Это совершенно явное обвинение в профессиональной некомпетентности. Если ему спустить это с рук, мы от него никогда не отделаемся.
— А я и не догадывался, что в наши обязанности входит отделываться от неудобных нам критиков. И какой же метод, по-вашему, следует нам использовать? — Мэар остановился, расслышав в собственном голосе первые визгливые нотки напыщенного сарказма, который — он знал — порой овладевал им, порождая у него отвращение к самому себе. Потом продолжал: — Он свободный гражданин и имеет право жить, где ему угодно. Он имеет право на собственные взгляды. Хилари, он — противник, не заслуживающий внимания. Но появись он в суде, он сможет во всеуслышание заявить о деле своей жизни, что вовсе не принесет пользы нашему делу. Мы же стараемся привлечь на свою сторону, а не обозлить здешних жителей. Нужно отозвать иск, пока они не создали фонд, чтобы уплатить адвокату Нийла Паско. Честное слово, хватит на Ларксокенском мысу мучеников: одна уже была, и этого вполне достаточно.
Пока он говорил, она, поднявшись с кресла, шагала взад и вперед по просторному кабинету. Потом остановилась и резко повернулась к Алексу:
— В этом-то и вся загвоздка, не правда ли? Речь идет о репутации станции, о твоей репутации. А что с моей репутацией? Если я отзову иск, это будет явным признанием того, что он прав и я не гожусь для работы на АЭС.
— То, что он написал, нисколько не повредило твоей репутации в глазах тех, с кем нам следует считаться. А судебный процесс нисколько делу не поможет. Не очень-то умно будет, если мы позволим своей уязвленной гордости влиять на наши планы, а уж тем более срывать их. Да и какое значение имеют наши чувства?
Она снова принялась ходить взад-вперед по кабинету, и Мэар почувствовал, что не может больше оставаться на месте. Он поднялся из-за стола и прошел к окну, все еще слыша ее сердитый голос, но теперь уже получив возможность не смотреть в ее рассерженные глаза. Он следил за ее отражением в темном стекле, за быстро двигающейся фигурой с разлетающимися волосами. И повторил:
— Какое значение имеют наши чувства? Главное ведь — работа.
— Для меня они имеют значение. Вот этого ты так и не смог понять, никогда не понимал, не правда ли? Жить — это значит чувствовать. Любить — это значит чувствовать. А ты… Все равно как с тем абортом. Ты заставил меня тогда его сделать. А ты когда-нибудь задавался вопросом, что я тогда чувствовала? Что мне было нужно?
О Господи, опять, подумал он, только не это, только не здесь, не теперь! И произнес, по-прежнему стоя к ней спиной:
— Но это же смешно — утверждать, что я тебя заставил. Как бы я мог? И кроме того, я полагал, что ты, как и я, считаешь, что тебе невозможно иметь ребенка.
— Отчего же невозможно? Если ты так уж чертовски привержен точности, давай будем точными и в этом. Это было бы неудобно, сложно, поставило бы меня в неловкое положение, это было бы дорого, в конце концов. Но не невозможно! Это и сейчас не невозможно. И ради всего святого, посмотри же на меня! Я с тобой разговариваю. И то, что я говорю, очень важно.
Он повернулся и прошел к столу. Сказал спокойно:
— Ну, хорошо, я неточно выразился. Пожалуйста, рожай ребенка, если тебе так этого хочется. Я буду рад за тебя и счастлив, если только ты не пожелаешь, чтобы я его признал. Но сейчас мы с тобой говорим о Нийле Паско и НПА. Нам стоило немалых, трудов установить добрые отношения с местными жителями, и я не хочу, чтобы все эти усилия пошли насмарку из-за никому не нужного судебного процесса. Тем более что скоро начнется работа по установке нового реактора.
— Ну что ж, тогда попытайся этому помешать. И, раз уж мы заговорили об отношениях с местным населением, почему же ты не упоминаешь Райана Блэйни и Скаддерс-коттедж? Между прочим, мой собственный коттедж, если ты случайно забыл об этом. Что, как ты полагаешь, я должна предпринять по этому поводу? Передать дом ему и его отпрыскам в бесплатное пользование в интересах сохранения хороших отношений с населением?
— Хилари, это же совсем другое дело. Как директора, оно меня совершенно не касается. Но если ты хочешь знать мое мнение, я думаю, что неразумно пытаться выгнать его из дому всего лишь потому, что ты имеешь для этого юридические основания. Он ведь регулярно платит арендную плату, не правда ли? Тем более что этот коттедж тебе на самом деле не очень-то нужен.
— Нет, очень нужен. Он мой. Я его купила, а теперь хочу продать.
Она тяжело опустилась в кресло, и он снова сел напротив нее, усилием воли заставив себя посмотреть ей прямо в глаза. Его огорчило и встревожило то, что он увидел в них больше боли, чем гнева. Он сказал:
— Предполагается, что Блэйни об этом знает и выедет, как только сможет это сделать. Но это ведь нелегко. Он совсем недавно овдовел и остался с четырьмя детьми на руках. Как я понимаю, здесь ему все сочувствуют.
— Вне всякого сомнения. Особенно в «Нашем герое» — это кабак, в котором Райан Блэйни тратит большую часть своего времени и денег. Я не желаю ждать. Мы переезжаем в Лондон через три месяца, и времени на то, чтобы решить проблему с коттеджем, остается не так уж много. Я терпеть не могу оставлять такие дела нерешенными. Мне нужно объявить о продаже дома как можно скорее.
Он понимал — это самый удобный момент, чтобы очень твердо сказать ей: «Может быть, я и переезжаю в Лондон, только без тебя», однако счел это совершенно невозможным. Он уговаривал себя, что уже поздно, что день был долгим и трудным, что конец рабочего дня не самое лучшее время для восприятия разумных доводов. Он и так уже поговорил с ней о деле Паско, и, хоть она прореагировала на его доводы именно так, как он и ожидал, вполне возможно, что она все же поразмыслит над этим и последует его совету. И разумеется, она права насчет Райана Блэйни: это вовсе не его, Алекса, дело. Этот разговор, однако, заставил его гораздо более четко, чем раньше, сформулировать два вывода: он не только не допустит, чтобы она ехала с ним в Лондон, но и не станет рекомендовать ее на должность главного администратора Ларксокенской АЭС. При всех ее деловых качествах, уме и образованности, она не годится для этой работы. На мгновение ему пришло в голову, что он мог бы разыграть именно эту карту как козырную: «Я не предлагаю тебе стать моей женой, но зато предлагаю занять самую высокую должность, на какую ты когда-либо сможешь рассчитывать». Однако он знал, что не станет и пытаться соблазнить ее этим: он не желает оставлять станцию в руках такого администратора. Рано или поздно она все равно узнает, что ей нечего рассчитывать ни на замужество, ни на высокую должность. Но сейчас было не время говорить об этом, и он с грустной насмешкой над самим собой подумал: да когда же оно наступит, это время?
Вместо всего этого он сказал:
— Слушай, мы с тобой руководим работой электростанции, и нам нужно делать это как можно более эффективно и без осложнений. Мы все здесь делаем очень важную и необходимую работу. И конечно же, все мы ей преданы, иначе бы нас здесь не было. Но мы — ученые, инженеры и техники, а вовсе не религиозные фанатики. Не наше дело вести войну за веру.
— Зато они — фанатики, те, кто против нас. Нийл Паско. Тебе он кажется ни на что не способным идиотом. Но это не так. У него нет ни стыда, ни совести, и он очень опасен. Только посмотри, как он раскапывает малейшую информацию об отдельных случаях лейкемии, которые, по его мнению, можно связать с использованием ядерной энергии. А теперь у него в руках последний отчет КМАВР,[15] так что горючего для его тревог ему надолго хватит. А как тебе понравился его прошлый бюллетень с этой душещипательной ерундой о полуночных поездах смерти, что так тяжело, но совершенно бесшумно тянулись через северные окраины Лондона? Любой, кто это прочел, мог подумать, что там шли открытые платформы с радиоактивными отходами. Ему ведь безразлично, что ядерная энергия к сегодняшнему дню уже избавила человечество от необходимости сжечь пятьсот миллионов тонн угля. Он что, никогда не слышал о парниковом эффекте? Я хочу спросить: он что — совершенный невежда, этот идиот? Что, у него нет ни малейшего понятия о том, как разрушает нашу планету использование таких энергоносителей, как уголь и нефть? Ему что, никто никогда не говорил о кислотных дождях и канцерогенах, содержащихся в отходах угольного топлива? А если уж говорить об опасности для жизни, почему бы ему не вспомнить о пятидесяти шахтерах, заживо погребенных в Боркенской шахте только в нынешнем году? Или их жизни не имеют значения? Представь себе, какой поднялся бы крик, если бы эта катастрофа была связана с использованием ядерной энергии!
— Но ведь его голос — голос лишь одного человека, плохо образованного и совершенно невежественного в этой области. Он просто жалок.
— Но его страстность воздействует на умы, и ты это прекрасно знаешь. Его воинственному пылу мы должны противопоставить свой.
— Но ведь его голос — голос лишь одного человека, плохо образованного и совершенно невежественного в этой области. Он просто жалок.
— Но его страстность воздействует на умы, и ты это прекрасно знаешь. Его воинственному пылу мы должны противопоставить свой.
Страстность. Внимание Алекса привлекло именно это слово. «Мы говорим вовсе не о ядерной энергии, — подумал он. — Мы говорим о страстности. О страсти. Разве так говорили бы мы сейчас, если бы оставались любовниками? Она требует от меня гораздо большего, чем преданность делу. Обязательств гораздо более личных, чем те, что накладывают на человека исследования в области атомной энергии». Снова взглянув на нее, он ощутил вдруг… не желание, нет, но тревожаще-яркое воспоминание о желании, которое так влекло его к ней когда-то. И с этим воспоминанием перед его мысленным взором возникла вдруг до мелочей знакомая картина: они вдвоем в ее доме, ее тяжелые груди, ее волосы, упавшие ему на лицо, ее губы, ее руки, ее бедра…
Он сказал достаточно резко:
— Если тебе нужна вера, если ты ищешь подходящую религию — твое дело. Выбор огромный. Конечно, здешнее аббатство лежит в руинах, и я сомневаюсь, чтобы этот старый импотент в пасторском доме мог что-то подходящее тебе предложить. Но попытайся сама найти кого-нибудь или что-нибудь, что тебе по душе: брось есть рыбу по пятницам, откажись от мяса, перебирай четки или посыпай голову пеплом, занимайся медитацией по четыре раза на дню, почитай свою собственную Мекку.[16] Но ради Бога, если только Он есть, не превращай в религию науку!
У него на столе зазвонил телефон. Кэролайн Эмфлетт уже ушла, и телефон был переключен на городскую линию. Пока Мэар брал трубку, Хилари успела подойти к дверям. Он увидел ее последний долгий взгляд. Затем она вышла, с ненужной решительностью захлопнув за собой дверь.
Звонила его сестра. Она сказала:
— Как хорошо, что я тебя поймала. Я забыла напомнить тебе, чтобы ты заехал на ферму к Болларду, забрал уток для обеда в четверг. Он их для тебя подготовит. Кстати, нас будет шестеро. Я пригласила Адама Дэлглиша. Он снова здесь, на мысу.
Алекс сумел ответить ей так же спокойно, как говорила она:
— Поздравляю. И он, и его тетушка целых пять лет умудрялись, и довольно умело, отбояриваться от соседских котлет. Как это тебе удалось его залучить?
— Проще простого: я его пригласила. Мне кажется, он подумывает о том, чтобы оставить мельницу себе и наезжать сюда в отпуск. И понимает, что теперь ему придется признать существование соседей. А может быть, он собирается ее продать. Тогда, приняв приглашение, он ничем не рискует: более близкие отношения с соседями ему не грозят. Но почему бы нам с тобой не усмотреть в его согласии просто обычную человеческую слабость? Желание отведать хорошей еды, которую к тому же не надо готовить самому?
И тогда у тебя за столом будет одинаковое количество мужчин и женщин, подумал Алекс. Впрочем, вряд ли это соображение могло иметь какое-то значение для его сестры. Она с презрением относилась к укоренившемуся с Ноевых времен убеждению, что за столом лишний мужчина, каким бы непривлекательным и глупым он ни был, вполне приемлем, но лишняя женщина, пусть даже весьма знающая и остроумная, — явление нежелательное.
Он спросил:
— А что, я должен буду говорить с ним о его стихах?
— Мне думается, он приехал в Ларксокен, чтобы скрыться от тех, кто жаждет поговорить с ним о его стихах. Но тебе не повредит, если ты на них глянешь. У меня есть недавно вышедший томик. И это действительно поэзия, а не проза, размещенная на странице столбиком.
— Ты полагаешь, что есть разница, если иметь в виду современную поэзию?
— О, несомненно. Если эти столбики можно читать как прозу, это и есть проза. Проведи такой тест — не ошибешься.
— Боюсь, наши ученые поэтологи с тобой не согласятся. Я выезжаю минут через десять. Про уток не забуду.
Он улыбался, кладя трубку на рычаг. Сестра обладала удивительной способностью восстанавливать его душевное равновесие. И даже хорошее настроение.
Глава 9
Прежде чем покинуть кабинет, Мэар постоял у двери, обводя взглядом комнату, будто видел ее в последний раз. Ему очень хотелось получить новое назначение, он сам, умно и хитро рассчитав ходы, добивался осуществления этих своих амбиций. Но теперь, когда новый пост был почти у него в руках, он вдруг понял, как будет ему недоставать Ларксокенской станции, ее удаленности, ее холодной, бескомпромиссной мощи. Здесь, на территории АЭС, не было сделано ничего, что могло бы ее хоть сколько-нибудь украсить, как это сделали в Сайзвелле, на Суффолкском побережье. Не было гладко подстриженных зеленых газонов, радующих глаз; не было ни цветущих деревьев, ни усыпанного цветами кустарника, на которые так приятно было смотреть во время его наездов в Уинфрит, в Дорсете. Низкая, облицованная песчаником стена, огораживающая станцию со стороны моря, изгибаясь, повторяла очертания берега. Укрытая за ней, здесь каждую весну протягивалась яркая полоса — цвели нарциссы, мартовский ветер трепал и раскачивал их желтые и белые головки. И мало что еще было сделано, чтобы смягчить контраст: серая бетонная громада АЭС нависала над берегом. Но именно эта дисгармония и нравилась Алексу: открытое пространство волнующегося моря, коричневато-серого, отороченного белым кружевом пены, под беспредельным небом; широкие окна, которые он мог распахнуть так, чтобы по мановению руки непрестанный глухой шум разбивающихся о берег валов, похожий на рокот отдаленного грома, заполнил его кабинет. Больше всего он любил штормовые зимние вечера, когда, заработавшись допоздна, он, подняв глаза, мог видеть ожерелье огней, украсивших горизонт: корабли шли морским путем на юг, к Ярмуту, а совсем близко — сверкание легких суденышек, мчавшихся вдоль берега. Он видел тогда и яркий луч Хэпписбургского маяка, предупреждавшего бесчисленные поколения моряков о предательских прибрежных мелях. Даже в самые темные ночи он мог разглядеть при свете, который, казалось, море таинственным образом аккумулирует, а затем отражает, великолепную западную башню Хэпписбургского собора XV века — внушительный символ безнадежных усилий человека найти защиту от этого самого опасного из морей. Но, разумеется, не только это символизировала западная башня. Ведь именно ее, должно быть, видели в последний раз гибнущие в пучине вод моряки — что в войну, что в мирное время. Память Алекса, всегда цепко удерживавшая факты, послушно подсказала детали по первому его требованию. Команда корабля королевского флота «Пегги», выброшенного на берег 19 декабря 1770 года; сто девятнадцать членов экипажа корабля «Непобедимый», шедшего в Копенгаген на соединение с флотом адмирала Нельсона и разбившегося на прибрежных мелях в 1801 году, 13 марта; таможенное судно «Охотник», пропавшее без вести в 1804 году. Сколько моряков с погибших кораблей похоронено в заросших травой могилах на кладбище у Хэпписбургского собора! Возведенная в век искренней веры в Бога, эта башня была еще и символом последней, неистощимой надежды на то, что даже море вернет, в конце концов, свои жертвы и что Бог есть Господь над водами так же, как и над землей. А теперь морякам была видна не только эта башня. Они могли видеть на берегу и прямоугольный монолит Ларксокенской АЭС, рядом с которым башня казалась меньше и незначительнее, словно карлик с великаном. Для тех, кто ищет символику в неодушевленных предметах, значение этого символа было простым и ясным: человек своим разумом и энергией добился того, что смог понять и обуздать силы этого мира, смог сделать свою недолговечную жизнь на земле более приемлемой, более комфортной, смог уменьшить боль и страдания, выпадающие на его долю. Для Алекса это убеждение служило стимулом его деятельности, и, если бы ему нужна была религия, вера, помогающая жить, этого ему хватило бы с избытком. Но иногда, в самые темные ночи, когда волны обрушивались на гальку с грохотом пушечной пальбы, и его наука, и этот символ вдруг представлялись ему столь же преходящими, недолговечными, как жизни тех, кто погиб в морской пучине. И тогда он с удивлением обнаруживал, что в голове его бродят мысли о том, не сдастся ли в один прекрасный день эта бетонная махина на волю волн, как те разбитые валами бетонные укрепления, что остались на берегу от последней войны, и не превратится ли и она, подобно им, в поверженный символ долгой истории человечества на пустынном здешнем побережье? Или станция победит и время, и само Северное море и останется стоять даже тогда, когда последняя тьма окутает землю? В минуты самого глубокого пессимизма некая не поддающаяся управлению часть его мозга не сомневалась в неизбежности наступления этой последней тьмы, хотя Алекс надеялся, что тьма эта падет на планету, когда его уже не будет, а может быть, не будет и его сына. Иногда он улыбался с печальной иронией, говоря себе, что он и Нийл Паско, стоя по разные стороны, могли бы отлично понять друг друга. Единственным различием между ними было то, что один из них не утратил надежды.