Муж, жена и сатана - Григорий Ряжский 5 стр.


Когда ей стукнуло тридцать, Лёвка побежал по людям, нашел чего хотел и взял, считай, даром, с учетом недавно провозглашенного дефолта. Владелец — полулох, любитель, к тому же и несколько блаженный, без диапазона. Принял бабки, минимальные, и добавку в виде коллекции бронзовых колокольчиков и бывшего Адкиного с покойной Валерией Ильиничной мейсенского блюда. Ну а в качестве бонуса, чтобы он в последний момент не передумал, Гуглицкий вручил ему подсвечник, пустячный, из расхожих запасов псевдостаринного барахла, зато до сияния отдраенный Лёвкой так, чтобы от желания заиметь и воткнуть в него восковую свечку просто рябило в глазах; тоже — бронзы, но самой обычной, из мещанской лавки начала века, без изысков, работы и внятной культуры. Короче, дешевка.

В общем — обычный круговорот предметов старинного быта в природе нынешних вещей. Владелец же нужной Гуглицкому вещицы был еще и благодарен бесконечно, что и деньги есть теперь на сколько-то жизни после дефолта, и блюдо к тому же нажил, и колокольцы. По объявлению мужичок был, по случаю, какие практически закончились одновременно с подоспевшей эпохой, изменившей привычные традиции и уклады. Лёвка подумал еще, лет через пять-семь вещица уйдет влет, минимум в четыре конца, если что. Но это он так умом пораскинул больше по привычке. А сама вещь превосходная — можно носить, а можно, чтоб по неносильным дням и под стеклом покоилась, правей Гоголевой консоли, между серебряной пороховницей начала девятнадцатого и амулетом, выточенным арабом-язычником из верблюжьей тазобедренной кости, где-то в районе первых шести столетий нашей эры. Не стыдно и туда, к нему. Ожерелье. Эпоха — ранний романтизм, идеально круглые голубоватого с розовым оттенка жемчужины, нанизанные на нить, перемежаемые резными косточками. В центре — одна, покрупней и чуть продолговатая. Ну слов нет, безукоризненный подарок для Адки.

Она оценила. Надела, покрутилась перед зеркалом и пошла целовать. И сама же предложила после того, как оторвалась от мужа, не дожидаясь неуклюжего Лёвкиного намека:

— Хранить под стеклом буду, ладно? — И точно обозначила место, без подсказки, — рядом с пороховницей, гут?

— Гут, Адусик, — обрадовался Лёвка, — очень большой и замечательный гут.

Она отнесла ожерелье к пороховнице, вернулась за стол и обняла мужа.

Отмечали вдвоем; в этот день она устала, просидела до самого вечера на учительской конференции, где выступала с докладом, а доклад писала всю предыдущую ночь, почти не спала. Да и не хотелось праздник свой особенно раздувать, не приветствовала она собственные отмечания.

Сидели в гостиной. Когда начали, было уже совсем поздно. Лёвка в этот раз преодолел-таки себя, купил цветов, большой букет, но не вручил вместе с подарком, а поставил в вазу, на консоль, рядом с Гоголем. Тот зыркнул на вазу глазом и отвернулся. А чуть погодя прокомментировал:

— Ишь-гоголем-ходит-пидор-рас, пидор-рас, пидор-рас!!!

— Помолчал бы, недоделанный, — обиделся Гуглицкий, — сам такой. Нашел время счеты сводить. Праздник у нас, не видишь? Юбилей твоей хозяйки.

— Непарься-чувыр-рло-оффшор-рное!!! — не согласилась птица. И тут же, еще. — Комуто-хер-ровато! — и так трижды.

Лёвка махнул на него рукой, и они стали праздновать. Сказал слова, что заготовил, и они выпили. А потом еще, вдогонку.

Через час пригласили Прасковью, посидеть с ними. Та присоединилась, конечно, но очень стеснялась принимать с хозяевами пищу за одним столом, так и не смогла подчинить себя такому правилу, как Ада ни просила ее плюнуть на старые привычки. Не получалось, кусок не лез в рот, застревал где-то на подходе к глотке. Сидеть — да. Поговорить, если надо, — тоже. Ну и чай разве что. А еду кушать — не, никак.

По завершении стола с Черепом пришлось гулять Лёвке, для Прасковьи было уже поздновато. Темь, сказала, на дворе уже. Да и самому, если честно, хотелось пройтись, продышаться, обдумать, как все у него получилось и довольна ли осталась Адка его, тайно любимая даже больше, чем в открытую.

От своей Зубовки не спеша двинул в сторону бульваров, по Пречистенке. Дойдя, свернул налево, к Никитским, и, втягивая в себя весенний воздух, нетрезво потопал дальше по центру Гоголевского бульвара. Череп, чувствуя настроение хозяина, не тянул по привычке обратно, торопясь вернуться домой как можно скорей, а решил использовать редкий случай отлить надолго вперед и заодно нанюхать себя новыми местами.

Так они пробрели весь Гоголевский бульвар и воткнулись в подземный переход у «Праги». Там Лёвка застопорился и, пьяно прикинув, решил не останавливаться, а продолжить ночное путешествие. Они перешли под Новым Арбатом и вышли к началу Никитского. Внезапно Череп потянул в ближайшую арку. Сопротивляться Лёвка не стал: раз тянет, значит надо ему, лысому. Отметил лишь, дом № 7. Что-то во всем этом было ему знакомым, но неясно, далеко, призрачно. Он осмотрелся.

«И все-таки красивая она, Москва эта чертова, — подумал он, едва успевая за Черепом. — Сколько ни гноби ее, ни уродуй, ни издевайся, как ни воруй, ни оттягивай у нее самые сладкие куски, все равно плохо поддается. Стоит. Стонет, но держится, зараза».

Двор, а скорее просторный сквер, в который затянул его кобель, был темен и совершенно пуст. Единственный фонарь не горел. В глубине, еле заметно отсвечивая стеной фасада, просматривался особняк, музейная усадьба конца, наверное, семнадцатого — начала восемнадцатого века, выполненная в классическом стиле, с разнесенными по всей длине выступающей части фасада арками парадного входа, расположившегося под балконом второго этажа, плюс портики, колонны, медная кровля — все по уму.

«Зачем нам туда, собака?» — подумал Лёвка и скомандовал:

— Да постой ты, лысый черт, погоди, Черепок, не тяни так!

Однако, не обратив внимания на окрик, Череп тащил его дальше, к заваленной на асфальт, явно старинного литья, чугунной ограде. Препятствие для гулянья между двором и сквером отсутствовало, оттого двор и казался огромным. Ясно, что шел ремонт, меняли ограду старинной усадьбы. Рядом, в случайном порядке, тут же на земле лежали оставленные рабочими, вывороченные из остатков фундамента старой кладки кирпичные столбы с обвалившейся, местами все еще отдающей грязной желтизной штукатуркой. Наваленные повсюду обломки рыхлого кирпича и рассыпанная там же крошка свидетельствовали о запечке глины в чрезвычайно давние времена. Неподалеку валялись неаккуратно складированные половинки обшарпанных ворот с вывернутой из них чугунной калиткой. Сбоку сиротливо возвышалась куча не увезенного строительного мусора.

Лёва тормознул и спустил Черепа с поводка. Кобель резво подскочил к лежащим воротам, обнюхал калитку, задрал над ней заднюю лапу и пустил короткую струю. Собачья струя пришлась точно на черную двустороннюю ручку, невыразительного и тоже чугунного вида.

К этому моменту стало чуть ясней — вероятно, московская луна, невзирая на несезон, решила малость подсветить гуглицкому кобелю, чтобы тому было комфортней совершить свою опорожнительную операцию. Лёва подозвал Черепа к себе и, нагнувшись, попытался зацепить кольцо ошейника тугим карабином. В этот момент он и обнаружил его, с нижнего ракурса. Памятник работы Андреева стоял в глубине сквера, устремив в направлении Лёвы окаменевший в своей печали взор, словно выговаривая ночному гостю и его лысому псу за произведенное ими неблагородное действие.

— О, черт… — пробормотал Гуглицкий, — к самому попал. Это ж усадьба Толстых, его вотчина, кажется. — Он пару раз встряхнул седой шевелюрой, сбрасывая остатки нетрезвого вечера. — Совсем допился, классика не распознал…

Лёва вытащил из кармана носовой платок, расправил, присел на корточки и начал аккуратно вытирать ручку калитки от собачьей мочи. Ручка хотя и была немного изогнутой, не совсем прямой, но все равно оставалась некрасивой, слишком уж незатейливой, грубо отлитой из самого заурядного чугуна. Закончив с первой, Лёва перешел ко второй, чуть более ободранной и зеркально повторяющей первую.

— Если б только знал, лысый, на кого ты написал. — С укоризной в голосе пробормотал Лёва. — Ты, можно сказать, пометил сейчас страшно сказать, кого. Он за эту ручку до самой смерти брался. Или около того. А ты взял и разом все испоганил. А мне теперь оттирай.

Череп, поджав хвост и виновато притянув уши к голове, молча вникал в слова хозяина. Сообразил, что никакой катастрофы, скорее всего, не случилось, но что-то он сделал не так. И потому теперь хозяин вынужден переделывать то, что он натворил.

— Ладно, проехали. — Расслабленной рукой Лёва подал Черепу знак, означавший прощение, и тот сразу же отпустил шумерские уши и высвободил из-под себя шумерский хвост. Внезапно, так и не поднявшись с корточек, Гуглицкий начал вдруг озираться по сторонам, явно чего-то ища. Через пару секунд глаза его зафиксировали нечто лежащее на земле, и он довольно хмыкнул: — О, это, я думаю, подойдет!

То, что Лёва обнаружил неподалеку, оказалось оставленной строителями кувалдой, которой он теперь и вооружился. Прицелившись, он нанес сильный удар под самый низ чугунной ручки. Клепка, притягивающая ту к калиточной стойке, лопнула, и ручка, недолго думая, просто вывалилась из крепежного гнезда вместе с обеими накладками. Лёва поднял ее, понюхал, покачал туда-сюда, повертел в руках, так, из любопытства, и одобрительно покачал головой:

— Надо же, работает. Умели ведь делать, черти. Чего ж сейчас-то не делают, совсем сдулись наши граждане, последние уменья растеряли. — Он сунул ручку за ремень и потянул Черепа к арке на бульвар. — Ладно, наша будет теперь, гуглицкая.

Уже совершенно протрезвевшим Лев Гуглицкий вышел на Никитский бульвар и зашагал в сторону Зубовки, к дому. В этот момент он даже представить себе не мог, цепь каких странных и удивительных, если не сказать больше, событий развернется в его и Адкиной жизни в самое ближайшее время. И каким невероятным образом жизнь эта в результате изменится.

7

«Склеп каменный, какой наказал соорудить сам архимандрит, работать стали мы тем же днем, как весть пришла об кончине. Был уж самый конец февраля поди, а только морозы все жарили да жарили без угомону, не слабей январских. И земь могильная поддавалась погано, и оба мы, день первый, неполный, и другой, почти весь, разве что только отогревали ее огнем. Жгли и подбрасывали, и снова жгли без укороту. Уже только после этого стали ковырять и рубить железом, чтоб сразу копать, не пустив туда нового морозу. Оба мы к началу каменной закладки изрядно утомились, Хома да Демьян. Льдянистая крошка, студеная, как черт, какая отбивалась при ударах от глины да земли, доставалась на лицо наше и пробивалась за шиворот у тулупов. А после отходила от морозу и больно скребла по телу. И это не сподвигало дела нашего.

Архимандрит, наместник, его Высокопреподобие, самолично призвал обоев нас и наказал строжайше, чтоб склеп могильный изваян был не хуже церковного, с лучшего камня да с боковым приделом для принятия им гроба, и чтоб размах имел подходящий в обои стороны. А по одной длине, восточной, по какой, согласно православному обряду, станут покойника простирать, надобно чтоб сажень была с аршином и с большой пядью, не мене того, а по другой-то — чистая сажень, без затей. Еще сам вид пером порисовал, чтоб мы поясней уразумели. Дальше — остальное поручение, особняком от самой кладки — вход, с узкого боку, с бокового приделу. И на замуровку после чтоб благоприятно сошлось, наглухо. Но это потом уж сами, без никого, после скорбящего погребения. Человек этот, сказал архимандрит, до того прежде сроку смертию взятый стал, что вся Русь вздрогнется нынче от горя таково. Указал служке своему личному каждому из нас по осьмухе водки отпустить, невзирая на монашеский запрет и, чтоб не преставились мы, не дай боже, и не захворали, дозволил употребить против морозу и против снегу, коли вдруг станется нечаянность такая, что повалит ненароком под февральский конец. Ну так мы и пошли себе сполнять, раз велено было.

К другому обеду нарыли, как и подряжались — под две сажени. По дороге, как вглубь нисходили, на две черепушки натолкнулись незнаемых, мелко залегали. Так мы откинули их на потом да крошкой земляной присыпали. Постановили себе, после обратно зароем, коль были оне тут, так пускай и дале остаются. Чужая кость делу не помеха.

Докопали и тут же класть принялись: по стенкам поначалу выставили, по гроб, с вышину его и аршином боле да с большой пядью, а после по другим стенкам взялись. И покрывать ее немедля принялись, уклав сперва брусья, а поверх брусьев тоже камень.

Сроку три дня дадено, успеть бы на все. Двадцать четвертый день февраля месяца, года от рождества Христова одна тыща восьмисот пятьдесят второго — срок конечный, самый край успевания скорбным делам. А не поспеть ко сроку даденному — так после гнева его Высокопреподобия — плетьми, плетьми на каретном сарае иль того хуже — ухи вырвут в наказанье. Вещают, сам глава городской, генерал-губернатор московский Арсений Андреевич об погребенье обеспокоивался, чтоб все по рангу было, согласно уваженью особе той, что опочила.

Однако ж успели ко дню печальному, все как велено воздвигли, живота не жалеючи, и глубину дали надобную. Народищу навалило как жути какой, с полгорода приспело оказать почесть последнюю покойнику носастому.

И кого ж не было только на событье: и господ всяких, от важных до важнющих, и начальников разных от чиновного сословия, и барышни с кавалерами, и дамы под ручку, и молодь многая студенческая — всяко набежало. Да с кручиной, со слезьми горючими, и не по порядку обычно приятному, а по совестливости больше, по печали ужасной. А цветов натащили — хоть прям-таки райский сад обделывай. Так мы их после в кучу, в кучу — помост приустраивали.

А другим днем архимандрит, Его Высокопреподобие, снова наказ нам сделал, чтоб теперь уж неспешно работу обкончить, замуровку произвесть, глухую, кирпичной кладкой сбоку придела, и тогда уж сыпать до холма, насовсем.

Ну мы, Хома с Демьяном, поутру и приступили, уж не погоняясь боле никем, не дергаясь попусту. Только как явились к месту этому браться, так чужака этого и обнаружили. Спервоначалу увидели, как санная тройка подъехала, к дальнему от нашего места входу, не где ближняя кладбищенская ограда примыкает к стене монастырской Свято-Даниловой, а сбоку, в отдаленье. С саней тех богатых господин сошел, видный, росту высокого, в шубе бобровой, не менее того, в шапке меховой, чуть не собольей, да с букетом в руке алым, огромадным. Поозирался вкруг, да в кладбище прошел. Нас-то, Демьяна с Хомой, сразу поприметил; да и как не поприметить — после вчерашнего упокоения одни только и были мы тут, а больше никого не оставалось в лютую такую непогодищу. Да и пошто оставаться? Покойник в земи спит, только покрыть осталось после замуровки. Уж и кирпич поднесли нам, с вечера еще, как сулили.

А господин тот, доглядев все окрест себя, к нам двинул, к новейшей могиле. Не дойдя чуток, постоял, да и шарфиком низ головы покрыл, как бы с холоду лицо свое убрал, да и то верно — не околеешь раз, так обморозишь личность за просто так.

Когда совсем приблизился, мы уж верхний грунт ковырять стали, какой не успел хорошо подхватить мороз-то со вчера. А он цветочки свои на помост наш пристроил, ловчей поправил и стеклышки на веждах у себя потер от мерзлого воздуху. Глядим, изъяснять надумал чегой-то, только не отважится никак, опасается приступить. Так мы сами тогда, Демьян с Хомой, изрекаем господину этому, первей его самого, уже оттуда, с ямы, снизу:

— Ищете кого, господин хороший? Мы ж подскажем, ежель надо вам кого поискать.

А он глянул на нас обоих, разом, сверху вниз да и говорит:

— Вы, братья-монахи, вылазьте-ка оттуда сюда наверх, разговор до вас имею приятный.

Ну мы переглянулись да и выбрались на край ямы, чтоб господину отвечать тому. Поближе его увидали теперь — не сказать, чтоб старый иль так уж и молодой. Так, посередке был меж тем и этим, годов округ тридцати. А что важный сам да сурьезный, так это сразу видать стало, как только глянул на нас сблизи. Обстоятельный. Опять же, тройка его приметная, богатейская.

Как вперся глазами, так боязно оттого стало нам, Хоме и Демьяну. Только и сам снова поозирался, как опять опасаться стал невесть кого. После варежку сдернул и руку в прореху шубную запустил. И вытягивает кошель оттуда, с живота, на застежке, видать, загодя уготовленный. Ну, думаем, интерес у господина до нас на водку дать за упокой души носастого иль — просто, по горю его и по морозу. А видим — нет, не так чтоб и горюет, а око больше настороженное.

— Чего, говорим, вам от нас, ваше превосходительство? — Это мы его так вместе, не уговариваясь, обозвали, не ведая, какого он есть сословия, звания али чину.

— Такая у меня забота будет, могильщики, — говорит, — только давайте уладимся без вашего изумленья к моим словам и глупостев всяких. А супротив вашего согласья на мои посулы назначаю каждому из вас… — тут он вытягивает из кошеля своего деньгу, немалую колоду, всю с червонцев и перелистывает перед очами нашими, — ну по двадцать червонцев пускай. Сорок червонцев за вещицу, какую испрошу произвесть для меня. Четыре сотни рублев выйдет за все. Вам же вещица та, какую вожделею, встанет заодно с могилкой, попутно.

Ну мы, как червонцы эти углядели, Демьян да Хома, так и замерли просто от таких обетов господина захожего. Это ж какие деньжищи-то — да эких отродясь не видели, как на божью землю уродились.

— Так что ж за вещица такая, ваше благородие, — спрашиваем у господина, — что так вам потребна?

— А вещица простая, — отвечает он, — голова. Голову от тела покойного этого тайно отъедините и мне после передайте. — И на яму кивает могильную, где склеп, нами сотворенный, ждет, покамест закидаем его совсем после замуровки. — К завтрему управитесь, полагаю? — Сам же бумаги денежные рукой перебирает, перебирает.

Назад Дальше