Так, посреди континента, на тысячу миль восточнее моря, на тысячу миль западнее ненавистного моря, он проклинал жизнь и море, которое познал, и вспоминал себя – не такого, как сейчас, а того, в минувшем.
Так он ходил по земле, бросал семена, готовился к своей первой жатве и стал считаться фермером.
Но однажды ночью в первое лето, которое он жил так далеко от моря, как только может жить избегающий его человек, он был разбужен невозможным, но таким знакомым шумом! Дрожа в постели от возбуждения, он прошептал: «Нет, нет, невозможно… это… конечно, я сошел с ума! Но… я же слышу!»
Распахнув двери дома, он посмотрел на пшеничные поля. Потом бессознательно поднялся на галерею, и был околдован тем, что увидел. Ухватившись за перила и мигая слезящимися глазами, он вглядывался в даль.
Там, в потоках лунного света, на плавно возвышающихся холмах пшеница волновалась, как волны под приливным ветром. Огромный Тихий океан пшеницы терялся в дали, а дом казался сейчас кораблем, стоящим посреди него в затишье.
Он оставался наверху полночи, изумленный своим открытием, затерянный в глубинах этого моря на суше. В следующие годы канат за канатом, доска за доской он переделывал свой дом, доводя его до размеров, вида и очертаний корабля, на котором плавал под самыми свирепыми ветрами и в самых глубоких водах.
– Хэнкс, сколько лет мы не видели воды?
– Двадцать лет, капитан.
– Нет, со вчерашнего утра.
Когда он вернулся в кухню, сердце его сильно билось. Барометр на стене затуманился, блеснул лучик света и заиграл на старых морщинистых веках.
– Не хочется кофе, Хэнкс. Только… стакан чистой воды.
Хэнкс вышел и вернулся.
– Хэнкс? Обещай, что похоронишь меня рядом с ней.
– Но, капитан, она… – Хэнкс умолк. Кивнул. – Рядом с ней. Да, сэр.
– Хорошо. А сейчас дай мне стакан.
Вода была вкусна. Она шла из подземных морей и имела вкус сна.
– Один стакан. Она была права, Хэнкс, знаешь ли. Никогда не ступить на сушу. Она была права. Но я ей все-таки донес стакан воды с суши, и суша эта была в воде, что прикоснулась к ее устам. Один стакан. О, если только можешь!..
Он перехватил стакан в занемевших руках. Из ниоткуда налетел тайфун и всколыхнул воду в стакане.
Он поднял стакан и испил тайфуна.
– Хэнкс! – воскликнул кто-то.
Но это был не капитан. Его тайфун затих, и он затих вместе с ним. Пустой стакан упал на пол.
Было тихое утро. Воздух дрожал и дул слабый ветерок. Половину ночи Хэнкс копал, а половину утра – засыпал. Теперь работа была завершена. Городской священник помогал ему, а сейчас, когда Хэнкс укладывал последние куски дерна, отошел. Кусок за куском Хэнкс их укладывал, трамбовал, прижимал. А над ними – он позаботился об этом – будет расти золотая, пышно колосящаяся пшеница, высотой с десятилетнего ребенка.
Хэнкс наклонился и уложил последний кусок дерна.
– И никаких знаков на могиле? – спросил священник.
– Нет, сэр, он не хотел их.
Священник пытался протестовать, иногда Хэнкс взял его руку и повел вверх по склону холма. Потом Хэнкс обернулся и указал назад.
Они стояли долго. В конце концов священник кивнул, усмехнулся спокойно и сказал:
– Вижу. Понимаю.
Потому что там был океан пшеницы с бегущими без конца огромными волнами, перекатываемыми ветром, гонимыми на восток, все на восток, и ничто не указывало на место последнего успокоения старого капитана.
– Он погребен в море, – сказал священник.
– Да, – ответил Хэнкс. – Как я и обещал. Так и случилось.
Потом они повернулись и пошли по холмистому берегу, не говоря ни слова, пока не вошли в поскрипывающий дом.
День смерти
El Dia de Muerte 1957 год Переводчик: С. АнисимовУтро.
Мальчишка по имени Раймундо несся по Авенида Мадеро. Он бежал сквозь ранний запах ладана, доносившийся из множества церквей, и сквозь запах угля от десятка тысяч жаровен, на которых готовились завтраки. Он двигался среди мыслей о смерти, поскольку этим утром весь Мехико был пропитан мыслями о смерти. Храмы отбрасывали огромные тени, повсюду были женщины в черных траурных платьях, и дым от церковных свечей и жаровен забивал ноздри бегущего мальчика запахом сладкой смерти. Ничего странного – в этот день все мысли были о смерти.
Это был El Dia de Muerte, День Смерти.
Во всех уголках страны женщины с фанерных лотков торговали белыми сахарными черепами и марципановыми покойниками, которых следовало жевать и глотать. Во всех храмах шли богослужения, а на всех кладбищах сегодня вечером зажгут свечи и люди будут пить много вина и потом долго петь высокими голосами.
Раймундо бежал и чувствовал, что его наполняет целая вселенная; и то, что рассказывал ему Тио Хорже, и то, что он сам видел за свою жизнь. В этот день будет много интересного, даже в таких далеких местах, как Гуанахуато или озеро Пацкуаро. А здесь, на большой арене для боя быков trabajandos, уже сейчас разгребают и ровняют песок, вовсю идет торговля билетами, и быки в скрытых от постороннего взгляда стойлах нервничают, бешено вращают глазами или стоят, как в параличе, в предчувствии смерти.
Тяжелые железные ворота кладбища Гуанахуато были широко распахнуты, чтобы turistas, спустившись по длинной винтовой лестнице глубоко под землю, могли попасть в сухие гулкие катакомбы и поглазеть на стоящие вдоль стены мумии, жесткие, как куклы. Сто десять мумий, надежно прикрепленных проволокой к камням, с искаженными гримасой ужаса ртами и высохшими глазами; тела, которые зашуршат, если до них дотронуться.
Жители острова Хавицио на озере Пацкуаро забрасывали в воду большие сети, чтобы они наполнились серебристой рыбой. Здесь, на острове, который славился огромной каменной статуей отца Морелоса, стоящей на горе, уже начали пить текилу, что открывало празднование Дня Смерти.
В крохотном городке Леварес грузовик переехал собаку, и шофер не остановился и даже не оглянулся.
Сам Христос был в каждом храме, весь окровавленный и измученный.
А Раймундо, освещенный ноябрьским солнцем, бежал по Авенида Мадеро.
Ах, эти сладкие ужасы! Повсюду в витринах выставлены сахарные черепа с именами на их белоснежных лбах: ХОСЕ, КАРЛОТТА, РАМОНА, ЛУИЗА. Все мыслимые имена на шоколадных мертвых головах и засахаренных костях.
Небо над головой отливало голубой глазурью, а трава казалась ярко-зеленым ковром. В кулачке Раймундо крепко сжимал пятьдесят сентаво – большие деньги, на которые можно было купить массу сладостей, и он обязательно купит и ноги, и череп, и ребра и с удовольствием съест их. Сегодня – день поедания Смерти. Они покажут этой Смерти, да уж, зададут ей жару! Он и madrecita mia, он и его братья и сестренки.
В своем воображении мальчик уже видел череп с карамельной надписью: РАЙМУНДО. «Я съем свой собственный череп и обману Смерть, которая вечно стучится в окно каплями дождя или скрипит в петлях старой двери. Обману Смерть, запеченную в пирожок больным пекарем. Смерть, одетую в саван из вкусной маисовой лепешки».
Раймундо казалось, что он прямо-таки слышит, как все это ему рассказывает старый Тио Хорже. Его старый-престарый дядя с лицом кирпичного цвета, который движением пальцев помогает каждому слову вылетать изо рта и который говорит: «Смерть сидит в твоих ноздрях, как курчавые волоски. Смерть растет в твоем животе, как ребенок. Смерть блестит в твоих глазах».
За шатким лотком какая-то старуха со злобным ртом и бусинками в ушах торговала досточками, на которых были изображены миниатюрные похороны: маленький картонный гробик, священник из папье-маше с микроскопической Библией, бумажные служки с орешками вместо голов, клир с хоругвями и леденцово-белый покойник с крохотными глазами в игрушечном гробу. На алтаре за гробом стояла фотография кинозвезды. Эти маленькие похороны на фанерке можно было принести домой, выбросить кинозвезду, а на ее место на алтаре вставить фотографию своего усопшего – чтобы была возможность как бы еще раз похоронить любимого человека.
Раймундо протянул монетку в двадцать сентаво.
– Одну, – сказал он и получил фанерку со сценой погребения.
Тио Хорже говорил:
– Жизнь, Раймундо, – это погоня за вещами. В жизни всегда должно хотеться каких-то вещей. Тебе будет хотеться воды, ты будешь желать женщину, ты будешь хотеть спать; больше всего – Спать. Тебе захочется купить нового ослика, сделать новую крышу в своем доме, ты захочешь красивые ботинки, как в стеклянных витринах, и опять тебе захочется спать. Ты будешь хотеть дождя, ты будешь хотеть спелых фруктов, ты будешь хотеть хорошего мяса; и снова ты захочешь спать. Тебе понадобится лошадь, тебе понадобятся дети, тебе понадобятся драгоценности из огромных сверкающих магазинов на avenida, и – ты, конечно же, помнишь? – в конце концов тебе понадобится сон. Запомни, Раймундо, ты будешь хотеть разных вещей. Жизнь – это такое вот хотение. Тебе будет хотеться вещей до тех пор, пока ты не перестанешь их хотеть, и тогда наступит время, чтобы желать только сна, и сна, и сна. Для каждого из нас наступает такое время, когда сон становится самой великой и прекрасной вещью. И когда уже ничего не хочется, кроме сна, тогда человек начинает думать о Дне Мертвых и счастливых усопших. Запомнил, Раймундо?
– Si, Тио Хорже.
– А чего тебе хочется, Раймундо?
– Я не знаю.
– Чего хотят все люди, Раймундо?
– Чего?
– Чего следует хотеть, Раймундо?
– Может быть, я знаю. Ах нет, не знаю, не знаю!
– Зато я знаю, чего ты хочешь, Раймундо.
– Чего?
– Я знаю, чего хотят все люди в этой стране. Этого полно кругом, но этого хотят больше всего, и это превыше всех прочих желаний, этого вожделеют и этому поклоняются, потому что это отдохновение и покой для всех членов и всего тела…
Раймундо зашел в лавку и взял сахарный череп, на котором было написано его имя.
«Ты держишь это в руках, Раймундо, – прошептал Тио Хорже. – Даже в твоем возрасте ты бережно держишь это, откусываешь маленькие кусочки, потом их глотаешь, и они растворяются в твоей крови. У тебя в руках, Раймундо, посмотри!»
Сахарный череп.
«Я вижу собаку на улице. Я веду машину. Я что, торможу? Или убираю ногу с педали? Нет! Прибавляю скорости! Бах! Так-то! Собаке стало хорошо, разве нет? Ушла из этого мира, покинула его навсегда».
Раймундо расплатился и с гордостью засунул свои грязные пальцы внутрь черепа, тем самым снабдив его мозгом с пятью шевелящимися извилинами.
Мальчик вышел из лавки, оглядел залитый солнцем широкий бульвар, по которому неслись ревущие автомобили. Он перевел взгляд и…
Все barreras были забиты битком. В la sombra и el sol, в тени и на солнцепеке, все места гигантской чаши стадиона, где состоится коррида, были заполнены народом до самого неба. Духовой оркестр гремел медью! Ворота раскрыты настежь! Матадоры, пикадоры, banderilleros – все вышли или выехали на свежий, ровный песок арены, горячий от яркого солнца. Оркестр грохотал и взрывался маршами, возбужденная публика махала руками, аплодировала и кричала.
Ударили литавры, и музыка оборвалась.
За стенками barrera мужчины в обтягивающих блестящих костюмах натягивали береты на лоснящиеся черные волосы, переговариваясь друг с другом, осматривали свои плащи и шпаги, а какой-то человек, перегнувшись сверху через ограждение, шуршал и щелкал наведенным на них фотоаппаратом.
Снова гордо грянул оркестр. Ворота с шумом распахнулись, и на арену выскочил первый огромный черный бык. Его бока тяжко вздымались, и развевались цветастые ленточки, прикрепленные к его загривку. Бык!
Раймундо стремглав мчался по Авенида Мадеро. Он очень ловко лавировал между быстрыми, большими и черными, как быки, автомобилями. Одна гигантская машина взревела и начала сигналить. Раймундо бежал быстро и легко.
Легко, словно танцуя, похожий на голубое перышко, которое порыв ветра несет над песком арены, выбежал banderillero навстречу быку. Бык громоздился перед ним, подобно черной скале. Вот banderillero остановился, встал в позу для броска и топнул ногой. Banderillas подняты, ах? ну же! Мягко-мягко побежали голубые балетные тапочки по гладкому песку, и бык тоже ринулся вперед, но banderillero, приподнявшись на носках, изящно изогнулся, и две пики упали вниз, и бык остановился как вкопанный, издавая не то мычание, не то визг от боли, которую причиняли ему два острия, глубоко впившиеся в загривок. A banderillero, источник его боли, уже исчез. Толпа взревела от восторга!
Ворота кладбища Гуанахуато открылись.
Раймундо стоял не шевелясь, будто примерз к асфальту, а машина надвигалась на него. Вся земля пахла древней смертью и прахом, и все вещи вокруг стремились к смерти либо были охвачены смертью.
Кладбище Гуанахуато заполнили turistas. Массивная деревянная дверь была отперта, и они по шатким ступенькам спустились в катакомбы, где вдоль стены стояли сто десяти наводящих ужас, иссохших, сморщенных мертвецов. Выступающие вперед зубы, широко раскрытые глаза, устремленные в пустоту. Обнаженные тела женщин, подобные множеству проволочных каркасов, на которые криво и беспорядочно налипли комья глины. «Мы ставим их в катакомбах, потому что родственники не могут заплатить за погребение», – шептал низкорослый служитель.
У подножия холма, где находится кладбище, что-то похожее на представление жонглеров: идет мужчина, пытаясь удержать на голове какой-то предмет, за ним следует небольшая толпа. Они проходят мимо похоронной лавки под музыку гробовщика, который, набив рот гвоздями, стучит по гробу, как по барабану. Осторожно балансируя, жонглер несет на черной гордой голове обшитую атласом серебристую коробку, до которой он то и дело осторожно дотрагивается, чтобы та не упала. Он шагает с большим достоинством, мягко наступая босыми ногами на булыжники, а за ним плетутся женщины в черных rebozos. В коробке, скрытый от всех взоров, в полной безопасности лежит маленький покойник – его только что умершая дочка.
Похоронная процессия проходит мимо открытых лавок гробовщиков, из которых на всю округу разносится стук молотков и визг пил. Эту процессию в катакомбах поджидают стоящие покойники.
Раймундо выгнул спину, как torero, когда он делает veronica, чтобы надвигающийся автомобиль мог проскочить мимо и зрители воскликнули бы «Ole!». Он улыбнулся во весь рот.
Черная машина нависла над ним, застилая свет, и задела мальчика. Тьма пронзила его насквозь. Наступила ночь…
В церковном дворе на озере Ханицио, под огромной темной статуей отца Морелоса – кромешная тьма, потому что еще ночь. Слышатся только высокие голоса мужчин, чья плоть высохла от вина, мужчин с женскими голосами, но не такими, какие бывают у нежных женщин, нет: это голоса женщин жестоких, пьяных, порывистых, диких и меланхоличных. На темной глади озера появляются огоньки – с того берега плывут индейские лодки, на которых из Мехико едут туристы, чтобы посмотреть церемонию El Dia de Muerte. Лодки скользят в тумане по черному озеру, люди в них дрожат от холода и кутаются в пледы.
Восходит солнце.
Христос пошевелился.
Он опустил руку с распятия, потом поднял ее и вдруг – помахал.
Горячее солнце вспыхнуло, рассыпавшись искрами, как золотой взрыв, из-за высокой колокольни в Гвадалахаре и высокого распятия, покачивающегося под порывами ветра. Если бы Христос посмотрел своими добрыми, теплыми глазами вниз – а именно это он и сделал в данный момент, – он увидел бы две тысячи зрителей, запрокинувших кверху головы: как будто множество дынь рассыпались по рыночной площади; увидел бы тысячу поднятых рук, загораживающих от солнца напряженные и любопытные глаза.
Подул небольшой ветерок, и крест на колокольне качнулся и чуть подался вперед.
Христос помахал рукой. Те, кто стоял внизу на площади, помахали в ответ. Кто-то вскрикнул в толпе. Автомобилей на улицах не было. На площади пахло свежескошенной травой и ладаном из дверей церкви. Было одиннадцать часов жаркого, зеленого воскресного утра.
Затем Христос опустил вторую руку, помахал ею и неожиданно, оторвавшись от креста, перевернулся и повис на ногах, головой вниз. На лицо ему упал маленький серебряный медальон, висевший у него на смуглой шее.
– Ole! Ole! – закричал где-то далеко внизу мальчуган, показывая пальцем сначала на него, а потом на себя. – Вы видите, видите? Это Гомез, мой брат!
И мальчик, держа в руке шляпу, начал обходить толпу и собирать деньги.
Раймундо, лежащий на асфальте, пошевелился, закрыл глаза и вскрикнул. И снова провалился во тьму.
Туристы вылезли из лодок и сонно бредут по ночному острову Ханицио. На сумрачных улицах, как туман с озера, развешены огромные сети, а на лотках поблескивают горы пойманной сегодня серебристой рыбы. Лунный свет играет на ее чешуе.
В ветхой церкви на вершине пологого холма стоит Христос, сильно источенный термитами, хотя кровь все еще обильно течет из его живописных ран, и минет еще не один год, пока маска страдания на его лице будет полностью съедена насекомыми.
Подле церкви сидит чахоточная женщина, время от времени заходящаяся в кашле, и помахивает сорванными ипомеями над пламенем шести свечей. Цветы, проходя сквозь огонь, испускают нежный возбуждающий запах. Движущиеся мимо туристы останавливаются рядом и стоят, глядя вниз. Им хочется спросить, что делает здесь женщина, сидя на могиле мужа, однако они молчат.
В церкви, словно смола на прекрасном дереве, на теле Христа, вырезанном из плоти красивых заморских деревьев, выступает сладкая священная камедь и висит мелкими дождевыми каплями, которые никогда не упадут, – кровь, пеленающая его наготу.
«Ole!» – вопит толпа.
Опять яркий солнечный свет. Что-то давит на Раймундо. Машина, свет, боль!
На коне, обвязанном толстыми матами, выехал пикадор и ударил быка сапогом по плечу, одновременно всадив туда длинное древко с тонким острым шипом на конце. Пикадор тут же исчез. Заиграла музыка. Вперед медленно выходил матадор.
Бык стоял, выставив одну ногу, в центре залитого солнцем круга. Все его чувства были напряжены. В глазах тускло поблескивали одновременно страх и ненависть. Его нервы были на пределе, но он нервничал все больше и больше, и это только приближало развязку. Из распоротого плеча лилась кровь, шесть banderillas, впившиеся в спину, позвякивали, ударяясь друг о друга.