— Это наш государь, наш несчастный государь! — повторял он, словно вслух хотел подтвердить то, что видели его глаза и чуяло сердце.
Между тем Ян Казимир после Евангелия снова опустился на колени, воздел руки, устремил очи горе и погрузился в молитву. Уж и ксендз ушел, и движение поднялось в костеле, а король по-прежнему не вставал с колен.
Шляхтич, к которому обратился Кмициц, толкнул теперь в бок пана Анджея.
— А ты кто будешь, милостивый пан? — спросил он.
Не сразу понял Кмициц, о чем его спрашивают, и не вдруг ответил он шляхтичу, настолько сердце его и ум были поглощены королевской особой.
— А ты кто будешь, милостивый пан? — снова спросил шляхтич.
— Шляхтич, как и ты, вельможный пан, — ответил пан Анджей, словно пробудившись ото сна.
— А как звать тебя?
— Как звать? Бабиничем зовут меня, а родом я из Литвы, из Витебска.
— А я Луговский, королевский придворный. Так ты едешь из Литвы, из Витебска?
— Нет, я еду из Ченстоховы.
От удивления Луговский на минуту онемел.
— Ну коли так, привет тебе, пан, привет, ты ведь новости нам расскажешь! Наш король чуть с тоски не пропал, — вот уж три дня нет оттуда вестей. Ты что, из хоругви Зброжека, или, может, Калинского, или Куклиновского? Под Ченстоховой был?
— Да не под Ченстоховой я был, а в Ченстохове, прямо из монастыря еду!
— Да ты не шутишь ли? Ну как же там? Что слышно? Стоит ли еще Ченстохова?
— Стоит и стоять будет. Шведы вот-вот отступят!
— Господи! Да король озолотит тебя! Так ты говоришь, из самого монастыря? Как же шведы тебя пропустили?
— А я у них позволения не спрашивал! Прости, однако, милостивый пан, не могу я в костеле подробно тебе обо всем рассказывать.
— Правда, правда! — промолвил Луговский. — Боже милостивый! С неба ты грянул к нам! А в костеле и впрямь неудобно рассказывать. Погоди! Король сейчас встанет, завтракать поедет перед обедней. Нынче воскресенье. Пойдем со мною, мы станем в дверях, и я у входа представлю тебя королю. Пойдем, пойдем, время не терпит.
С этими словами он направился к выходу, а Кмициц последовал за ним. Не успели они стать в дверях, как показались оба пажа, а вслед за ними из костела медленно вышел Ян Казимир.
— Государь! — воскликнул Луговский. — Вести из Ченстоховы!
Восковое лицо Яна Казимира сразу оживилось.
— Что? Где? Кто приехал? — спросил он.
— Вот этот шляхтич! Говорит, будто едет из самого монастыря.
— Неужто монастырь уже пал? — воскликнул король.
Но пан Анджей повалился тут ему в ноги.
Ян Казимир нагнулся и стал поднимать его за плечи.
— Потом! — восклицал он. — Потом! Вставай, пан, ради Христа вставай! Говори скорее! Монастырь пал?
Кмициц вскочил со слезами на глазах и крикнул с жаром:
— Не пал, государь, и не падет! Шведы разбиты! Самая большая пушка взорвана! Страх обнял их души, голод у них, беда! Отступать они думают.
— Слава, слава тебе, владычица! — воскликнул король.
С этими словами он повернулся к дверям костела, снял шляпу и, не заходя внутрь, преклонил колена на снегу у дверей. Опершись головою о каменный косяк, он погрузился в молчание. Через минуту грудь его сотряслась от рыданий.
Все были растроганы. Пан Анджей ревел, как зубр.
Помолясь и выплакавшись, король встал успокоенный, с просветленным лицом. Он спросил Кмицица, как его зовут, а когда тот назвался своим вымышленным именем, сказал:
— Пан Луговский проводит тебя к нам. Мы и есть не станем, коль за завтраком ты не расскажешь нам про оборону!
Спустя четверть часа Кмициц очутился в королевском покое перед высоким собранием. Король ждал только королевы, чтобы сесть за утреннюю похлебку; через минуту появилась Мария Людвика. Увидев ее, Ян Казимир вскричал:
— Ченстохова устояла! Шведы отступают! Вот пан Бабинич, он приехал оттуда и привез нам эту весть!
Королева устремила испытующий взор на молодого рыцаря, и черные глаза ее прояснились при виде его открытого лица; он же, отвесив низкий поклон, смело смотрел на нее, как умеют смотреть только правда и невинность.
— Боже всемогущий! — воскликнула королева. — Сколь тяжкое бремя снял ты с наших плеч, милостивый пан. Даст бог, это будет началом перемены в нашей судьбе. Так ты был под Ченстоховой, едешь прямо оттуда?
— Не под Ченстоховой он был, а в самом монастыре, он один из защитников! — воскликнул король. — Бесценный гость. Вот бы каждый день таких! Дайте же, однако, ему слово сказать! Рассказывай, брат, рассказывай, как вы оборонялись и как хранила вас десница господня.
— Истинная правда, ваши величества, только десница господня хранила нас да чудеса пресвятой богородицы, кои мы всякий день зрели своими очами.
Кмициц хотел уже начать свой рассказ, но тут в покой стали входить новые сановники. Пришел папский нунций; затем примас Лещинский; за ним ксендз Выджга, златоуст, он был сперва канцлером королевы, потом епископом варминским, а еще позже примасом. Вместе с ним вошел коронный канцлер Корыцинский и француз де Нуайе, придворный королевы; вслед за ними входили один за другим прочие сановники, что не оставили в беде своего государя и предпочли разделить с ним горький хлеб изгнания, но не изменить присяге.
Королю не терпелось узнать новости, и он, то и дело отрываясь от еды, повторял:
— Слушайте, слушайте гостя из Ченстоховы! Добрые вести! Слушайте! Он прямо из Ченстоховы!
Сановники с любопытством устремляли взоры на Кмицица, который стоял, как перед судилищем; но, смелый по натуре, привыкший иметь дело со знатью, не устрашился он при виде стольких вельмож и, когда все они расселись по местам, повел свой рассказ об осаде.
Правда дышала в его словах, и речь была ясной и внятной, как у солдата, который сам все видел, все испытал, все пережил. О ксендзе Кордецком он говорил, как о святом пророке, до небес превозносил Замойского и Чарнецкого, прославлял прочих отцов, никого не пропустил, кроме себя; но защиту святыни приписал одной только пресвятой деве, ее милосердию и чудесам.
В изумлении внимали ему король и сановники.
Архиепископ устремлял горе слезящиеся глаза, ксендз Выджга торопливо переводил слова Кмицица нунцию, другие сановники за голову хватались, слушая гостя, иные молились, бия себя в грудь.
Когда же Кмициц дошел до последних штурмов, когда стал он рассказывать о том, как Миллеру доставили из Кракова тяжелые пушки и среди них кулеврину, перед которой не устояли бы не то что ченстоховские, но никакие стены в мире, стало так тихо, хоть мак сей, и все взоры приковались к его устам.
Но пан Анджей, словно бы задохнувшись, оборвал внезапно речь, ярким румянцем залилось его лицо и брови нахмурились, он поднял голову и гордо промолвил:
— Надо мне теперь о себе слово молвить, хоть и предпочел бы я умолчать… Но коль молвлю я слово, то не похвальбы ради, бог свидетель, и не ради наград, не нужны они мне, ибо высшая награда для меня пролить кровь за королевское величие…
— Говори смело, мы верим тебе! — сказал король. — Что же с этой кулевриной?
— Кулеврина на воздух взлетела! Ночью выкрался я из крепости и взорвал ее порохом!
— О, боже! — воскликнул король.
Тишина наступила после этого, все слушатели замерли в изумлении. Как зачарованные, смотрели они на молодого рыцаря, а он стоял, сверкая очами, с пылающим лицом и гордо поднятой головой. И так ужасен был он в эту минуту, полон такой дикой отваги, что все невольно подумали, что этот человек мог свершить такой подвиг.
— Да, он мог на такое отважиться! — промолвил после минутного молчания примас.
— Как же ты это сделал? — воскликнул король.
Кмициц рассказал все как было.
— Ушам своим не верю! — воскликнул канцлер Корыцинский.
— Милостивые паны, — торжественно промолвил король, — не знали мы, кто перед нами! Жива еще надежда, что не погибла Речь Посполитая, коль родит она таких рыцарей и граждан.
— Он может сказать о себе: «Si fractus illabatur orbis, impavidum ferient ruinae!»[6] — сказал ксендз Выджга, который любил по всякому поводу цитировать древних авторов.
— Прямо не верится! — снова вмешался в разговор канцлер. — Скажи же нам, рыцарь, как спас ты жизнь свою и как пробился сквозь шведов?
— Гром оглушил меня, — ответил Кмициц, — и только на следующий день нашли меня шведы: как труп бездыханный, лежал я у окопа. Суду меня предали, и Миллер приговорил меня к смерти.
— А ты бежал?
— Некий Куклиновский выпросил меня у Миллера; черную злобу таил он против меня и сам хотел со мной расправиться.
— Известный это смутьян и разбойник, слыхали мы тут о нем, — сказал каштелян Кшивинский. — Да, да! Это его полк стоит с Миллером под Ченстоховой.
— Он послом приходил в монастырь от Миллера и однажды, когда я провожал его к вратам, стал склонять меня к измене. Я дал ему пощечину и ногами пнул. За это он и взъярился на меня…
— Гром оглушил меня, — ответил Кмициц, — и только на следующий день нашли меня шведы: как труп бездыханный, лежал я у окопа. Суду меня предали, и Миллер приговорил меня к смерти.
— А ты бежал?
— Некий Куклиновский выпросил меня у Миллера; черную злобу таил он против меня и сам хотел со мной расправиться.
— Известный это смутьян и разбойник, слыхали мы тут о нем, — сказал каштелян Кшивинский. — Да, да! Это его полк стоит с Миллером под Ченстоховой.
— Он послом приходил в монастырь от Миллера и однажды, когда я провожал его к вратам, стал склонять меня к измене. Я дал ему пощечину и ногами пнул. За это он и взъярился на меня…
— Да этот шляхтич, я вижу, огонь огнем! — воскликнул, развеселясь, король. — Такому поперек дороги не становись! Так Миллер отдал тогда тебя Куклиновскому?
— Да, государь! В пустой риге заперся Куклиновский со мной и с несколькими своими солдатами. Там привязал меня веревками к балке и стал огнем пытать, бок мне опалил.
— О, боже!
— Но тут его к Миллеру позвали, а тем временем пришли трое шляхтичей, солдат его. Они раньше у меня служили, Кемличами звать их.
— И ты бежал с ними. Теперь все ясно! — сказал король.
— Нет, государь. Мы подождали, покуда Куклиновский воротится. Я приказал тогда привязать его к той самой балке и сам огнем его пытал, да посильней.
Кмициц снова покраснел, увлекшись воспоминаниями, и глаза его блеснули, как у волка.
Но король, который легко переходил от печали к веселью, от строгости к шутке, хлопнул ладонями по столу и крикнул со смехом:
— Так ему и надо! Так ему и надо! Лучшего такой изменник и не заслужил!
— Я его живым оставил, — сказал Кмициц, — но к утру он, пожалуй, замерз.
— Ишь ты какой, обид не прощаешь! Побольше бы нам таких! — восклицал король, совсем уже развеселясь. — А сам с теми солдатами сюда явился? Как звать их?
— Кемличи, отец и двое сыновей.
— Mater mea de domo Кемличей est[7], — с важностью сказал канцлер королевы, Выджга.
— Видно, есть Кемличи большие и малые, — весело ответил Кмициц, — ну а эти не то что малые, а просто разбойники, но храбрые солдаты и преданы мне.
Канцлер Корыцинский уже некоторое время все что-то шептал на ухо архиепископу гнезненскому.
— Много к нам таких приезжает, — сказал он наконец, — что похвальбы ли, награды ли ради басни тут всякие рассказывают. Вести привозят ложные и нелепые, а наущают их часто враги.
На всех как будто вылили ушат холодной воды. Кмициц побагровел.
— Я, вельможный пан, твоего звания не знаю, — сказал он, — но видно, оно высокое, не хочу я поэтому оскорблять тебя; однако же думаю, нет такого звания, чтобы можно было позволить себе безо всякого повода обвинить шляхтича во лжи.
— Милостивый пан, ты говоришь с великим коронным канцлером! — остановил его Луговский.
Но Кмицица взорвало.
— Тому, кто меня во лжи обвиняет, будь он хоть сам канцлер, я одно скажу: легче во лжи обвинять, нежели голову подставлять под пули, легче воском бумаги припечатывать, нежели собственной кровью запечатлевать верность отчизне!
Но Корыцинский совсем не прогневался, он только сказал:
— Я тебя, пан, во лжи не обвиняю, но коли правда то, что ты говорил, бок у тебя должен быть обожжен.
— Так выйдем, ясновельможный пан канцлер, и я тебе его покажу! — рявкнул Кмициц.
— Нет в том нужды, — возразил король, — мы и так тебе верим!
— Нет, нет, государь! — воскликнул пан Анджей. — Я сам этого хочу и прошу, как милости, дозволь показать, чтобы никто, хоть самый что ни на есть достойный, не делал из меня лжеца! Плохая была бы мне это награда за муки! Не хочу я награды, хочу, чтобы верили мне, так пусть же Фома Неверующий коснется моих ран!
— Я тебе верю! — сказал король.
— В словах его одна правда, — прибавила Мария Людвика. — Я в людях не ошибаюсь.
Но Кмициц и руки сложил с мольбою.
— Ваше величество, пусть же выйдет кто-нибудь со мною, ибо тяжко мне оставаться под подозрением.
— Я выйду, — сказал Тизенгауз, молодой королевский придворный.
С этими словами он повел Кмицица в соседний покой, а по дороге вот что сказал ему:
— Не потому я пошел с тобою, что не верю тебе, нет, я верю, а потому, что хотел поговорить с тобою. Видал я тебя где-то в Литве. Но вот имени твоего не припомню, может статься, мы с тобою были тогда еще подростками.
Кмициц отвернулся, чтобы скрыть внезапное смущение.
— Может, где-нибудь на сеймике. Покойный отец часто брал меня с собою, чтобы присматривался я, как шляхта вершит дела.
— Может статься, что и так… Лицо твое мне знакомо, хоть тогда не было у тебя этого шрама. Но ты смотри, сколь memoria fragilis est[8], что-то, мне сдается, что и звали тебя тогда иначе?
— Года все изглаживают в памяти, — ответил пан Анджей.
Тут они вошли в соседний покой. Через минуту Тизенгауз предстал перед лицом короля.
— Как на вертеле его жарили, государь! — сказал он. — Весь бок сожгли!
Когда вернулся и Кмициц, король встал, обнял его и сказал:
— Мы никогда не усомнились бы в том, что ты говоришь правду, и заслуга твоя и страдания не будут забыты.
— В долгу мы перед тобою, — прибавила королева и подала ему руку.
Пан Анджей преклонил колено и почтительно поцеловал руку, а королева, как мать, погладила его по голове.
— Ты уж на пана канцлера не гневайся, — снова сказал король. — Ведь тут у нас и впрямь немало побывало изменников и вралей, что плели всякие небылицы, а долг канцлера правду publicis[9] показать.
— Что для такого великого человека гнев худородного шляхтича! — ответил пан Анджей. — Да и не посмел бы я роптать на достойного сенатора, что являет пример верности отчизне и любви к ней.
Канцлер добродушно улыбнулся и протянул Кмицицу руку.
— Ну, давай мириться! Ты вон тоже как дерзок на язык, вишь, что мне про воск сказал! Только знай, и Корыцинские не только воском бумаги припечатывали, но и кровью не однажды запечатлели верность свою отчизне.
Король совсем развеселился.
— Уж очень нам по сердцу пришелся этот Бабинич, — сказал он сенаторам. — Мало кто был нам так люб. Не отпустим мы тебя больше и, даст бог, в скором времени вместе воротимся в милую отчизну.
— О всепресветлейший король! — в восторге воскликнул Кмициц. — Хоть и сидел я в осаде, однако же от шляхты, от войска, даже от тех, кто служит под начальством Зброжека и Калинского и осаждает Ченстохову, знаю, что все ждут не дождутся того дня и часа, когда ты воротишься. Только явись, государь, и в тот же день Литва, Корона и Русь все, как один человек, грудью встанут за тебя! Шляхта пойдет за тобой, даже подлые холопы пойдут, чтобы со своим государем дать отпор врагу. Войско гетманское рвется в бой против шведов. Знаю я, что и под Ченстохову приезжали от него посланцы, чтобы Зброжека, Калинского и Куклиновского поднять на шведов. Государь, перейди ты сегодня рубеж, и через месяц не останется у нас ни одного шведа, — только явись, только явись, ибо мы там, как овцы без пастыря!
Глаза Кмицица сверкали огнем, когда говорил он эти слова: в страстном порыве он упал посреди залы на колени. Сама отважная и неустрашимая королева, которая давно уговаривала короля вернуться, была захвачена этим порывом.
Обратившись к Яну Казимиру, она сказала решительно и твердо:
— Весь народ говорит устами этого шляхтича!
— Да, да, милостивая королева, мать наша! — воскликнул Кмициц.
Между тем внимание канцлера Корыцинского и короля привлекли некоторые слова Кмицица.
— Мы всегда готовы пожертвовать жизнью, — сказал король, — и ждали только, когда раскаются наши подданные.
— Они уже раскаялись, — сказала Мария Людвика.
— Majestas infracta malis[10], — с благоговением глядя на нее, произнес ксендз Выджга.
— Важное это дело, — прервал его архиепископ Лещинский. — Ужель и в самом деле посланцы от гетманских войск приезжали под Ченстохову?
— Я это от моих людей знаю, от Кемличей! — ответил пан Анджей. — У Зброжека и Калинского все об этом не таясь говорили и не глядя на Миллера и шведов. Кемличи не сидели в осаде, они с людьми встречались, с солдатами, шляхтой. Я могу привести их, и они сами расскажут, что весь край как котел кипит. Гетманы только по принуждению присоединились к шведам, ибо злой дух вселился в войско, а теперь оно само хочет снова служить своему королю. Шведы грабят и бьют шляхту и духовенство, они глумятся над исконными вольностями, что же удивительного, что всяк только кулаки сжимает да на саблю свирепо поглядывает.
— И у нас были вести от войск, — промолвил король, — и тайные посланцы были, говорили они нам, что все снова хотят служить нам верой и правдой.
— Стало быть, и тут наш гость говорит правду, — заметил канцлер. — Но коль полки шлют друг к другу посланцев, это уже большое дело, стало быть, созрел уже плод, не пропали даром наши труды, все готово, и пришла пора…