Когда она засыпала, усталая от слез, она не знала, что завтрашний день повернет всю ее жизнь в другую сторону.
XII
Покатав свою маленькую Валю, Зоя Николаевна после обеда, часов около четырех, вышла пройтись по Невскому проспекту и сделать кое-какие покупки. Был прекрасный августовский день. Над Невским ярко сияло веселое солнце. Торопливо неслись трамваи, увешанные гирляндами солдат в серых шинелях, облепивших площадки и ступеньки, висевших на тормозах, проезжали редкие извозчики и с гудками проносились автомобили. Столица жила шумною кипучею жизнью. Зоя Николаевна шла, рассеянно глядя по сторонам и остро чувствуя свое одиночество.
— Зоря, ты? — вдруг услышала она восторженный молодой голос, и хорошенькая девушка в костюме сестры милосердия, с короткой юбкой, едва закрывавшей колени, и в высоких желтых ботинках быстро подошла к Зое Николаевне.
— Ужели не узнаешь? Ниночка Берг… Нуда, я выросла и переменилась. А ты… Ты все такая же милка и pleurnicheuse.
У Зои Николаевны действительно показались слезы волнения и радости.
— Боже мой! Ниночка! — воскликнула она. — Но как ты выросла. Ведь я тебя знала совсем маленькой, а теперь…
— Да что тут необыкновенного. Девять лет прошло с тех пор, как мы расстались.
— Ах, да. Правда, девять лет! Я и не заметила. Но как ты меня узнала?
— А ты совсем не переменилась. Только пополнела немного, похорошела — страсть. Мущинки, должно быть, липнут к тебе. Сознайся, ты пожирательница сердец? Да? Ты замужем?
— Да, я замужем. И у меня есть славная милая девочка Валя. А ты?
— Нет, я не удосужилась. Все это пустяки. Теперь жизнь пойдет по-новому и это станет совершенно не нужно.
— Что же ты делаешь?
— Была на высших женских курсах. Бросила. Поступила в консерваторию. Надоело. Такая рутина, так давят настоящий талант, сушат бюрократизмом, что я ушла. Теперь я на драматических курсах. Я поэтесса. Мой сборник сонетов, мои поэзы и песни «О луже» напечатаны.
— Песни о луже? — переспросила Зоя Николаевна. Ей показалось, что она ослышалась.
— Да. «Песни о луже». Лужа — это Россия. Это аллегория. Это политический сборник. Я даже боялась, что его запретят. Пришлось подмасливать кое-кого. А где твой муж?
— На войне.
— Он доктор, надеюсь.
— Почему? Он офицер.
— Кадровый?
— Я не понимаю.
— То есть старорежимный. Корпус, училище, непоколебимая вера в Бога, преданность к Государю, любовь к родине — весь этот ужас.
— Что ты говоришь, милая Ниночка. Какой ужас? Это так и должно быть. За что же умирать, за что же сражаться! А помнишь институт?
— Ах, институт! — со злобою сказала Нина.
Она просунула свою маленькую ручку под локоть Зои Николаевны и пошла с ней в ногу, мерно раскачиваясь.
— Милая моя, ты ничего не знаешь. Ты живешь заветами старины, ты не видишь, что делается кругом. Где твои мысли?
— Я думаю, как у всех — на войне, — отвечала Зоя Николаевна.
— Как у всех. Вот то, чего не должно быть. Созидается великая новая Россия. Не там, в холодных окопах, а здесь, где все громче и властнее раздается слово народа, на которого уже веет грядущей свободой. Оглянись кругом. Какие теперь стали офицеры и солдаты! Ты посмотри, уже солдатчиной от него не несет за сто верст, это не раб Царя и произвола, это не опричник, но свободный гражданин! Где же ты жила эти два года, что проглядела эту эволюцию войска! Ведь это наша работа, работа революционной молодежи.
— Я жила в Петрограде, но была совершенно одна.
— И ни с кем не видалась?
— Ни с кем.
— Если бы я не знала тебя раньше, я бы тебе не поверила. Куда ты идешь?
— Домой. Зайди ко мне. Хочешь? Мы напьемся чаю. Поговорим. Ты расскажешь мне. Я жила как в тюрьме, как в одиночном заключении. Я и правда ничего не знаю.
Ниночка согласилась. Ей показывали Валю, но она не проявила особого восторга увидать маленькое существо, копошащееся в плетеной кроватке.
— Растет будущая гражданка, — сказала Ниночка. — Зоря, сумей воспитать ее в понятиях истинной свободы и любви к человечеству.
Она отвернулась от заплакавшей Вали и прошла в столовую, где охотно принялась за чай. Зоя Николаевна должна была подробно рассказать всю свою жизнь. Ниночка слушала ее, как доктор слушает больного, рассказывающего историю своей болезни, иногда она прерывала Зою Николаевну вопросами, которые заставляли ее мучительно краснеть.
— Зачем тебе это знать. Ты девушка, — сказала она наконец.
— Зоря, я знаю, что ты не осудишь меня и поймешь. Я не девушка.
— Ты замужем, — воскликнула Зоя Николаевна, — ты нарочно обманула меня.
— Нет. Я предпочла свободную любовь. Сначала это был студент. Ах, как он любил меня! Теперь это офицер, но офицер новый. Он бывший юрист.
— Ниночка. Как же это! — чуть не плача, говорила Зоя Николаевна. — Как же это возможно. А твои родители?
— Я давно оставила родителей. Ах, милка! Ты не поймешь этого сразу. Тебе надо отрешиться от буржуазных предрассудков, уяснить полностью значение гражданской свободы.
— Но как же! Как же, не венчаясь. Один, потом другой. Ведь это кошмар какой-то.
Ниночка весело, непринужденно расхохоталась, вскочила из-за стола, схватила обеими руками за щеки Зою Николаевну, расцеловала ее в губы, в глаза и в нос, откинулась на два шага назад, стала в трагическую позу, сложив руки на груди и опустив хорошенькую головку на грудь и исподлобья глядя на Зою Николаевну, сказала полным драматизма голосом:
— Ну что же? Презираешь? Презирай! Гони меня вон! Зоя Николаевна совсем растерялась.
— Ах, что ты, Ниночка! Да разве я могу презирать или осуждать?
— Ты без греха, кидай в меня камень, — мрачным контральто проговорила Ниночка, и, увидав, что Зоя Николаевна готова всерьез расплакаться, она обняла ее, расцеловала снова и, взяв за талию, увлекла в гостиную.
— Играешь? — говорила она, — рисуешь, поешь?
— Ах, все надоело. Не для кого. Завоешь тут от скуки, а не запоешь, — печально сказала Зоя Николаевна.
— А у тебя отлично. Так тихо, хорошо, на незаметном месте. Можно ходить к тебе, учить тебя?
— Ради Бога! Как я буду счастлива, если ты будешь бывать у меня часто, часто. Хочешь, каждый день. Приходи завтра обедать или еще лучше завтракать, а потом обедать — на целый день.
— А его можно привести? Он мужчина ничего себе. Сейчас он в гвардейском запасном батальоне работает. Офицерик хоть куда.
— Пожалуйста, — смущенно проговорила Зоя Николаевна.
— Только ты, ради Бога, никому не говори. И мужу не пиши.
— У меня от него нет секретов.
— А это пусть будет секрет. До поры, до времени. Хорошо?
Зоя Николаевна подумала, что Ниночка не хочет, чтобы ее муж знал о ее романе, и согласилась.
— Ну вот, милка! — воскликнула Ниночка. — Славная ты душа. Хочешь, я его сейчас вызову. Славно проведем время.
— Ну, как же так… Без визита.
— Нет, это ты, Зоря, забудь. Никаких визитов. Никакейших. Это пережиток негодного прошлого, феодализма, рыцарства, отрыжка крепостного права, китайские церемонии. Товарищ Борис этого не признает. Придет и зачарует. Он говорит — заслушаешься, поет — рот разинешь, а станет шутить — от хохота умрешь. Из него прекрасный артист conferencier (*- Рассказчик) бы вышел, но он партийный работник и весь ушел в работу. Право, я позвоню ему. У тебя есть телефон?
— Нет. Для чего мне телефон. С кем бы я стала разговаривать, когда я одна-одинешенька в Петрограде.
— Ах, как же это без телефона. Придется поставить. Я хочу тебя увлечь, мой милый мотылек, в самое пламя революционной борьбы.
Ниночка отошла к окну, стала под искусственной пальмой, сложила на груди руки, как на молитву, и вдохновенно произнесла:
— Слыхала ты это, Зоря! Молилась с ним, с народом нашим, видала юные лица рабочей молодежи, вдохновенно повторяющей за тобою слова стиха-молитвы.
— Песня двуглавого орла спета, скоро встанет над народными массами, над тесными рядами солдат-граждан торжествующее красное знамя. Ты помнишь, у Горького в «Песне о Буревестнике»: «Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: пусть сильнее грянет буря!..» Вот этих буревестников я приведу к тебе, моя милка, я приведу к тебе борцов за красное знамя, и, когда ты почувствуешь дуновение весны, запах свободы, мечты о прежнем разлетятся перед тобою в прах, как карточный домик, и ты вкусишь плоды познания добра и зла, и ты поймешь тогда, что все прошлое — чепуха. Тогда ты и меня поймешь, милка, и не осудишь.
— О, что с тобою, Ниночка, но разве я могу тебя осуждать. Да, Боже мой, никогда, никогда, я ни слова не скажу против тебя, я так тебе благодарна, что ты меня учишь. Вижу, что я многое проглядела.
— Ты не видала новой жизни! — сказала Ниночка. — И я тебя научу ей.
XIII
На другой день Ниночка пришла вечером с офицером. Это был плотный человек с густыми слегка вьющимися рыжеватыми волосами, бритый, как актер, с масляными наглыми глазами. На нем был хорошо сшитый френч, короткие шаровары-галифе, башмаки и обмотки, стягивавшие жирные икры до колен. Он был лоснящийся, сальный и чересчур ласковый. Зое Николаевне он не понравился.
— Ну вот, Зоря, я и привела тебе товарища Бориса. Честь имею представить — подпоручик Борис Матвеевич Кноп. Ты зови его просто товарищем Борисом.
— Ну зачем же так сразу, — сказал Кноп. — Пусть милая барынька привыкнет сначала к нам, узнает, полюбит, поймет.
Он почтительно склонился перед Зоей Николаевной и поцеловал ей руку. Зоя Николаевна не могла не заметить, что руки у него выхоленные, на пальцах дорогие перстни и розовые ногти отточены и отполированы, как у светской дамы. От него пахло духами. Зоя Николаевна не знала, о чем говорить, и терялась, отвыкнув от мужского общества.
Кноп, по ее предложению, сел в кресло и просил разрешения закурить.
— Волнуешься, Боря, — сказала Ниночка, хлопая по руке Кнопа. — Куришь. Первый признак, что волнуешься.
— Уж больно красива барынька, — сказал Кноп. — Яне ожидал. Трудно очень начать, когда не знаешь истинное credo (*- Верую) субъекта, с которым приходится говорить.
— Ее credo, — смеясь, сказала Ниночка, — Kaiser, Kirche, Kinder, Kleider und Kiiche (*- Император, церковь, дети, платье, кухня) — дальше этого милую Зорюшку никто ничему не учил. Институт. Папа — бригадный генерал в глухом богоспасаемом городе Глупове, а муж — капитан, лихой ротный командир, георгиевский кавалер, слуга царю, отец солдатам.
— Ну что же, — сказал Кноп, — все это очень хорошо. Нетронутая натура, не переболевшая — это куда восприимчивее, чем человек сомневающийся и уже боровшийся. Что вы знаете, милая барынька? — обратился Кноп к Зое Николаевне.
Зоя Николаевна пожала плечами. Ей было неприятно, что ее так спрашивали, точно учитель на экзамене или священник на исповеди. Но Кноп устремил на нее умные карие глаза, и в них она увидала ласковое внимание, и сердце у нее затрепетало. Он ей показался истинным другом.
— Болеете ли вы за нашу многострадальную родину? — вкрадчиво спросил Кноп.
Зоя Николаевна молчала. Подступали слезы, и от этого ее прекрасные большие глаза блестели. Углы рта опускались, она готова была заплакать. Кноп понял ее душевное состояние и заговорил сам. Он говорил красиво, образно, мягкий баритон его журчал и переливался, то усиливаясь, то спадая почти до шепота.
— Идет война, — говорил Кноп. — Вот уже третий год идет страшная, губительная, небывалая по жестокости война, и конца ей не видно. Миллионы жертв, миллионы голодающих вдов, брошенных детей, разоренная дотла страна. Там, на фронте, плохо одетые, босые, голодающие солдаты, проклинающие свою долю и готовые восстать против офицеров, которые их гонят на убой.
— Александр Иванович мне писал, — робко перебила Кнопа Зоя Николаевна, — что они хорошо одеты, сыты и ни в чем не нуждаются. Особенно, когда он был в Зарайском полку. Да и теперь, приняв новый полк, он мне писал, что ему удалось все получить и очень хорошо одеть солдат. Он даже просил ничего, кроме табаку и папирос, ему не посылать, потому что все эти подарки, разные шарфы и фуфайки солдату некуда девать, он их продает, и это развращает солдата.
— Ваш муж, — сказал Кноп, — должно быть, особенный человек. Таких офицеров, как он, мало. Почти нет. То, что мне приходится слышать с фронта, совершенно противоположно. Солдат изнемог в борьбе. Солдату нужен мир. Но мир теперь невозможен. Мы не можем изменить союзникам, а союзники не могут заключить мир, не разгромив Германию. Нужна победа.
— Ах, они так стараются! — вырвалось у Зои Николаевны.
— Но они никогда не победят, пока старый отживший мир не уступит место новому. Идея монархии отжила свой век, и монарх уже не нужен народу. Монарх безконечно скомпрометирован в глазах народа. Распутин с его страшным влиянием на дела войны и государства, Александра Федоровна, тяготеющая к Германии, невозможные назначения, ведущие армию к поражению, — все это показывает, что старый мир готов рухнуть и на смену ему идет новый прекрасный мир.
— Господи, что же это будет? — со страхом воскликнула Зоя Николаевна.
— Будет вечный мир, свобода, равенство и братство людей. Разве можем мы жить, если мы только люди, если бьется в нас человеческое сердце, разве можем мы жить, когда знаем, что наши братья томятся по каторгам, что Нерчински и Зерентуи переполнены интеллигентными умными людьми, вся вина которых только в том, что они, страдая за народ, хотели протянуть руку гибнущему брату! Как можем мы спать спокойно на мягких постелях, когда дикие жандармы в поездном купе безнаказанно насилуют девушку, обвиненную в политическом преступлении. Можем ли мы есть и пить, когда расстрелы идут по темным закоулкам крепостей и виселицы ставят на рассвете в тюремных задворках. Свободы личности, неприкосновенности жилища жаждем мы. А где они? Поймите слова не читанного вами и не печатанного здесь поэта:
— Жандарм, полицейский и дворник, звон цепей и кандалы на каждое свободное слово, на каждую мысль, направленную на защиту страдающего брата! Возможно ли это?! Думали ли вы, Зоя Николаевна, что все эти юноши, девушки, чистые русские девушки, прекрасные юноши, которые отреклись от уюта богатой жизни и ушли от родителей, чтобы говорить свободное слово, что они негодяи и преступники?! Писаревы, Добролюбовы и Герцены достойны ссылки, изгнания и тюрьмы? А те, которые хотели слабыми силами выразить всю мощь народного гнева, те, кто шел, чтобы кровью крикнуть о возмущении народа — все эти Рысаковы, Желябовы, Перовские, Гельфман, Каляевы, лейтенанты Шмидты, Маруси Спиридоновы — что же, ужели они достойны виселицы за то, что мстили за поруганные права и боролись за свободу? Ужели думаете вы, что их имена нами забыты? Что мы не помним их окровавленных могил, что мы забыли их в ссылке? Они не за себя легли в раннюю могилу, но за нас. Ваша подруга шутя, конечно, сказала о вас, что Kaiser, Kirche, Kinder, Kleider und Kiiche составляют весь интерес вашей жизни. Это потому, что вы не слыхали других святых слов. Братство, равенство, свобода. Свобода личности, свобода слова, свобода печати, свобода собраний, стачек, неприкосновенность личности и жилища — разве это не выше всего? Идет, Зоя Николаевна, новая, молодая Россия, и мы хотели бы, чтобы вы не отстали от нас. Тесно, сплоченными молодыми рядами мы пойдем к святой свободе, и скоро будет день, когда ружья и пушки откажутся стрелять по своим братьям. — Кноп подошел к роялю и сел на табурет. Он взял несколько мощных аккордов марсельезы.
— Вы должны разучить слова этого гимна свободы. Когда мы пойдем с ним дружными рядами, с нами должны быть и вы.
— Но… как же… война? — тихо сказала Зоя Николаевна и умолкла.
У нее была зеленая десятиверстная карта, купленная ею в магазине Главного штаба. На ней красным и синим карандашом она отмечала по газетам и письмам Александра Ивановича те места, где были бои. Все эти Бережницы, Любашевы, Рудки Червище, Воли Снятыцки были ей родными и знакомыми. Там была таинственная, неведомая война, о которой она имела смутное представление по газетам и иллюстрированным прибавлениям. Там был ужас и смерть, но там были ее воздыхания и молитвы.
— Война, — сказал Кноп, — не там, а здесь. Будет победа здесь, и там все полетит к черту, и свободный народ сокрушит врага и прогонит его далеко за пределы русской земли. Да и что такое — пределы русской земли? Никаких границ, никаких пределов, никаких таможен не будет знать грядущее братство народов!
Кноп говорил и за чаем и после чая. Он говорил почти все время один. Он не давал возражать себе. Да и могла ли Зоя Николаевна что-либо возразить, когда все было так прекрасно? Но ей было все-таки горько. Подвиг ее мужа, его Георгиевский крест, то, что она, Зоя Николаевна, мать командирша, что ее Александра Ивановича и ее будут встречать в собрании полковым маршем музыканты и дежурный офицер подходить с рапортом, этого как будто в будущей новой России не предполагалось. И она не могла себе представить, что же будет тогда на месте Морочненского полка и ее Александра Ивановича? Выходило как будто пустое место. Шумливо и сумбурно под звуки марсельезы, по-чужому звучавшей для нее, выявлялась какая-то громадная толпа каких-то пролетариев, и в ней без остатка тонула личность ее Александра Ивановича, ее самой, Вали, значение подвига и святость креста. И объять этого она не могла. Ей хотелось задать множество вопросов, самых мелких, но и самых важных для нее. Будет ли она «барыня» и будет ли ей служить ее милая Таня? Можно ли будет ходить в церковь и на Рождество устраивать елку для Вали и смотреть мокрыми от слез глазами на ее огоньки и вспоминать прошлое? Будут ли вербы и свечки, с которыми так приятно возвращаться домой, закрывая их бумагой или ладонью от ветра, будет ли Пасха, яйца и христосованье и окорок на столе?