрой травы, о кротовых норах, которые всегда подстерегают… Меня сильно качнуло вправо, я едва не упал. Усы собравшегося капитанья начали иронически топорщиться. Господи! Неужели мне не о чем больше подумать. Сейчас все кончится, и эти деревья, и река, и громада замка пропадут. Я навсегда и полностью исчезну. — Сходитесь!
Я продолжаю, продолжаю им подчиняться, каждой их команде! Они меня убивают, а я им подчиняюсь! Вот они, последние, самые последние шаги. Тут я опять попал ногой в ту же самую кротовую дыру и понял, что не успею вовремя дойти до барьера. Остановился, поднял пистолет и прицелился. И увидел, что поразительно подвижная, как пар из чьей–то пасти, волна тумана накатывает на Вольфа.
И я выстрелил. Торопливо, как будто боялся, что туман отнимет у меня соперника. Выстрела не услышал, так забита голова шумом крови. Но я знал, что выстрелил. Знала рука, знало плечо. Я отбросил оружие и тут же вспомнил, что мог бы использовать его как защиту. Можно ли теперь наклониться за ним? Не нарушение ли это правил?
Волна тумана проплыла, и Вольфа не оказалось там, где ему положено было стоять. Я не понял, что это значит, но сообразил, что теперь можно не бороться со слабостью и тошнотой. И упал. На спину. С открытыми глазами, рассчитывая, быть может, увидеть небо в равнодушных облаках. Небо было чистым. Потом появились сходящиеся со всех сторон шумы, состоящие из непонятной речи. Надо мною склонились физиономии четырех капитанов.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Рано утром, задолго до завтрака, из дверей большого «генеральского» флигеля появился Калистрат. Он нес стул и трехногий журнальный в дальний конец сада, в так называемую «вишневую заводь». Это было самое укромное место, получившее свое название от двух старых, давно бесплодных деревьев, что было несправедливо, ибо ощущение укромности создавали не они, а приземистые яблони и заросли первобытных непуганых трав. Помнилось, что вишни посажены еще в прошлом веке отцом Тихона Петровича в честь какого–то весьма исторического события, но какого именно — забылось. Калистрат выступал неторопливо и солидно, как бы предвосхищая выход того, кто последует за ним. Последовал Василий Васильевич. Несмотря на столь ранний час, он был при параде. И сюртук, и сорочка, и панталоны отдавали какой–то особой джентльменской свежестью. Даже с расстояния в сорок, скажем, шагов (на таком, например, находился кучер Авдюшка) можно было утверждать, что от его бакенбард разносится запах английского одеколона.
В руках генерал нес стопку газет, под мышкой увесистый, в зеленом переплете том. Василий Васильевич решил провести нынешнее утро в соответствующих его чину и положению размышлениях. Газеты должны были сообщить последние факты с фронтов мировой политики, а книга (это был Алексис де Токвиль, «История демократии в Америке») призвана была еще больше укрепить генерала в убеждении, что Российскому государству никакой другой способ правления, кроме монархического, все еще не подходит.
Когда молчаливая и представительная пара вошла в тень первых деревьев, Авдюшка — довольно рослый малый весь в веснушках и с какою–то стернею вместо волос на голове, вдруг швырнул в сторону ни в чем не провинившийся перед ним хомут и бросился в сторону людской — длинного приземистого сарая, служившего одновременно и жильем для дворни, и прачечной, и чем–то еще. Вид у кучера сделался заговорщицкий. Некому было удивиться этому преображению. Почти все жители имения почивали. Спал Тихон Петрович, спала Марья Андреевна на стоящем возле мужниной кровати неудобном стуле. Спала Груша на сундуке, подложив ладошку под щеку и выставив из–под платья каблуки башмаков. Аркадий с Сашей спали, намотавшись по болотам. Однокурсник не обманул молодого Столешина, он прибыл к нему не для пустопорожнего гостевания, а с конкретными научными целями. Целыми днями он со специальными лопатками и мензурками бродил по самым грязным местам в окрестностях усадьбы, собирая коллекцию «образцов». Аркадий довольно смутно понимал смысл его занятий. Это была странная дружба. Аркадий, человек гуманитарный и вместе с тем порывистый до чрезвычайности, внезапно разругался в пух и прах со всеми своими университетскими приятелями и знакомыми, не сойдясь с ними во мнении о дальнейших путях современного искусства. Столь же внезапно он решил, что отныне будет дружить только с Сашей Павловым, студентом–физиологом, которого он едва знал. Он пригласил его провести месяц в деревне. Юный натуралист охотно согласился. Он сказал, что рад возможности поработать в столешинских болотах. Не скрывал он и своего удовлетворения, что ему удастся провести целый месяц на чужом коште. Уже на другой день по выезде из Санкт — Петербурга Аркадий стал немного жалеть о своем замысле. Саша его начал даже слегка раздражать своим желанием извлечь из столешинских торфяников эликсир бессмертия. Спала также и Галина Григорьевна, абсолютно не заметившая, что муж ее покинул.
Не спали Евгений Сергеевич и Настя, они одновременно заканчивали утренний туалет. Благодаря заученным усилиям из Насти получалась все та же аккуратная, бесцветная, но с затаенною очень глубоко болезненной искрой девушка. Смысл ее туалета состоял в том, чтобы сделалась как можно заметнее красота характера. Евгений Сергеевич чувствовал себя не в себе. Летняя полотняная пара, еще вчера устраивавшая его вполне, теперь раздражала и белизной и полотняностью. К тому же он порезался, бреясь, что случалось при его методичности и обстоятельности чрезвычайно редко. «Я волнуюсь?» — спросил он себя и мрачно ответил: «Да». Причиной этого волнения была болезнь Зои Вечеславов–ны. Обморок во время сеанса народного визионера возымел последствия. Профессорша оказалась прикована к постели. Это означало, что те переговоры, ради которых супруги Корженевские прибыли в Столешино, придется вести Евгению Сергеевичу. Практическая сторона жизни его всегда пугала и раздражала.
Наконец, убедившись, что ему нипочем не справиться с галстучной заколкой, профессор с возмущенным шипением вытащил ее, сорвал с шеи галстук и, чувствуя на себе любящий, но насмешливый взгляд жены, вышел из комнаты.
В тот же момент раздался стук в дверь Настиной комнаты. Она почему–то похолодела и перехваченным горлом произнесла: — Войдите.
Калистрат установил стул, столик и, не испрашивая разрешения, заторопился обратно. Он почти бежал, высоко поднимая худые кривые ноги в неизменных сапогах, раскинув при этом руки. Он напоминал своим видом вставшего на дыбы паука. В его глазах горел огонек нехорошего предвкушения. От «вишневой заводи» до каретного сарая, к которому он, по всей видимости, направлялся,
было шагов полтораста. Создавалось впечатление, что он намеревается преодолеть все это расстояние такой паучьей рысью.
Дверь отворилась, и появилась русая голова.
— Дядя Фаня?! — почему–то с удивлением спросила Настя.
— Я, Настенька, я. Мне очень нужно с тобой поговорить.
Аркадий перевернулся с живота на спину и раскинул руки. Еще несколько мгновений — и он проснется.
Калистрат, выбегая из–под яблоневой сени на посыпанную гравием дорожку, задел плечом профессора, но и не подумал остановиться.
Евгений Сергеевич не умел обращаться с простым народом и не любил народ за это. Он совсем было решил оставить мелкое Калистратово хамство без внимания, но пересилил приступ интеллигентности.
— Эй, милейший! — крикнул он твердым голосом вслед
возбужденному пауку.
Тот неохотно остановился, обернулся. Тяжело закашлялся.
— Ты что, милейший, ослепнуть изволил?
— Не разглядел. Извиняемся, — пробурчал Калистрат и снова тяжело закашлялся.
«Все вокруг больны, — с неудовольствием подумал профессор. — И жены и слуги». Он уже жалел, что остановил этого чахоточного идиота, что теперь с ним делать? Мелькнула спасительная мысль.
— Где генерал?
— Где вишни. Там.
— Пошел вон, — сухо сказал профессор, довольный тем, что способен на такие решительные заявления. Калистрат, прежде чем удалиться, сказал с загадочным видом:
— Статься так может, что спасли вы сейчас кой–кого. Он уже сидел со своей загадочностью у Евгения Сергеевича в печенках, поэтому тот не отреагировал, а отправился в указанном направлении.
— Садись, Настенька, садись. — Обнимая за плечи, Афанасий Иванович подвел девушку к кровати и усадил.
— Да что с вами?! Вас еще кто–то хочет зарезать? — не удержалась она.
Афанасию Ивановичу было неприятно, что она так шутит, и он не скрыл этого. Вид у него был растерянный, он засовывал руки в карманы, вытаскивал платок, часы, папиросы, засовывал все обратно. Бросался к окну, всматривался в него. С неловко отодвинутого букета в керамической вазе бесшумно осыпались лепестки.
— Мне сегодня очень плохо спалось.
— Мне напротив, но…
— Поэтому сначала я решил не придавать этому никакого значения. Шутки Морфея — и все. Но потом, когда уже умывался, то очень даже понял: не в Морфее совсем тут дело. Сон — это одно, а это — другое! Он похлопал ладонью по левому колену, а потом по правому, показывая, где у него «сон», а где «другое».
— Ты меня понимаешь? Сон тут совсем ни при чем! Совсем!
Калистрат вбежал в прачечную, наполненную кисловатым влажным духом, — никого! Над котлом поднимается пар. Из котла торчит весло для перемешивания тряпичного варева. Лавка. На лавке спит кот. Стоят четыре бадьи с холодной водой. Калистрат недоверчиво прошелся по выскобленному полу, заляпанному хлопьями мыльной пены. Приблизился к окну, протер запотевшее стекло и медленно осклабился. Ав–дюшка сидел в лопухах, справляя нужное дело.
— Приспичило, охальник!
— С добрым вас утром, Василий Васильевич, — хрипло–ватее, чем обычно, произнес Евгений Сергеевич в хребет развернутой газеты. «Утро России» сложило крылья