Об этом, о гнусном и коварном обмане большевиков выбрать систему власти решением Учредительного собрания, вспоминал Александр Федорович, находясь в эмиграции и читая стихотворение в прозе Дона Аминадо: «Чудно Учредительное собрание, когда вольно и грозно вздымает оно волны народного гнева, вскипая и пенясь, как темная бездна, разъявшая лоно, и чрево, и прочее, чтоб бросить свой вызов проклятым столетьям!..
Тогда появляется морда матроса, скуластая морда, изрытая оспой, – и все понимают, что это не просто нетрезвая личность сюда затесалась, а это и есть потревоженный хаос, который дремал под шатрами Мамая, храпел и свистел под парчой византийской, а ныне, проснувшись, плюет и гогочет с балкона божественной пани Кшесинской!..»
Читал, улыбался и был удовлетворен, что умные рассудительные люди со временем поняли, что в семнадцатом году, да и теперь, Россия не готова к резким демократическим переменам – в стране почти напрочь отсутствует гражданское общество. И он это понял с опознанием, но не сожалеет о случившемся – кто-то должен был быть первым, попытаться первым повернуть страну к свободе. Не удалось, но шаг был сделан, именно им – Александром Федоровичем Керенским, и вспомнят ли о нем потомки – не столь важно, более важно, чтобы тяга к демократизации не утихала в России. И он будет напоминать об этом людям. Для этого нужно жить как можно дольше – не известно на сколько лет затянется на родине большевистское засилье. Об этом он думал уже в эмиграции, а после отъезда из Петербурга старался сохранить жизнь и надеялся, что недовольство народа разрухой в стране, перешедшее в буйство, прекратится, скоро, может, даже через несколько месяцев, надеялся, что люди опомнятся. Он видел Ленина на Первом съезде Советов. Пришел туда без охраны, ничего и никого не боясь. Сказал, что готов отдать полноту власти любой партии, если такая найдется. Сказал, зная, что такой партии нет. И вдруг один из людей, сидящих рядом с Лениным, нагло выкрикнул: «Есть такая партия!» Депутаты съезда встретили это заявление с усмешкой. Улыбнулся и Александр Федорович. Ленин не произвел на него особого впечатления – не интеллигент и не мужик – что-то среднее. Смутили едкие до ненормальности узкие глазки Ленина. Трудно было заподозрить в этом «среднем» человечишке дьявольскую хитрость и беспардонность. Еще более удивил народ, пошедший за, как оказалось, чудовищем, призывавшем людей к жуткой и беспощадной междоусобице. Видимо, народу, доведенному до отчаяния не прекращающейся войной, было безразлично, кто придет к власти и к чему тот будет призывать. Лишь бы ушел он, Керенский, при котором росла разруха, а слова его о свободе стали для разъяренных людей пустым звуком, не дающим ни хлеба, ни долгожданного мира. Но еще оставались люди, для которых свобода была желаннее куска хлеба.
Лесное поместье, на территории которого находился домик, принадлежало богатому лесопромышленнику Зиновию Беленькому. Его сын проходил службу в гарнизоне Луги, знал Керенского и обещал приехать за ним. «На прощание чета стариков, не удержавшись от слез, подарила мне нательную иконку. Эта иконка – единственная вещь, которую я взял с собою, покидая Россию. Сердце мое разрывалось от печали, и я ничем не мог отплатить старикам за доброту. Денег у меня они не приняли бы. У меня даже не было возможности обезопасить их от могущих быть для них неприятных последствий за оказанное мне гостеприимство. Мой спутник матрос Ваня возвращался на корабль», – грустно вспоминал Александр Федорович. Прежде чем покинуть родину, он метался по России, был в Финляндии, потом снова в России, пробрался в Петербург. Поздно вечером стоял у дома, где жила Тиме.
Она возвращалась после спектакля на пролетке. Щеголеватый кавалер манерно подал ей руку, помогая сойти на землю, что-то говорил ей, она слушала его безучастно и, показав на часы, попрощалась, чмокнув его в щечку. Неведомая сила выбросила Александра Федоровича на свет фонаря.
– Александр?! – удивилась она и опасливо огляделась вокруг.
– Я, Ольга! Я! – трепетно произнес он, впервые назвав ее по имени.
– Как ты попал сюда? – растерянно произнесла Тиме.
– Пешком, – улыбнулся Александр Федорович, но она не поняла его юмора, не смотрела ему в глаза, как прежде, как обычно.
– Сегодня играли для красногвардейцев, – сказала она, то ли с досадой, то ли с гордостью – он не разобрал.
– Устала?
– Очень устала, – нервно вымолвила она и снова огляделась, а он вдруг почувствовал, что перед ним уже не милая, романтическая девушка, а несчастная актриса, пытающаяся устоять на зыбкой земле, шатающейся под ее ногами, и он не славный премьер-председатель, не популярнейший человек, обожаемый ею, а всего лишь знакомый, в одночасье ставший никем, если не государственным преступником. Он побледнел, рука его дрогнула. Она заметила это:
– Вам плохо, Александр?
– Мне? – разыграл он удивление, но она почувствовала фальшь и сочувственно посмотрела на него.
– Я любила вас, Александр… Да спасет вас Бог!
– Спасибо, – приложил он руку к сердцу. – Значит, все в прошлом времени?
– Все. И все надежды, – выдохнула она, – я любила вас, Александр…
Ему показалось, что она хочет броситься в его объятия, разрыдаться, но вместо этого опять опасливо огляделась.
– Я мечтал увидеть тебя, Оленька! Конечно, не в таких условиях…
– Ночью на улицах много бандитов. Люди еще до темноты разбегаются по домам, – сказала она.
– Они выбрали такую жизнь, – сказал он.
– Вы несправедливы к ним, Александр, им навязали эту жизнь, а вы их не защитили.
– Не смог, – виновато согласился он с нею, – но хотел – изо всех сил.
– Знаю, видела, чувствовала и никогда не забуду вас! – блеснула она зрачками, как и прежде, когда была веселой, счастливой и беззаботной.
– Спасибо, – повторил он, – буду знать, что есть один человек, который помнит меня.
– Не скромничайте, Александр… Вы… вы – целая эпоха в истории России! – неожиданно выпалила она.
– Преувеличиваете, – улыбнулся он, – впрочем, будущее покажет, а может быть, и промолчит, увлеченное новой жизнью. Кто знает…
– Я! – восторженно воскликнула она и бросилась ему на шею, стала причитать сквозь слезы, что-то и кого-то кляня.
Послышались шаги за углом, равномерные, гулкие шаги караула или патруля.
– Прощайте! – вздрогнула Ольга и бросилась к двери подъезда так стремительно, что он не успел сказать ей «прости». Отошел от фонаря в темноту. Мимо прошагали красногвардейцы с ружьями. Он ощутил себя не нужным никому, даже любимой. «Неужели на самом деле все в прошлом?!» – в страхе подумал он и вдруг представил себя в роли подсудимого, которому грозила смертная казнь. Немало повидал он их, томящихся в ожидании сурового приговора, испуганных, но не теряющих надежду на спасение, с мольбою глядящих на него, их защитника. И он отводил от них гибель. А сейчас ему предстоит защитить себя, что труднее и в общем-то непривычно. Ему рассказывали, как защищали Временное правительство московские юнкера.
Молодой писатель Александр Степанович Яковлев, родом из крестьян, из Вольска, выдвинувший Керенского в IV Государственную думу, показывал ему фрагменты своей будущей повести.
«Мать говорит герою:
– Черти проклятые! Революционеры тоже! Согнали царя, а теперь сами себя начали бить! Друг дружке башки сшибают! Всех бы вас кнутом постегать. Нынче хлеба не дали. Вот пошла и ничего не принесла».
«Солдат:
– Теперь аминь буржуям. Всех расшибем! Будя, попановала антиллигенция. Теперь мы ее.
– А что же вы сделаете? – спросил его седобородый старик в нахлобученной на самые глаза шапке.
– Мы-то? Мы всему трудовому народу дадим… Мы теперь – сила.
– Сила-то вы, может, сила, только сила – уму могила. Дураки на умных поднялись, – сердито отозвался старик.
В толпе засмеялись. Старик продолжал:
– Предатели все, больше ничего. На немецкие деньги работают. Немцы золотыми пулями стреляют, а золотые пули всегда в цель попадают. Пословица верно говорит: «золото убило больше душ, чем железо – телеса». И правда. Теперь германское золото к нам на Москву-матушку забрасывают, русскую душу убивают! Вишь, что делают!»
«Рассуждает герой: „Большевики? Неужели это они? Нет же. Какие же они большевики? Это те рабочие, которых он знал, беспечные и ленивые, любители выпивки, карт. Идут, увлеченные жаждой буйства и приключений… Это русский пролетариат, по складам читающий газету „Копейка“. Он теперь идет решать судьбу России. А, черт возьми!“
«Понесли студента с блестящими погонами на плечах, в потертой шинели, потом студента в синей шинели, потом офицера, еще офицера, еще… Мертвецы на спинах солдат казались длинными, и страшно болтались у них вытянутые ноги.
– Ого, десятого потащили. Это офицер. Глядите, ему в морду попало. Вся морда в крови.
Вот они ехали, молодые, смеялись за минуту до смерти, зорко оглядывались, готовые бороться с опасностью. А теперь их, словно кули с овсом, тащат на плечах солдаты-санитары, и мертвые головы стукают о чужие спины».
«Из окон всех этажей в доме Гагарина гремели выстрелы. С крыши работал пулемет, обстреливающий Никитский бульвар и Большую Никитскую улицу. Ожесточенная борьба не прекращалась ни на момент. Большевики, опасаясь огня, бежали на бульвар и здесь попадали под выстрелы. Юнкера были действительно хорошие стрелки и били без промаха».
«На пятый день борьбы стало ясно, что дело проиграно: большевики победят. Была надежда на войска, идущие с фронта. Их было много двинуто к Москве. Но эти войска, как только вступали в Москву, тотчас же присоединялись к большевикам и со всей энергией и силой бросались на борьбу с теми, кому посылались. Казаки держались безразлично, готовые склониться на сторону сильного. Офицерские отряды, сражавшиеся в районе Красных Ворот, или сдались, или растаяли. Юнкера в Лефортове были разбиты. И защитники Временного правительства, считавшие себя борцами за право, за справедливость, попали в железный круг, из которого не было выхода. Боролись, но уже не было надежды. Знали, что рано или поздно придется уступить».
Болью в сердце Керенского отзывалась каждая строчка этого печального для него повествования. Он знал, что до конца стояли юнкера Алексеевского училища. Он видел их, беспомощно-очаровательных, преступно-молодых и безусых. При воспоминании до боли сжималось сердце. Погибло их немало. А через три дня, в страшную непогоду и стужу, вверх по Тверской, потянулись вереницей гробы за гробами и за ними осмелевшая Москва. На тротуарах стояли толпы народа и неистово крестились, не боясь никого, даже красноармейцев, увешанных гранатами. Думалось, что люди сражались и еще посражаются. Ольга где-то на фронте… Как она там… Сильная духом женщина… За ней наблюдают с особым вниманием – жена Керенского… Выдюжит ли? Он верил в нее – не подведет, не уронит честь семьи Барановских, его честь, – рассуждал Керенский и с каждой минутой все ближе подходил к решению отправиться на фронт, служить России в рядах ее армии, противостоящей большевикам. С громадным трудом, с невероятными и опасными приключениями добрался до Новочеркасска – столицы зарождавшегося Белого движения. Там находилась ставка генерала Каледина. Керенский думал, что генерал забыл прошлые обиды, обвинение в поддержке Корнилова, шедшее от Временного правительства. Не сразу, но Керенский отвел это обвинение. Генерал резко высказывался о правительстве, называя его «придатком Советов». Но сейчас, когда родина в опасности, он наверняка забыл разногласия. Оказалось, что не забыл, и даже не принял Керенского. Адъютант Каледина не советовал ему долго задерживаться в городе и ехать отсюда к Деникину: «Вы с организацией Советов, с противостоянием Корнилову нажили себе много врагов, – сказал он Керенскому, – не исключено, что какой-либо корниловец, а здесь и у Деникина их полно, пустит вам в спину пулю».
Керенский после столь откровенных слов офицера потерял сон. Его не страшила опасность быть убитым своими, больше путала до ощущения страха мысль о своей ненужности, нигде, даже в армии, даже в чине рядового. Он стал не нужен никому. Буквально за один-два месяца после поражения. Обида смешивалась с горечью. За высоким взлетом последовало резкое падение и полное забвение. Даже люди, обещавшие организовать его отъезд из России, пытались побыстрее отделаться от него, торопили с отправкой, не дали ему времени попрощаться с Симбирском. Он не стал спорить с ними, но не спешил подчиняться их требованиям. Нательный крест на груди, подаренный добрыми людьми, согревал душу.
Керенский ошибочно думал, что все забыли о нем. Помнили и очень многие. О его судьбе ходили самые различные слухи.
Вплоть до того, что он застрелился. И как не пыталась Зинаида Гиппиус забыть о нем, но не могла, с ним были связаны ее надежды и всей русской интеллигенции на торжество свободы в России; думали о нем, заканчивает она последние страницы своего петербургского дневника: «Черно-красная буря над Москвой. Перехлест… Пока формулирую происходящее так: Николай II начал, либералы-политики продолжили – поддержали. Керенский закончил. Я не переменилась к Керенскому. Я всегда буду утверждать, как праведную, его позицию во время войны, во время революции – до июля. Там были ошибки, человеческие; но в марте он буквально спас Россию от немедленного безумного взрыва. Но после конца ноября, благодаря накоплению ошибок, он был кончен и держал руль мертвыми руками, пока корабль России шел в водоворот (ошибками Керенского Гиппиус считает лояльность к большевикам – В. С.). О начале – Николае II – никто не спорит. О продолжателях-поддерживателях, кадетах, правом блоке и т. д. я уже довольно писала… Они были слепы… Они не взяли в руки неизбежное, думали, отвертываясь, что оно – неизбежно. Все видели, что КАМЕНЬ УПАДЕТ, все, кроме них. Когда камень упал и тут они почти ничего не увидели, не поняли, не приняли. Его свято принял на свои слабые плечи Керенский. И нес, держал (Один!), пока камень, не без его содействия, не рухнул «всей своею миллионнопудовой тяжестью – на Россию.
Зинаида Николаевна вспоминает о Керенском постоянно едва ли не на последней странице дневника. Знакомы рассказали ей, что у него бывали моменты истинного геройства. Как-то он остановил свой автомобиль, и выйдя, один, без стражи, подошел к толпе бунтующих солдат, которая от него шарахнулась в сторону. Он бросил им: «Мерзавцы!», пошел, опять один, к своему автомобилю и уехал. В обстоятельном и строгом летописце проявляется трепетная душа поэтессы: «Да, фатальный человек. Слабый… герой. Мужественный предатель. Женственный… революционер. Истерический главнокомандующий. Нежный, пылкий, боящийся крови – убийца. И очень, очень, весь – несчастный».
Каким все-таки был Александр Федорович Керенский? Если «несчастный», то выходит – честный, пусть слепо, но бесповоротно верящий в благородство дела, которому посвятил себя. Лучше будет видна и понятна жизнь Керенского с высоты лет истории, а то, что он войдет в историю России, он, может и не думал тогда, он строил эту историю.
Весьма интересен взгляд на его деятельность сатирика Дона Аминадо, взгляд серьезный, хотя порою ироничный, несколько отличающийся, а моментами существенно, от описаний других очевидцев событий семнадцатого года: «При мне крови не будет!» – нервно и страстно крикнул Александр Федорович. И слово свое сдержал. Кровь была потом. А покуда была заварушка. И, вообще, все Временное правительство с Шингаревым и Кокошниным, с профессорами, гуманистами и присяжными поверенными, все это напоминало не ананасы в шампанском, как у Игоря Северянина, а ананасы в ханже, в разливанном море неочищенного денатурата, в сермяжной, темной, забитой и безграмотной России, на четвертый год изнурительной войны. Вместо полиции пришла милиция, вместо участковых приставов – присяжные поверенные, которые назывались комиссарами.
Примечание для любителей:
– Одним из них был некий Вышинский, Андрей Януарьевич. (Эсер, ставший «пламенным» большевиком, Генеральным прокурором в процессах 37–38 гг., приговорившем к расстрелу Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова и других виднейших большевиков. – В. С.) Вслед за милицией появилась Красная гвардия. И, наконец, первые эмбрионы настоящей власти – Советы рабочих и крестьянских депутатов. Из эмбрионов возникли куколки, из куколок мотыльки с винтовкой за плечом, с маузером под крылышками. Мотыльки стали разъезжать на военных грузовиках, лущить семечки, устраивать митинги, требовать, угрожать:
– Мы, банщики нижегородских бань, требуем…
Керенский вступал в переговоры, сначала убеждал, умолял, потом даже угрожал, но не очень, тем более что ни убеждения, ни мольбы, ни угрозы не действовали. Грузовиков становилось все больше и больше, солдатские депутаты приезжали с фронта пачками, матросы тоже не дремали. А с театра военных действий приходили невеселые депеши.
В порыве последнего отчаяния, Керенский метался, боролся, телеграфировал, часами говорил страстные речи, выбивался из сил, готовил новые полки, проявлял чудовищную нечеловеческую энергию, и, обессиленный, измочаленный, с припухшими веками продолжал свою борьбу.
– Революция, как Сатурн, пожирает собственных детей!.. – повторял один из умнейших и просвещеннейших москвичей Николай Николаевич Худяков».
Александр Федорович не знал тогда мнения о положении в стране и о себе ни Худякова, ни других умных людей. Не до того ему было. Он продолжал свою борьбу. И как справедливо заметил Дон Аминадо «образовалась опухоль, и не опухоль, а нарыв, который, как известно, был вскрыт, а что произошло вслед за вскрытием заражение крови, что оно продолжается и по сей день, – этого не мог предвидеть не только Худяков, но и профессора всего мира, вместе взятые».
Этим, невозможностью предвидеть развитие начатой им революции, нельзя оправдать поражение Керенского, а он и никогда не пытался использовать столь очевидный факт в свою пользу. А было ли поражение? В утилитарном понимании этого слова – было. А в историческом рассмотрении, с высоты лет? Проследим историю дальше.