Скатерть Лидии Либединской - Громова Наталья Александровна 30 стр.


«Стол голубого-синего стекла. Много лет собираемый, весь синий. Граненые графины с водками. Бутылок — ни-ни.

Заморские виски — уж так и быть. И вино — ладно. А водка только в графинах».

Это я цитирую Борю Жутовского, непременного участника застолий. Дальше он в своем описании с успехом оспаривает у меня означенную репутацию, но вот — главное:

«За столом — только любимые на все времена, и большинство на тех же местах — традиция. Пара школьных подруг-поэтесс, Юлик Ким, Саша Городницкии, раньше всегда, а теперь иногда Игорь Губерман — зять с дочкой Татой из Иерусалима, московская дочка Лола с Саней-мужем, внуки, правнуки, друзья, Лидия Борисовна во главе стола все беспокоится, что мало едят, все пропадет, опять пришли неголодные. Стасик Рассадин красиво рассказывает про любовь к хозяйке, а зять Саня орет „ура“ каждому тосту…»

А еще — Женя Рейн, который приходил, не дожидаясь особого приглашения. Юлик Крелин с женой Лидой (и их уже нет). Кого мы с Борей забыли назвать?

Я сказал: культура стола. Не точнее ли — просто культура?

Дружества, речи — всего, что служит делу человеческой связности.

Как-то Лидия Борисовна мне рассказала, как ребенком, на рубеже двадцатых-тридцатых, вбежала к бабушке:

— Шамать дашь?

Та, «бывшая», только глянула:

— Выйди из комнаты и прийди в себя.

И когда мы с Л. Б. принялись вспоминать, сколько уже в тридцатых — сороковых — пятидесятых было великих чтецов великой прозы, коим щедро был отдан радиоэфир (Яхонтов, Журавлев, Закушняк, Каминка, Ильинский, Антон Шварц, Всеволод Аксенов, Сурен Кочарян — каждого вспомнили, просмаковали), она добавила: при них, дескать, так говорить было действительно стыдно. Приходилось прийти в себя. Они сохраняли и охраняли русский язык, противостоя даже литераторам с их Земшаром или Пампушем (памятник Пушкину), уступавшим соблазнам советского новояза.

Все это оказалось более важным, чем осознавалось, верней, не вполне сознавалось тогда, когда, казалось бы, просто сидели, болтая о разных разностях, даже и сплетничая, выпивали, вкусно закусывали.

«Образ Лидии Борисовны Либединской, — эту запись я обнаружил в посмертно изданном „Дневнике“ нашего с ней общего друга Натана Эйдельмана: — доброжелательность, гостеприимство — довольна зятьями, любит „Сашу Фадеева“ etc, etc. Она восклицает: „У нас только тот работает, кто не любит советскую власть“».

К необязательному слову: в «Дневнике», где Л.Б. — постоянно присутствующий «персонаж», есть и такая запись: «Пьянка с Л. Либединской — поразительная личная жизнь, все время замужем — и романы, романы… И еще жалеет, что не было такового с Оксманом».

Положим, я, близко познакомившись с Л. Б. только в последние годы, ничего в этом роде не знал; хотя, конечно, слухи о ее завидно полной женской жизни и до меня доходили. В отличие от ее ровесницы Лены Николаевской, с которой мы были на «ты», величая друг дружку по именам, с ней было исключительно «Лидия Борисовна» и «вы». Что, разумеется, не мешало взаимной нежности.

Кстати, о «Саше Фадееве» и прочих ее друзьях этого толка. Лидия Борисовна никогда — ну, разве ради особого случая — не упоминала о своем происхождении из клана графов Толстых, вообще очень разветвленного — настолько, что докопаться до родства со Львом Николаевичем практически невозможно.

Делюсь предельно субъективными размышлениями. Когда я прочел книгу ее мемуаров, то есть как раз «Зеленую лампу», то задумался: почему большинство героев, многие из которых по моему характеру (каковым отнюдь не горжусь) и образу мыслей (от него-то никак не хочу и не могу отказаться) мне, скажем мягко, противопоказаны, — почему в этой книге они неприязни не вызывают? Словно, при всей историко-литературной невымышленности, это какой-то другой мир, не тот, что соответствует моим представлениям о нем и о них, а более… Человечный?

Они ли оборачивались к ней своими лучшими сторонами? (Конечно, да.) Она ли своей доброжелательностью (напомню, ее чертой, которую в первую голову счел нужным отметить Натан Эйдельман) преобразила этот жестокий мир? Уж это тем более — да.

Малеевка, 2005

В книге есть строки, которые буквально пронзили меня, объяснив заодно ее тягу к людям, потребность в них, неистребимую жажду связности.

Лидия Борисовна, еще Лида, девочка «услышала, как кто-то из взрослых сказал, что средний срок человеческой жизни от шестидесяти до семидесяти лет. Я произвела простой арифметический расчет, и получилось, что при самом оптимистическом варианте бабушке осталось жить 15 лет, маме — 35, папе — 41, а мне — 65… (Слава Богу, доморощенная статистика обманула. — Ст. Р. )

Значит, по мере отбытия моих родственников в лучший мир мне придется коротать жизнь совсем одной. Целых двадцать четыре года я должна буду прожить одна-одинешенька! (О появлении собственной семьи я как-то не подумала.) Эта мысль приводила меня в отчаяние».

Представим силу этого детского страха — ужаса перед одиночеством — и оценим зрелое духовное напряжение, преобразившее его так чудесно…

О том, что Лидия Борисовна умерла, я узнал в больнице, лежа после операции. По-газетному заботясь, дабы некролог был подписан достойным человеком да еще с прославленным именем, позвонил Городницкому. Он и написал — очень хорошо, не забыв сказать, что она всю жизнь «отдала просветительству и пропаганде русской литературы как нравственной основы общества»; что ее уход «горькая утрата для русской культуры…».

Но мне — прости, Саня! — все же показалось, что нечто важное недосказано. И кое-что надо сказать вослед.

Я написал для «Новой газеты» еще один некролог, который и приведу, не стесняясь некоторых повторов:

«В чем был ее главный талант? Не умея обходиться без литературных ассоциаций, которым, впрочем, тут самое место, вспомню совсем другую эпоху, совсем другой мир. Когда — молодым — умер Дельвиг, его друзья, среди коих — Пушкин, Баратынский, Вяземский, вдруг обнаружили и признались друг другу, что исчезло нечто, связывавшее их крепче самого крепкого, — не стало самой их общности.

Лидия Борисовна умерла немолодой, слава Богу. Пережив многих из тех, для кого, подчас неосознанно, была как раз недостающим связующим звеном, загадочным магнитом, энергией центростремительности.

Не говорю о друзьях ее молодости, где ярче всех светит, наверное, Михаил Светлов, но — надо было видеть пасхальный стол ее последних лет (вот врезалось в память! — Ст. P., 2010 ), вернее, тех, кто вокруг него теснился. Хотя стол бывал таким, каким ему и должно быть у урожденной Толстой, „предоброй графинечки“ (как именовал ее в „Бестселлере“ Юрий Давыдов).

То есть они, друзья, уходили, а центростремительность оставалась — пока что во плоти, во здравии.

От имени покуда живущих имею смелость сказать, что и с уходом ее центростремительность ощущается. Должна остаться!»

Останется ли? — печально спрашиваю себя по прошествии времени. Ведь как-никак все это — бывшее. Чего уже не будет. Разве не страшно, не одиноко?..

Дина Рубина «В России надо жить долго…»

Возвращаясь из поездки по Италии, в аэропорту Мальпенса я прошла паспортный контроль и, перед тем как войти в салон самолета, сняла с тележки израильскую газету «Вести». Усевшись в кресло и открыв разворот, я увидела некролог Лидии Борисовне Либединской, подписанный — спасибо друзьям! — и моим именем тоже. Вдох застрял у меня в горле.

Затем всю дорогу я смотрела на облака, вспоминая, что каких-нибудь несколько недель назад мы все сидели за столом у нас дома, в Маале-Адумим, и я любовалась нарядной, элегантной, как обычно, Лидией Борисовной, а позже, помогая убирать посуду, мой муж повторял: «Восемьдесят пять лет! Какая острая память, какой взгляд ясный, какой великолепный юмор… Вот счастливая!»

В ней действительно в первую очередь поражали удивительная ясность мысли, сочетание доброжелательности с независимостью и абсолютной внутренней свободой.

Никогда не видела ее ворчащей, раздраженной, обозленной на что-то или кого-то.

Знаменитая, уже растиражированная фраза Либединской: «Пока мы злимся на жизнь, она проходит».

В гостях у Дины Рубиной. Иерусалим, 2004

Мне повезло довольно тесно общаться с Лидией Борисовной Либединской в те три года, с 2000-го по 2003-й, когда я работала в Москве. И после каждой встречи я с восхищением думала, что вот от такой бы старости не отказалась: истинная женщина до мельчайших деталей, Лидия Борисовна всегда выглядела так, словно именно сегодня ее должны были чествовать в самом престижном зале столицы. Бус, колец, серег и прочей бижутерии ко всем нарядам у нее было не меньше, чем у какой-нибудь голливудской дивы, разве что не бриллиантов и изумрудов, а любимых ею полудрагоценных уральских самоцветов в серебре, львиную долю которых она покупала в лавочке рядом с домом, в Лаврушинском.

Мне повезло довольно тесно общаться с Лидией Борисовной Либединской в те три года, с 2000-го по 2003-й, когда я работала в Москве. И после каждой встречи я с восхищением думала, что вот от такой бы старости не отказалась: истинная женщина до мельчайших деталей, Лидия Борисовна всегда выглядела так, словно именно сегодня ее должны были чествовать в самом престижном зале столицы. Бус, колец, серег и прочей бижутерии ко всем нарядам у нее было не меньше, чем у какой-нибудь голливудской дивы, разве что не бриллиантов и изумрудов, а любимых ею полудрагоценных уральских самоцветов в серебре, львиную долю которых она покупала в лавочке рядом с домом, в Лаврушинском.

Она вообще любила и понимала толк в красивых вещах, не обязательно дорогих, и дарить любила, и как-то всегда подарок приходился в самое яблочко. Я сейчас хожу по дому и то и дело натыкаюсь на подарки Лидии Борисовны, ставшие любимыми обиходными вещами, привычными глазу и руке.

С внучками. Израиль, 1989

Однажды она уехала вот так на зимние месяцы в Израиль, и в Москве стало пустовато. Я с работы позвонила в Иерусалим. Взял трубку Игорь.

— Как там моя Л.Б.? — спросила я. — Вы ее не обижаете?

— Кто ж ее может обидеть, — сказал он. — Здесь вокруг нее три дочери — Тата, Лола и Ниночка. Я их вожу по всей стране с утра до вечера. И всем говорю, что у меня сейчас не машина, а Малый театр: сразу «Три сестры» и «Гроза».

И мы одновременно рассмеялись — неугомонность и страсть к путешествиям и поездкам «тещиньки» была общеизвестна. Обожала разъезжать по Израилю. В Иерусалиме, просыпаясь по утрам, спрашивала: «Ну, куда сегодня едем?»

Домашние старались украсить ее «курортные зимы» поездками, встречами, интересным гостеванием. Как-то Игорь договорился о вечере Либединской в одном из хостелей в Иерусалиме — это муниципальные дома для пожилых репатриантов. Лидия Борисовна с успехом выступила, ей вручили небольшой гонорар. Она была чрезвычайно довольна. По пути к машине споткнулась о бордюр — но обошлось, не упала! — и спокойно заметила:

— Глупо, имея такие деньги в кармане, ломать шейку бедра.

У меня нет ни малейшего сомнения, что гонорар был потрачен тут же на какую-нибудь восхитительную чепуху — подарки, сувениры, какие-нибудь бусы, кольца для салфеток…

В отрочестве в музыкальной школе я училась у строгой учительницы, одинокой и суровой старой девы, — она славилась не слишком церемонными педагогическими приемами. Чувствительно тыча острым пальцем мне между тощих лопаток, покрикивала: «Сидишь, как корова! Держи спину! От манеры держать спину зависит манера игры!»

Почему я вспомнила ее сейчас, когда пишу о Либединской?

Потому что в присутствии Лидии Борисовны я неизменно внутренне подбиралась, внимательней следила за произнесенными словами, ясно ощущая, что от манеры «держать спину» зависит «манера жить».

Я никогда не вела дневников и вообще чужда всякой «архивности», всякой заботе о конспектировании прожитых дней, но иногда после встреч с друзьями записываю обрывки диалогов, шутки, какие-то детали — обычная скопидомская писательская работа, когда не можешь позволить, чтоб и колосок упал с твоей телеги… На днях, неотвязно думая о Лидии Борисовне, перетрясла бумажные свои манатки, переворошила закрома… Там несколько записей о Либединской, сделанных бегло, почти конспективно, впрок — чтобы не забыть, не растерять. Все вперемешку, по-домашнему, без указания дат… Как правило, потом, в работе, такое сырье переплавляется, преображается литературно, выстраивается пословно-повзводно, чтобы занять необходимое, точное, свое место в каком-нибудь рассказе, романе или эссе… Но именно эти записи — летучие, вневременные — мне вдруг захотелось оставить в том виде, как они записывались: на ночь глядя, после застолья, не всегда на трезвую голову, под живым «гудящим» впечатлением от общего разговора…

* * *

«…Вечер у нас дома с художником Борисом Жутовским и Л. Б. Они перемывают кости знакомым — остроумно, изящно и без той дозы яда, которая делает разговор сплетней. Впрочем, рассуждая о судьбе писателя N, касаются его жены, якобы страшной стервы, отравившей ему жизнь, отвадившей друзей от дома… наперебой вспоминают очередную невообразимую историю, связанную с этой дамочкой. Я некоторое время завороженно слушаю двух блестящих рассказчиков и наконец вслух замечаю, что бабенка-то, по всему видать, редкий экземпляр…

На что графиня Толстая уверенно отвечает: „Да что вы, таких навалом!“

Чуть позже она просит „стаканчик воды, можно из-под крана“. Я ахаю и принимаюсь перечислять ужасы про сырую московскую воду, рассказанные недавно одним микробиологом. На что Л. Б. невозмутимо замечает: „Не понимаю, чем вареные микробы лучше сырых…“»

* * *

«…Сегодня были в гостях у Лидии Борисовны, сидели по-домашнему, на кухне, среди ее потрясающей коллекции кухонных досок разных стилей, стран, авторов и времен. Вся стена завешана „без-просветно“. Я немедленно вспомнила рассказанный Губерманом случай — о том, как он с Л. Б. однажды в Иерусалиме навестил писательницу Руфь Зернову. И как „тещенька“ весь вечер мечтательно глядела на две расписные доски у той на стене, а потом проговорила: „Какие у вас доски красивые и, главное, почти одинаковые… А у меня ни одной нет…“

— Понимаешь, Руфи ничего не оставалось, как снять со стены одну доску и подарить теще, — рассказывал Игорь. — Видно было, как не хотелось ей расставаться с вещью… Она чуть не плакала. Но деваться-то некуда. А теща не кривила душой — у нее здесь, в Израиле, действительно нет ни одной расписной доски. В Москве, правда, триста пятьдесят… Когда мы вышли, я спросил: „Тещенька, а на что вам сдалась эта паршивая дощечка?“ Она пожала плечами и жалобно так: „Сама не знаю… Как-то неудобно получилось…“

В день восьмидесятилетия. Иерусалим, 2001

Сначала говорили о том, что сейчас принято среди интеллигенции ругать колоссальное строительство в Москве, помпезность, безвкусицу архитектуры.

— А мне нравится, — сказала Лидия Борисовна. — Я люблю размах! Москва такая красавица: чисто, освещение роскошное… Это все любители обшарпанных стен и поэтических развалин тоскуют по помойкам…

И заговорила о прочитанной только что книге воспоминаний Александра Леонидовича Пастернака, брата поэта. Тот в двадцатые годы приехал в Берлин к родителям и был потрясен комфортабельностью быта: бесшумностью газа, теплом, светом, уютом…

— Это как раз в те годы, когда в России была полнейшая разруха, керосинки, примусы…

— Но ведь до революции, до всего этого кошмара… — попыталась возразить я.

— И до революции было то же самое, — отмахнулась Л.Б. — Но до революции была прислуга. Что касается двадцатых годов, я их прекрасно помню, эти проклятые двадцатые годы. Совершенно невозможное существование!

Вот чего в ней нет — поэтизирования „своего времени“. На историю страны и людей смотрит совершенно трезвыми и порой беспощадными глазами. „Графинюшка“, как называют ее друзья, — ей незачем заискивать перед родиной. Поэтому она во все времена тут уместна и везде „своя“…»

С Татой и Игорем Губерманом в Лаврушке. 2005 * * *

«…Приехал в Москву Губерман, тут и Михаил Вайскопф оказался. Мы собрались у нас. Игорь пришел с Лидией Борисовной, позже забежал Виктор Шендерович с Милой… И получился чудный легкий вечер. Много хохотали — за столом-то все сидели первоклассные рассказчики.

Невозможно вспомнить все, о чем говорили. Но вот — о диктаторах, в частности, о Чаушеску. При каких обстоятельствах его расстреляли.

Лидия Борисовна, возмущенно:

— Самое ужасное то, что им с женой перед смертью мерили давление. Какой-то сюрреализм! Ну зачем, зачем им давление мерили?!

Вайскопф обронил:

— Проверяли — выдержат ли расстрел.

Все захохотали, а Шендерович вообще смеялся, как безумный, и заявил, что завтра едет в Тверь выступать и на выступлении обязательно опробует эту шутку».

* * *

«…Когда я организовываю очередной семинар на темы культуры, общества, толерантности или еще чего-нибудь эдакого, я всегда приглашаю Лидию Борисовну. Прошу выступить, сказать „что-нибудь“. Даже если это касается какого-нибудь специального вопроса, например, по изобразительному искусству. И вот что поразительно: она никогда не выступает „просто так“, для зачина.

Все, что она говорит, убедительно, точно, интересно и касается сегодняшнего дня в самом животрепещущем смысле слова. Дал же Господь ясность и масштабность ума! — толстовские гены.

Едем на очередной семинар в Подмосковье. Я заезжаю за Лидией Борисовной на машине. Она, с палкой в руке, тяжело спускается по ступенькам знаменитого писательского дома в Лаврушинском — уже несколько месяцев ее серьезно беспокоит нога. Медленно, в несколько приемов, усаживается в машину. Говорит: — Я теперь, когда сажусь в машину, вспоминаю своих правнуков. Они учатся в такой школе в Израиле, которая называется „Школа радости“. И в программе есть уроки русского языка. Они там выучили и повторяют во время зарядки такой стишок: „Ножку правую вперед, ножку левую назад, а потом еще вокруг и немного потрясти“.

Назад Дальше