– Вам не будет скучно, доктор, если я расскажу о нашем медовом месяце? – застенчиво осведомилась она.
– Нет, – мгновенно отозвался доктор Джордж. Затем, устыдившись своего неприкрытого и отнюдь не врачебного любопытства, добавил менее горячим тоном: – Пожалуйста, продолжайте.
– Наш медовый месяц… Его нельзя назвать обычным.
Брови доктора слегка подпрыгнули вверх. Он невольно перевел взгляд с лежащей на кушетке Эммы Флит на дверь в приемную, где сидел крошечный сколок Эдмунда Хиллари, славного покорителя Эвереста.
– О, вы представить себе не можете, с каким страстным нетерпением Уилли увлек меня в свой будто кукольный домик, состоявший из одной небольшой комнаты с крохотным оконцем. Теперь эта комнатка стала и моей. Уилли – всегда спокойный и добрый, всегда деликатный, всегда истинный джентльмен. И когда мы оказались в его домике, он себе не изменил. Он самым вежливым образом попросил меня дать ему мою блузку. Я ее сняла и протянула в его маленькие изящные ручки. Тогда он попросил юбку, и я подчинилась. И так он перечислял предметы моей одежды, пока я не оказалась… Не знаю, можно ли покраснеть с головы до ног, но мне тогда показалось, что я покраснела от макушки до пят. Я была в центре комнаты, как огромный костер, и полыхала, то бледнея всем телом, то снова краснея, то снова бледнея.
– Боже! – вскричал Уилли. – Словно распустился огромный бутон самой прекрасной на свете камелии!
И при этих его словах я снова зарумянилась от стыда от макушки до пят и новые волны огня и холода покатились у меня по телу, но было чрезвычайно отрадно чувствовать, как моя кожа вызывает в Уилли упоение восторга. И что, по-вашему, Уилли сделал потом? Догадайтесь!
– Я не смею, – сказал доктор, и вдруг сам зарделся.
– Он обошел вокруг меня – раз, другой, третий.
– То есть он кружил вокруг вас?
– Да, словно скульптор вокруг глыбы белоснежного мрамора, с которой ему предстоит работать. Он так и назвал меня – глыбой гранита или мрамора, из которой можно создать произведение искусства невиданной красоты. И он все кружил и кружил вокруг меня, торжествующе ахая и охая, потирая руки, сверкая глазками и довольно покачивая головой, не в силах нарадоваться на свое счастье. Казалось, он прикидывал, с какого места начать. Откуда, откуда же начать?
И вот он наконец обрел: речь и спросил меня:
– Эмма, знаешь ли ты, почему я столько лет ездил с лилипутами и, в дополнение к главной работе, – куплетам и танцам, – занимался тем, что взвешивал людей на ярмарках? Я отвечу тебе. Потому что всю свою взрослую жизнь я искал кого-нибудь вроде тебя. Вечер за вечером, лето за летом я видел перед собой, как прогибается сиденье моих весов под весом желающих взвеситься. Но я был капризен. Я ждал подлинной удачи. И дождался. Теперь у меня есть ты, а вместе с тобой – и возможность выразить мой гений. Ты – мой холст, ты – голая белая стена собора, которую должно украсить роскошной фреской!
Он захлебнулся от чувств и молча взирал на меня блещущими глазами.
– Эмма, – сказал он наконец, нежнейшим голосом, – могу ли я делать с тобой все, что мне захочется? Могу ли я полностью располагать тобой?
– Ах, Уилли, – вскричала я. – Делай со мной все, что хочешь, Уилли! Я твоя!
Эмма Флит замолчала.
Доктор давным-давно сдвинулся на самый край своего кресла и весь подался вперед. Теперь он быстро выдохнул:
– Ну-ну, и дальше?
– А дальше он вынул из шкафчика все свои коробочки, бутылочки с чернилами, трафареты и сверкающие серебряные татуировочные иглы.
– Тату… Татуировочные иглы?
Доктор Джордж ошарашенно отъехал в глубину своего кресла:
– Он вас… татуировал?
– Да, он меня татуировал.
– Выходит, он мастер татуировки? Художник по телу?
– Да-да, вы употребили правильное слово: художник! Но так Уилли предначертано талантом, что холстом ему служит человеческое тело.
– Стало быть, вы, – медленно произнес доктор, – стали тем холстом, который он искал с юности?
– Да, я стала тем холстом, который он искал всю свою жизнь…
Миссис Флит сделала паузу, дабы психоаналитик как следует осознал суть произнесенного. И тот действительно хотя и не сразу, не без заметного усилия, но проникся.
Эмма продолжила свой рассказ не раньше чем убедилась по игре чувств на лице доктора, что сказанное ею достигло самого дна его души и вызвало там громкий всплеск эмоций.
– И с тех пор началась упоительная жизнь! Я души не чаяла в Уилли, а Уилли души не чаял во мне, и мы оба любили то, что было выше нас и чем мы занимались вместе. Мы были заняты созданием самой грандиозной картины в мире – такой, что свет еще не видел! «Мы достигнем полнейшего совершенства!» – восклицал Уилли. «Мы достигнем полнейшего совершенства!» – вторила я ему.
Ах, каким счастливым было то время! Мы провели за работой десять тысяч беспечальных светлых часов. Вы представить себе не можете, до чего я была горда своей ролью неоглядного берега, о который плещутся волны всех красок таланта Уилли Флита!
Год мы трудились над моими руками – сперва над правой, затем над левой. Полгода ушло на мою правую ногу и целых восемь месяцев – на левую. И это была только подготовка к грядущему буйству деталей и красок: мы начали кропотливый труд над спиной – от затылка к лопаткам и ниже, ниже, пока не сомкнули края картины на бедрах. И тогда мы перешли на переднюю часть тела: ярмарочные карусели и взрывы шутих соседствовали там с обнаженными красавицами Тициана, с умиротворяющими пейзажами Джорджоне и миниатюрными копиями картин великого Эль Греко.
Видит небо, не было и не будет на свете любви, подобной нашей! Любви двух существ, в едином порыве посвятивших себя одному делу – подарить миру совершенное произведение искусства. Мы и минуты не могли провести друг без друга, купались в общении друг с другом – и я все толстела и толстела, и у Уилли это ничего не вызывало, кроме искренней и буйной радости. С каждым лишним фунтом увеличивалась площадь холста, который предстояло заполнить искрометной фантазии художника.
Мы упивались этим временем, ибо смутно чувствовали, что с окончанием Шедевра что-то уйдет из нашей жизни – карнавальные огни нескончаемого праздника поневоле померкнут. Правда, завершив титанический труд, Уилли получит возможность бросить труппу лилипутов и больше не выступать с куплетами в ярмарочных балаганах, ибо мы сможем выставлять меня в Музее Искусства в Чикаго, в лучших собраниях Вашингтона и Нью-Йорка, в Лувре и лондонской галерее Тейт. Всю оставшуюся жизнь мы будем путешествовать по свету и ни о чем не печалиться!
И так мы трудились, год за годом. Окружающий мир был нам не нужен, ибо нам хватало друг друга. Днем мы зарабатывали на хлеб – каждый своей прежней работой. Зато по вечерам начиналось пиршество истинного труда – до самой полуночи. Сегодня Уилли корпит над моей лодыжкой, завтра над локтем, а послезавтра оживляет белые пустыни крестца. Уилли редко позволял мне любоваться его трудом. Он не любил, когда во время работы ему заглядывают через плечо. Хотя мне для этого порой пришлось бы заглядывать через свое плечо. Иногда мне приходилось проводить месяцы в мучительном ожидании, прежде чем он разрешал оценить новую работу, кропотливо созданную дюйм за дюймом на протяжении бесконечной череды вечеров, когда я утопала в волнах его вдохновения, покуда он расцвечивал меня всеми цветами радуги.
Восемь лет это продолжалось – восемь чудесных, незабываемых лет! И вот наступил день, когда работа завершилась. Уилли упал как подкошенный на постель и проспал сорок восемь часов подряд. И я, тоже обессиленная, спала рядом – мамонт рядом с черным ягненочком.
Это случилось всего лишь четыре недели назад. Да, четыре коротких недели назад нашему счастью пришел конец!
– Так-так, ясно, – изрек доктор Джордж. – Вы с мужем страдаете тяжелой формой посткреативной депрессии типа «тоски но животу» – стресса, который мать испытывает после рождения ребенка. Ваша многолетняя работа закончена. И, как после завершения всякого вдохновенного труда, наступает период апатии, которая частенько сопровождается необъяснимой грустью. Но теперь вам следует сосредоточить внимание на тех наградах, что окупят долгие титанические усилия. Итак, вы направляетесь в кругосветное турне?
– Нет, – полувсхлипнула Эмма Флит, и слезы заструились из ее глаз. – Какое турне, если Уилли может сбежать буквально в любой момент! Он уже начал убегать и слоняться по городу. Вчера я застала его в кладовке – он протирал и смазывал свои старые весы. А сегодня утром я застукала его с этими весами на ярмарке – впервые за восемь лет он сидел под табличкой «Узнайте свой вес!».
– Батюшки! – воскликнул психиатр. – Неужели он…
– Да, он взвешивает на ярмарке женщин. Он ищет новое полотно! Он ничего не говорит, но я знаю, знаю! На этот раз он отыщет женщину еще крупнее – пятисот или даже шестисотфунтовую! Я нутром почуяла эту опасность еще месяц назад, буквально сразу после окончания нашего Шедевра. Поэтому я стала есть еще больше и толстеть на глазах. От этого на коже появились растяжки, которые исказили некоторые пропорции, а кое-где появились новые свободные пространства, которые нуждались в заполнении. Таким образом, Уилли был вынужден тут подправить, там прибавить – и это заняло его на некоторое время. Но теперь я выдохлась, поправиться больше я уже не в силах. И нигде на моем теле – от щиколоток до кадыка – нет и миллионной доли дюйма, куда бы можно было врисовать еще одного демона, или дервиша, или барочного ангелочка. И мое сердце лопнет, если я прибавлю еще хотя бы фунт веса. Больше никакого шанса. Для Уилли я безнадежно использованный материал. Я боюсь, что моему мужу, если он проживет долго, придется жениться еще раза четыре – и всякий раз на более объемной особе, дабы иметь еще больше простора для своего крепнущего таланта, пока он не создаст шедевр шедевров исполинского размера. А в последнюю неделю, в довершение всех бед, у него вдруг появилась страсть критиковать.
– Он позволяет себе критиковать свой Шедевр? – сочувственно спросил психоаналитик.
– Как любой большой художник, он во власти мечты о полном совершенстве. И вот теперь Уилли находит недостаток тут, упущение там, излишне примитивную композицию в одном месте и неверный колорит – в другом. А кое-где мое лихорадочное прибавление веса непоправимо исказило пропорции. Для него я была прежде всего началом творческого пути – так сказать, первой пробой татуировочной иглы. И теперь ему надо двигаться дальше – от ученических проб к зрелому мастерству. Ах, доктор, он меня вот-вот бросит! Какая судьба ожидает одинокую брошенную четырехсотфунтовую женщину, чье тело сплошь покрыто иллюстрациями? Если он меня покинет – куда мне деваться, куда идти? Кому я такая нужна? Неужели мне предстоит вернуться к прежнему жалкому существованию и снова ощущать себя незваным и нежеланным гостем в этом мире – как это было до встречи с Уилли, до моего безумного счастья?
– Как психоаналитик, – произнес доктор Джордж, – я не имею права давать прямые советы. Однако…
– Однако? Однако что? – вся загорелась Эмма Фяит.
– Искусство психоанализа не в том, чтобы подсказать пациенту способ решить его проблему, а в том, чтобы пациент, незаметно подведенный к этому решению, самостоятельно обнаружил его. Однако в вашем случае…
– Ах, не мучьте, говорите!
– Случай представляется мне не слишком сложным. Дабы сохранить любовь вашего мужа…
– Дабы сохранить любовь моего мужа… Что?
Доктор лукаво усмехнулся:
– Для этого вам следует уничтожить Шедевр.
– Что?
– Ну, стереть его, истребить. Ведь от татуировок можно избавиться, не правда ли? Я где-то однажды читал про это.
– Ах, доктор! – Эмму Флит будто лебедкой подняло с кушетки. – Это именно то! И это возможно! И тем более замечательно, что именно Уилли придется этим заняться! Ему понадобится по меньшей мере три месяца, чтобы вернуть кожу к прежнему виду, избавив меня от Шедевра, который теперь лишь раздражает его своим несовершенством. А когда я стану опять девственно-белой, мы можем трудиться снова еще восемь лет, после чего смыть все – и еще восемь лет, а потом еще. О, доктор, я знаю, он согласится. Быть может, он уже давно ждет, когда я сама это предложу. Какая же я дурочка, что прежде не сообразила! Ах, доктор, доктор!
Она шагнула к нему и чуть было не раздавила в своих объятиях.
Оставив чуть живого психоаналитика приходить в себя, она пошла кругами в центре комнаты.
– Как странно и чудесно, – щебетала Эмма Флит, сотрясая пол неуклюжим танцем, – всего за полчаса вы сбросили с меня груз на три тысячи дней вперед или сколько их там у меня осталось. Вы истинно мудрый человек. Я готова заплатить вам любой гонорар!
– Меня устроит плата и по моей обычной таксе, – сказал доктор.
– Хотя я горю нетерпением сообщить обо всем Уилли, – вдруг сказала миссис Флит, – но вы были так мудры, так чутки, что заслужили чести увидеть Шедевр перед тем, как он будет безвозвратно уничтожен.
– Едва ли это необходимо, мадам.
– Поскольку творение скоро погибнет, я не могу лишить вас возможности оценить редкую фантазию, точный глаз и твердость руки такого крупного художника, как Уилли Флит!
Воскликнув это, она и стала проворно расстегивать пуговицы своего безразмерного сарафана.
– Миссис Флит, едва ли…
– Вот! – сказала она и широко развела полы сарафана.
То, что под сарафаном она оказалась совершенно голой, доктора мало шокировало.
Однако ошарашен он был невероятно. Удивлен настолько, что дыхание сперло. Глаза у него чуть не выкатились из орбит. Рот беспомощно открылся. Он рухнул обратно в кресло, не в силах отвести взгляд от необозримых телес Эммы Флит.
От необозримых телес Эммы Флит, молочно-белых и девственно-чистых. Ни единого миллиметра татуировки, ни тебе рисуночка, ни тебе картинки.
Нагое, нетронутое, никак не иллюстрированное.
Доктор Джордж еще раз охнул и привел в порядок свое лицо.
Довольная произведенным эффектом, со счастливой улыбкой акробата, проделавшего сложнейший трюк под куполом цирка, она запахнула сарафан и застегнула пуговицы,
Когда она пошла, переваливаясь, к двери, доктор воскликнул:
– Погодите!
Но Эмма Флит уже распахнула дверь и тихонько, звенящим от радости голосом подозвала мужа. Нагнувшись к его миниатюрному ушку, она что-то быстро зашептала, и доктор видел, как глаза Уилли Флита широко открылись, а рот округлился от удивления.
– Доктор! – тонким голоском вскричал он. – Спасибо вам, доктор! Огромное, огромное спасибо!
Он просеменил через кабинет, схватил руку психоаналитика и принялся ее трясти. Доктор Джордж не мог не удивиться пламенности и силе его рукопожатия. Эта маленькая ручка была воистину рукой искушенного художника, мастера. А в темных глазах, благодарно устремленных на доктора, прочитывался ум и огромный артистический темперамент.
– Все складывается наилучшим образом! – возбужденно сказал Уилли. – Теперь все будет отлично!
Доктор Джордж пребывал в растерянности, нерешительно переводя взгляд с крошечного супруга на исполинскую супругу, которая уже тянула Уилли прочь из кабинета – как видно, горя нетерпением поскорее начать новый этап работы.
– Надо ли нам прийти к вам еще раз, доктор? – осведомился Уилли.
Боже правый, думал психоаналитик, неужели он всерьез думает, что покрыл татуировкой все ее тело – так сказать, от носа до кормы? И неужели она покорно поддакивает и подыгрывает ему? Значит, это он сумасшедший в этой паре?
Или же это она воображает, что он покрыл ее татуировкой с ног до головы? А поддакивает и подыгрывает – он. В этом случае безумна она.
Однако можно предложить и самое фантастическое: что они оба свято верят в то, что она вся расписана как Сикстинская капелла. И поддерживают друг друга в своей вере, создавая совместными усилиями некий особенный иллюзорный мир.
– Я спрашиваю, доктор, нам повторно приходить? – повторил Уилли свой вопрос.
– Нет, – сказал доктор. – Повторно приходить не надо.
Да, не надо. Потому что какое-то наитие свыше и природное милосердие заставили его прикусить язык, и доктор Джордж в итоге поступил как нельзя лучше. Сперва он, до конца не разобравшись, дал дельный совет, а потом вовремя промолчал. А терапевтический эффект оказался отличным. Кто из них верит в татуировку – он, она или они оба – совершенно не важно. Если стать чистым холстом, готовым принять новую живопись, важно для Эммы Флит, то доктор сделал благое дело, предложив смыть Шедевр. А если это ее супруг стал искать другую женщину, чтобы покрыть воображаемой татуировкой, то рецепт опять-таки сработал: жена вновь стала для него девственно-чистой и желанной.
– Спасибо, доктор! Спасибо! Огромнейшее спасибо!
– Не надо меня благодарить, – сказал доктор. – Я ничего особенного не совершил.
Он едва не сказал, что все это было шуткой, забавным кульбитом. И он только чудом благополучно приземлился на ноги!
– Всего доброго! Всего наилучшего! Лифт унес вниз гигантскую женщину и крошечного мужчинку.
– Всего доброго, доктор, и спасибо, спасибо! – еще какое-то время доносилось из шахты лифта.
Доктор Джордж рассеянно огляделся и на ватных ногах вернулся в свой кабинет. Закрыв за собой дверь, бессильно прислонился к стене.
– Врач, излечись сам…
Он шагнул вперед. Чувство реальности не возвращалось. Надо бы прилечь, хотя бы на минуту-другую.
Но куда?
На кушетку, разумеется. На нее, родную.
Кое-кто живет как Лазарь
Some Live Like Lazarus 1960 год Переводчик: В. ЗадорожныйВы не поверите, если я скажу, что этого убийства я ждала шестьдесят лет – надеясь на него, как только способна надеяться женщина. Я и пальцем не пошевелила, дабы предотвратить это убийство, когда его неизбежность стала очевидна. Анна Мария, сказала я себе, даже если ты будешь постоянно начеку, ты не сумеешь помешать тому, что должно свершиться. Но когда убийство наконец происходит после десяти тысяч дней напрасного ожидания, оно кажется не столько сюрпризом, сколько истинным чудом.
– Держи крепче! Ты меня уронишь!
Это голос миссис Харрисон.
Ни разу за полсотни лет мне не довелось слышать, чтобы она сказала что-нибудь шепотом или хотя бы нормально. Только крик, визг, громогласные приказы и шумные угрозы.
Да, всегда на пределе громкости.
– Успокойся, мамочка. Вот хорошо, мамочка. Ни разу за эти долгие годы мне не довелось слышать, чтобы его голос поднялся на тон выше раболепного журчания, или возвысился до громкого протеста. Ни единожды он не взорвался ругательствами, пусть бы и визгливыми!
Нет. Вечное, исполненное любви монотонное мурлыканье.
Этим утром, которое ничем не отличалось от множества утр в прежние годы, они подкатили в своем бесконечном черном роскошном лимузине, сущем катафалке, к отелю «Грин Бей», где неизменно проводили каждое лето. И вот он уже суетливо протягивает руку, чтобы помочь этому манекену, этому посыпанному пудрой и тальком ветхому мешку с костями, который только в дурном сне и в шутку можно величать «мамочкой».