От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 2 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 9 стр.


— Михаил Сергеевич, — прошептала она, — пустите меня. Вы не сделаете этого.

— Нет. Сделаю, — тихо сказал Осетров, еще ниже опуская голову.

— Ведь это не любовь, — сказала Зоя. — Это насилие. Это подлость.

— Вы знаете, что ни любви, ни подлости я не признаю, — сказал Осетров, пристально глядя в покрытые слезами глаза Зои.

— Пустите меня! — прошептала Зоя. — Ну, миленький, хороший, пустите!

— Зоя Николаевна, я все-таки был честен. По-вашему… По прописной буржуазной морали был честен. Я хотел оставить вас и забыть. Не могу. Пришел, чтобы проститься навсегда. А вот затанцевали вы венгерку — и всего меня взяли.

— Пустите!

— Зоя Николаевна! Я ведь новый человек и то, что было, и то, что будет, ни во что считаю. Мне и человека убить все одно, что вошь раздавить. Без предрассудков, значит. Бороться будете, — задушу и мертвую возьму. Мне все одно, — тихо, но настойчиво сказал Осетров и перехватил руками за талию Зою Николаевну.

— Эх, полюбилась ты мне! Генеральская дочь! — сказал Осетров, легко поднимая Зою. — Перышко!

Он понес ее в спальню, больно сжимая ее своими сильными руками и склоняясь своим разгоревшимся лицом к ее лицу. В темных глазах его лучилась любовь зверя.

Зоя Николаевна затихла, поняв, что борьба безполезна! Разбуженный тяжелыми шагами ребенок в колыбели проснулся и заплакал.

— Ребенка постыдитесь, — прошептала Зоя.

— Плевать! — сказал сердито Осетров и бросил Зою на постель.

— Спасите! — хотела крикнуть она, но в груди не было голоса. Темное забытье спустилось над Зоей…

XIX

13 декабря, вечером, Саблин получил приказ Государя Императора Армиям и Флоту, в котором говорилось о задачах и целях войны. Он читал и перечитывал его. В красивых благородных формах старого русского языка было сказано о твердом решении Государя в единении с народом продолжать войну до полной победы над врагом и о заветных русских целях этой войны: Константинополе, на котором должен снова воссиять православный русский крест, проливах, передаваемых России, и о полном отделении Польши от России и создании из нее свободного государства.

Этот приказ был ответом на речь Милюкова, сказанную в Думе в ноябре месяце и в тысячах экземплярах распространенную по фронту, это был благородный призыв к наступлению и победе. Саблин так и понял этот приказ. Он знал, что в соседнем корпусе шили белые балахоны, чтобы пользуясь зимою можно было ночью незаметно резать проволоку.

«Вот это, — подумал Саблин, действительно, повеяло весною!» Он решил сам прочесть этот приказ в резервной дивизии при возможно более торжественной обстановке и объяснить все значение его солдатам. В резерве стояла не та дивизия, которою командовал генерал, не могущий отличить фокса от мопса, но та, которою командовал тихий старичок, бывший директор кадетского корпуса, и в которой первым полком командовал подполковник Козлов.

Утром 14 декабря дивизия собралась на обширной лесной прогалине, окруженной землянками полков. Ночью нападал густой рыхлый мягкий снег, в лесу было тихо, и говор строившихся людей и крики команд раздавались гулко. 812-й полк был отлично одет в новые, прекрасно пригнанные шинели и втягивался на свое место, блестя штыками туго подтянутых ружей. Другие полки за три месяца управления корпусом Саблина тоже приоделись и подтянулись. В двух полках уже появилась музыка, и музыканты продували свои трубы и согревали в перчатках мундштуки.

Саблин в сопровождении Давыдова и двух ординарцев, гусара и казака, красивым свободным галопом, ловко сидя на разжиревшей и игравшей на первом снегу Леде, подскакал к правому флангу взявшего на караул Морочненского полка и поздоровался с ним. Могучий крик четырех тысяч человек приветствовал его. Саблин, счастливый и довольный, шагом объехал полки. Его радовала выправка солдат, отчетливость приема, когда брали «на караул» и с «на караул» «к ноге», и более или менее чистая и однообразная одежда. Только одного человека в 814 полку Саблин нашел без погон, сдержался и лишь показал на него пальцем командиру полка. Разрумянившиеся на морозе, согревшиеся ходьбою по глубокому снегу люди смотрели весело. Их заинтересовало, почему вместо обычных занятий их собрали всех вместе для какого-то объявления, и у многих была затаенная мысль: уже не вышло ли как-нибудь замирения.

Саблин читал приказ по полкам. Он хотел, чтобы каждый солдат ясно слышал и понял каждое слово Государево.

Первый полк, дрогнув два раза, взял «на караул» и замер. Саблин, въехав в середину батальонов, отчетливо, чеканя слово за словом, прочитал приказ Императора армиям. Когда он кончил, он приказал взять «к ноге» и стал говорить о значении для России Константинополя и проливов, а сам вглядывался в лица и хотел прочесть те мысли и ощущения, которые бродили в них.

— Вы все земледельцы, — говорил Саблин. — Никто из вас, имея амбар с хлебом, не будет отдавать ключ от этого амбара в соседнюю деревню, но будет иметь его при себе. А у нас, в матушке России, так было. Житница наша — юг России, богатая хлебом, полная элеваторов и хлебных ссыпок, была закрыта на ключ турками. Захотят турки выпустить наш хлеб на заграничный рынок — пропустят через Босфор и Дарданеллы, а не захотят — и наш хлеб будет гнить по амбарам, а мы не получим ни железа, ни машин, ни кос, ни плугов, ни материи, ни чаю. Наши Государи давно стремились для блага народа исправить это. Много войн вели мы с турками. 38 лет тому назад едва не вошли в Константинополь… Но… — Саблин запнулся, вспомнив, что нехорошо обвинять теперешнего союзника. — Не судил, видно, Бог! Не удалось Царю Мученику, Царю Освободителю завершить славное царство свое этою победою и русскому народу отдать ключи от его житницы… Теперь настает это время. Черное море подлинно станет русским морем. Наши сыновья и внуки прославят нас за этот щедрый подарок. Заботясь о русском народе, наш Государь не забыл и великих страданий Польши. Кровь и разорение Польского края несут ему ту свободу, к которой польский народ стремился давно. Запомните, братцы, этот великий день, заучите слова приказа Царева, и, если кому придется помирать, то умирай спокойно, ибо за правое дело, за святое, дело помираешь. Благословят тебя сыны и внуки твои из рода в род. Из Константинополя, из старого греческого Царьграда пришла к нам святая вера православная. Но не святой крест, но турецкий полумесяц горит и сверкает над Софийским собором. Пойдем, братцы, и восстановим по слову Цареву святой крест на его старом месте!

Саблин повторял эту речь во всех четырех полках дивизии. На него смотрели солдатские лица, он слышал тихие вздохи, но за всем тем ему казалось, что и приказ, и его слова дошли до солдат и стали им понятными. Завоевать, забрать себе, улучшить свою и своих детей жизнь — это было понятно для каждого. И проливы были понятны и ясны, и поставить крест на Софии хотелось, и Польшу было жалко — все казалось правильным и ясным, но яснее всего было то, что ночью напал снег, от которого сразу стало как-то теплее, роднее и уютнее в чужом лесу, что погода была тихая, генерал сидел на прекрасной лошади и красиво и ясно говорил звучные бодрящие слова. Объехав полки, Саблин выскочил эффектно, чертом, по-кавалерийски перед середину дивизии и сам громко скомандовал: «Дивизия… шай… на краул! Слуша-ай!..» Полки вздрогнули и ощетинились штыками. — Державному Вождю Русской Армии могучее лихое русское «ура»!

Два хора вразброд, но торжественно заиграли гимн, и шестнадцать тысяч человек заревели могучими голосами так, что снег посыпался с мохнатых елей, толпившихся на опушке. Едва стихли голоса, как на правом фланге в Морочненском полку кто-то молодо и звонко крикнул «ура», и загорелось раскатистое «ура», снова поднялись трубы, и загремел, заглушённый криками людей, властный и могучий Русский гимн. И еще и еще раз кричали «ура». Когда кончили и взяли «к ноге», то сами удивлялись силе своего крика и были взволнованы и возбуждены.

Саблин пропускал мимо себя полки. Музыка гремела, кое-где пели песенники, и люди шли по снегу в колоннах по отделениям, и казалось, не было конца этим длинным и узким серым колоннам.

По мере того как уходили полки, пустела площадка и на ней оставалось только затоптанное ногами почерневшее место, настроение у Саблина менялось. Тоска закрадывалась ему в сердце. Далеко до Константинополя! И правда ли в этих словах приказа, которые казались ему еще минуту назад святыми. Не обманывает ли он снова, как столько раз обманывал, как обманул и тогда* 17 октября 1905 года? Не ставит ли в неловкое тяжелое положение генералов и офицеров? Позволит ли Англия исполнить эти, как говорилось в приказе, заветные цели войны? А Распутин? В речи Милюкова немало говорилось о Распутине, отчего же вместе с этим приказом не пришло известие об аресте или хотя об удалении Распутина? Приказ написан под влиянием какого-то хорошего, любящего Россию человека, а завтра придет человек, не любящий Россию, не понимающий ее, придет лорд Бьюкенен, которому этот приказ поперек горла, придет Распутин, и конец всему.

«Да, конечно, ничего и нет, — думал Саблин, щурясь от солнца, сверкавшего на снегу. — Это обман. Такой приказ должен заканчиваться приказанием армиям выйти из своего инертного позиционного состояния и начать зимнее наступление, выгнать немцев из насиженных теплых траншей и вернуть Варшаву освобождаемой Польше. Этого нет. Все обман. Обман, Распутин и, как справедливо говорил Пестрецов, — указка Фоша и англичан. Им-то менее чем кому-либо интересно, чтобы проливы были русские!»

Рота за ротой, подходя к своим землянкам, брали «к ноге» и с шумом и говором разбегались, снося ружья.

— Земляк, а земляк! Пантюхов, слышь, что ль, что говорил командир корпуса, мириться, что ль, Турция пожелала? А?

— Какое мириться. Сказано потоль воевать будем, пока не заберем самого Царьграда.

— Эхма! Ковеля отнять не можем. Ку-у-ды ж Царьград! Это и невесть где будет.

— Слыхал, хлеб продавать будут с юга России, так чтобы свободнее.

— Прода-ва-ать? Хле-е-б! Вона що еще. А нам заместо двух с половиной фунтов по два отпускать стали. Какое же тут продавать. Неладно придумали,

— Товарищи, это все иностранные капиталисты затеяли. Для чего нам эти самые проливы! Польша освободиться хочет, пусть сама и освобождается.

— Сказывали казаки, десять лет будем воевать, вот тебе и крышка.

— Пусть казаки и воюют, а у нас дома жены плачут.

Около офицеров толпились солдаты. Ермолов горячо и страстно говорил о величии России, в другой роте молодой прапорщик, уныло читая приказ, розданный в роты, говорил с тоскою: «Много еще крови пролить придется, а будет ли толк, кто его знает».

Но в общем приказ, гимн, крики «ура», речь Саблина возбудили какие-то надежды, желания и стремления, и солдаты оживленно стали толковать о том, что к Рождеству Ковель и Владимир-Волынский будут заняты нами. Кто-то уже слышал, что на юге наши перешли в наступление и не то тридцать, не то сорок тысяч австрийцев забрали в плен.

Приказ создал порыв. А порыв, как учит тактика, не терпит перерыва.

XX

Дома Саблин нашел весьма спешный пакет, привезенный ему мотоциклистом из штаба Армии. Сам мотоциклист, мокрый от пота и усталый, — он из-за снега ехал всю ночь те тридцать верст, что отделяли штаб Армии от штаба корпуса, — в шведской куртке, стоял на дворе крошечной халупы, в которой Саблин жил вместе с Давыдовым.

— Ваше превосходительство, живете не так, как наши, — фамильярно улыбаясь, сказал мотоциклист, интеллигентный солдат. — У нас в такой халупе да никакой писарь не согласится жить. Всем подавай господские дома да электричество.

Саблин ничего не сказал и, приняв пакет, стал расписываться в книге.

— Ваше превосходительство, вы не слыхали, правда или нет, сказывают, Распутина убили?

— Я ничего не слыхал, — сказал Саблин и подумал, что, значит, не ему одному пришла в голову та же мысль, что благородный приказ Государя сам собою исключал Распутина.

— У нас в штабе тоже ничего не слыхали. Я у товарища на радио справлялся, и там ничего нет. А только говорят.

— Вы студент? — спросил Саблин.

— Так точно, ваше превосходительство, — отвечал, вытягиваясь, мотоциклист. — Я могу ехать?

— Погодите. Я скажу, чтобы вас чаем напоили и накормили. Дорога тяжелая.

— Покорно благодарю. Не надеюсь до ночи вернуться.

Саблин приказал адъютанту позаботиться о мотоциклисте-студенте, а сам, согнувшись в низких дверях, прошел в крошечную халупу с земляным полом и стал рассматривать бумаги.

Первая была частная телеграмма из Петрограда.

«Приезжай немедленно. Очень нужен общий совет. События чрезвычайной важности. Подробности у тебя на квартире. Репнин, Мацнев, Гриценко».

Саблин поморщился. После приказа, по смыслу которого выходило, что скоро должно быть наступление, после того, как он увидал результаты работы своей над корпусом, его совсем не устраивала поездка в Петроград, но было очевидно, что те, кто вызывали его, предусмотрели характер Саблина и его нелюбовь к отпускам. Из штаба Армии была прислана телеграмма, которой Саблин был назначен членом Петроградской Георгиевской Думы и должен был немедленно приехать на заседания, которые начинались 17 декабря. Самойлов позаботился о Саблине и вместе с телеграммой прислал предписание и все удостоверения для проезда по железным дорогам. Саблин подал эти бумаги Давыдову.

— Вам придется сейчас же и ехать. Иначе опоздаете, — сказал Давыдов.

— Когда идет поезд?

— По узкоколейке отходит в три часа. Но я вам не советую ехать. Только намучаетесь. Поезжайте прямо автомобилем на Сарны. Если вы в три часа выедете, вы к десяти будете, а поезд идет в половине двенадцатого да еще и опаздывает.

Саблин отдал нужные распоряжения, написал приказ и в сумерках зимнего дня сел в автомобиль и по мягкой усыпанной снегом дороге поехал на Сарны.

Через сутки он был в Петрограде.

XXI

Поезд, на котором ехал Саблин, ранним утром подходил к Николаевскому вокзалу. Было темно. На вокзале горели фонари, но на улицах они были погашены, и мягкий туманный сумрак лежал над городом. В нем тонули дали Невского проспекта. Адмиралтейства не было видно. Саблин отправил с посыльным свой чемодан на квартиру, а сам пошел пешком по Невскому проспекту. Ему не хотелось идти домой. Дела, по которым его вызывали Репнин и Мацнев с Гриценкой, не могли начаться раньше полудня, впереди было длинное скучное утро, которое некуда девать. Саблин решил пройтись по родному, любимому городу. Впереди была масса дел — поездка на кладбище, на могилу Веры Константиновны, к Ротбек, к графине Палтовой, таинственное дело Репнина, представление председателю Георгиевской Думы, явка военному министру — но сейчас, до одиннадцати часов, было нечего делать. Саблин в Любани напился чаю, и теперь хотелось движения. Он был в солдатской шинели не со свитскими, а с защитными погонами, на которых римскими цифрами был поставлен номер его корпуса.

На Невском было безлюдно. Саблин заметил, что панели не были очищены от снега, песку не было посыпано. Городовые стояли на улицах не в своих черных, а в солдатских шинелях и были хуже одеты, чем обыкновенно. Некоторые магазины были закрыты, у других, несмотря на ранний час, длинной вереницей, как у театральной кассы, один за другим стояли люди. Это были те хвосты за продовольствием, о которых слыхал Саблин, но которых он еще никогда не видал.

Саблин около года не был в Петербурге и не мог не заметить в нем перемен, но его чувство к нему оставалось неизменно. Каждая тумба, каждый киоск, фонарь, вывеска, дом были ему родными. Каждый неодушевленный предмет он мысленно приветствовал. Фруктовый магазин Соловьева, рыбная торговля Баракова, Милютины ряды. Семга, паюсная и свежая икра, громадные балыки, яблоки, груши, ананасы, — все также аппетитно, заманчиво, лежало за зеркальными стеклами, только цены казались громадными. Свежая икра стоила десять рублей, фунт семги восемь. На углах были газетчики, извозчики, правда, более редкие, чем обыкновенно, стояли вдоль панелей, их большие лошади были накрыты серыми попонками, и сами они похлопывали рукавицами.

«Нет, хорошо! — думал Саблин. — Хорошо в Петрограде». Он с удовольствием подумал о своей квартире, о мягкой кровати, о ванне, об электрическом свете и тепле.

«Да, — подумал он, — это не то, что крошечная халупа в Заставце, земляной пол, собачий холод и раздражающее присутствие Давыдова».

Он вышел к Казанскому собору. Серая громада простирала к Саблину каменные руки. Колонны казались седыми от облепившего их инея. Цветники были завалены снегом, и из него жалкими прутиками торчали ветки мелкого кустарника. Двери собора были открыты. Кончилась ранняя обедня, и несколько человек спускались по широким ступеням. Саблин свернул влево и пошел в собор. Казанский собор напоминал ему детство. Взрослым, офицером, он почти никогда не бывал в нем. Его сразу охватила сумрачная тишина собора. У чудотворной иконы горели свечи, несколько лампад тускло светились у иконостаса, да отражались огни в гладкой приземистой решетке из серебра, подарке Донских казаков. «Что-то подарят они теперь», — подумал Саблин и вспомнил молодого Карпова.

Саблин купил свечку и пошел к иконе Казанской Божией Матери.

Он тихо шел по скользким плитам. В углу собора два человека, из причта, о чем-то спорили сдержанными голосами, и гулкое эхо разносило звуки их голосов по собору, заглушая шаги Саблина.

У самой иконы, неподвижно распростершись, лежала женщина в котиковой шубке. Саблин остановился. Женщина плакала. Он слышал тихие всхлипывания и видел, как содрогались ее плечи. «Верно, получила тяжелое известие с войны», — подумал Саблин. Он хотел отойти и не мешать чужому горю. Но в эту минуту женщина, всхлипнув еще раз, вдруг выпрямилась, поднялась с колен и обернулась.

Назад Дальше