Аз воздам - Генри Олди 4 стр.


Землю тряхнуло. Девушка не удержалась на ногах, упав на мягкое, пахнущее зверем.

– Тихо! Тихо, дурочка…

Совсем недалеко от Северной Межи, под старым дубом сидел Ченек Сторец. Вредная язва, бобыль и насильник, сейчас он гладил волосы рыдающей Мирче, и глаза лесовика странно блестели.

– Что, поняла? Узнала?

– Он… она!..

– Тихо, тихо… Поплачь, станет легче. Ничего, привыкнешь. Вот, Иржек привык, ему даже нравится… и Ганалка…

– Ченек! Я жить не хочу!

– Я, что ли, хочу… Ты живи, Мирча. Чего тебе не жить? Ну, не любят нас. Себя любят, а нас – нет. Бывает. Когда по первому разу эту мудрость узнаешь, оно дико. А дальше – ничего. Это я, злодей, не смог, а у тебя получится. Смотри, чего покажу. Внимательно смотри. Позже, когда захочется к Меже бегом бежать, вспомни и остановись.

Ченек напоследок еще раз погладил растрепанные волосы девушки, словно прощаясь. Затем встал и, не оборачиваясь, пошел к Меже. Невесть откуда взявшийся ветер бил лесовика в грудь, но остановить не сумел. Чудной звездопад обрызгал небеса, огненная корона пала на кудлатую голову, терновый венец, неопалимая купина, и лишь тогда Ченек на миг обернулся.

– Я ее силой взял, – он говорил о чем-то своем, давнем, и Мирча задыхалась, слушая. – Боженку, значит. Многих на сеновале валял, а сам глаза зажмурю и ее вижу. Вот и взял однажды. Мечтал: ударит! воспротивится! Нет, отдалась без ропота. Бревном лежала. Ни слова, ни словечка! ни вздоха… Хорошо мне, скоту, делала. Ради своего счастья. Люди ради своего счастья что хочешь сделают… не люблю я людей. И они меня не любят. Ну и правильно делают.

А потом с ночного неба упала звезда.

И сожгла дотла непутевого Ченека Стореца.


Июнь расцветил утреннее небо искрами.

Сбор был назначен на окраине Яблонца, возле дома Гевонта Витасека, вот уже пятый год избираемого пастушьим бацей. С рассвета тянулись сюда овечьи стада: хозяева заводили овец в общий загон, а пастух-счетовод бусинами четок отмечал каждый десяток. Лошади стояли под вьюками: котелки, подойники, мешки с припасом, топоры, квашни, теплая одежда… Отдельно ждали волы-двухлетки с погонщиками и коровы. Людей собралось великое множество. Старики учили молодых, совали зелья от сглаза и порчи, напоминая: эти – для человека, эти – для скотины. И не перепутайте, сопливцы! Отдельно учили привечать разбойников, если те вдруг заглянут в гости к шалашам. Часть старцев и сама в молодости пошаливала разбоем, оттого настаивала на добром отношении к грабителям: кто знает, не придется ли сыну-внуку однажды гулять в веселой шайке? Матерые, кудлатые волкодавы стерегли загон, ожидая, когда сельскую баранту выгонят наружу и собьют в одну кучу; безухие, бесхвостые, страшные для зверя и лихого человечка, псы щеголяли колючими ошейниками. Бабы целовались с телятами, украдкой крестя любимцев едва ли не чаще, чем собственных детей. Дети же искренне радовались будущей воле, песням и любви, без которой никогда не случалось летних выпасов. Здоровое чрево здесь всегда ценилось больше скромного, но бесполезного девичества, а взять замуж красотку, что нравилась многим парням, и вовсе почиталось честью.

Значит, стоит любви!

Чудесной музыкой звучали сотни медных колокольчиков. Из серого, поднявшегося вверх сумрака, гонимого рассветом, выступали могучие вершины Градека, братьев-Лелюшей и угрюмой Козины, позлащенные солнцем. Ветер гнал облака, словно тоже записался в пастухи; синие, лиловые и сиреневые, облака в испуге беззвучно блеяли, пропадая за горами. По их бегу предсказывали погоду: лето будет знойное, но с обильными дождями. Пастуший баца кропил овец и волов святой водой из котелка, потом перекрестил воздух над стадами своим чеканом и вышел вперед.

Но сказать: «С Богом! Оставайтесь здоровы!», дав сигнал к отправлению, ему не дали. Рядом с бацей объявился Вацлав Хорт, хмурый и сосредоточенный. К отцу жалась дочь, бледная до синевы; яблончане приветливо улыбались Мирче Хортице, понимая, как ей хочется уйти вместе с пастухами-пастушками в горы. Рано еще, девица, обожди годок… Удивленный баца взглядом спросил у Вацлава: «Чего тебе?», и Вацлав так же, без слов, попросил старшего пастуха: «Дай сказать! Не для себя, для дочки прошу…»

– Говори! – вслух разрешил баца Гевонт, подняв чекан.

Тишины добиться было трудно. Животные блеяли, мычали и звенели колокольцами, но хотя бы люди замолчали, интересуясь происходящим. Впервые поход на выпасы начинался таким странным образом. Вацлав Хорт смотрел на земляков. Ему было страшно, а пуще того – стыдно. После ночного разговора с дочерью он едва не тронулся умом, а про Минку и говорить не хотелось: жена слегла в горячке и сейчас металась на постели, под присмотром знахарки, бабушки Ясицы. Меж отцом и дочерью с этой ночи стояла тайна, разделенная на двоих; беспамятная мать – не в счет. Тайна давила на плечи, жгла язык; тайна говорила, что прежняя жизнь встала у обрыва. Значит, самое время набрать воздуха, зажмуриться и прыгнуть вперед, наудачу. На ту удачу, которая долго шла рядом, да вот отстала, проказница.

– Люди! – сказал Вацлав Хорт. – Земляки!

Дыхание его сорвалось. Подавившись словом, он закашлялся; яблончане не мешали ему, ожидая продолжения.

– Первый мой сказ такой: нынешней ночью Ченек Сторец преступил межу и погиб лютой смертью. Знаю доподлинно, потому и говорю вам. А второй сказ иной: дочь моя, известная вам Мирча Сторица, велела мне, родному отцу, спросить у вас…

Даже овцы притихли. Даже колокольцы прикусили медные язычки.

– Велела спросить: правда ли, что вы все ее ненавидите?!

И в совсем уж мертвой, гробовой тишине добавил страшное. Не мог не добавить, ибо клялся дочке сильной клятвой:

– Мирча велела предупредить: обманете, солжете – сильно ее обидите. Великая обида будет у яблонецкой Сторицы, если ложь услышит! Отвечайте, люди!

Гнал ветер облака над Градеком. Ворчали псы на глупых ягнят, тыкавшихся в щели загона. Небо, налившееся лазурью, удивлялось: почему люди в землю смотрят? Почему не вверх, в роскошь поднебесья?! Зря, что ль, прихорашивалось?! Мирча глядела на односельчан, потупивших взоры; ее взгляд шарил по толпе, тщетно ища ответа. Требуя: «да» или «нет»? – хоть что-то определенное, потому что тишина была для девушки невыносимой. Тишина отвечала. Тишина утверждала. И страх произнести ложь, родной отец проклятой этой тишины, как Вацлав Хорт был родным отцом яблонецкой Сторицы, окутывал сердце ледяным саваном. Молчите, люди? Почему вы молчите?!

Скажите хоть словечко!

Ослепнув и видя лишь звезду, в пламени которой сгорел ночью непутевый Ченек-лесовик, девушка махнула отцу рукой: продолжай, мол! Как сговорились, так и продолжай!

Вацеку легче было бы вырвать себе язык. Или схватить дочь в охапку, запереть упрямицу дома, связать, кормить насильно, следить, не дозволяя наложить на себя руки, пока молодая дурь не вылетит из головы… Видит Бог, он мог это сделать. И не мог. При всем Яблонце творить насилие над Сторицей? Вацлав шагнул вперед, низко поклонился землякам. Снял шапку, открыв не по возрасту седые кудри:

– Хотите, убейте, хотите, гоните! Каюсь, люди! Каюсь в обмане!

Глаза земляков по-прежнему буравили землю. Будто взглянуть на отца с дочерью значило ослепнуть. Лишь двое смотрели без страха: Иржек Сторец, наглец-весельчак, – с лихой издевкой, и Ганалка Сторица, угрюмая молчунья, – со скорбным пониманием. Их глаза жгли душу Мирчи звездой-убийцей. Еще миг, и встанет Межа на окраине Яблонца: сделай шаг в смерть, в покой без любви и нелюбви…

– Каюсь! Никогда не была моя дочь Мирча вашей Сторицей! Трое их было: Ченек-покойник, Иржек и Ганалка. Это мы с женой придумали: выдать дочь за Сторицу. Вините нас, бейте, но поймите: добра ребенку желали! Врали с самого рожденья… У колодца обманула моя Минка баб хитрым рассказом. Катаржине после я огород прополол, ночью. И собаку Голубов тоже я отравил. А там, как знак получили, само дело сладилось: два настоящих Стореца в селе, один – в лесу… Всем дары несут, всем добро делают – как узнать, от кого добром аукнулось? Простите меня, люди. Хотите, возьмите мою душу? Вот он я, глупый Вацлав Хорт! Только дочь не трогайте: нет на ней вины, не знала она ничего…

Лопнула тишина.

– Ах ты сучка! Змея подколодная! Гадюка!

В Терезю словно бес вселился. Обман, все обман! А раз обман, значит – можно! Сквитаться с ненавистной: за подарки-улыбки, за удачу купленную-проданную, лживую погремушку, а пуще всего – за Матяша, за поцелуи его, которыми Матяш с этой стервой делился, платил ей, тварюке…

Все! Кончилась Мирча-Сторица.

Аминь.

Вихрем Терезя из толпы выломилась. Налетела, повалила, в волосы вцепилась. И ну по земле возить! Сторица, говоришь?! Пальцем тебя не тронь, говоришь? Так я тебе, гадине, принесу удачи-счастья, век помнить будешь! Вот тебе удача, вот тебе счастье, а вот – за Матяша, за Матяша, за красавца Фенчика! Ничего, и до глаз твоих лживых, змеиных, доберусь!

Все! Кончилась Мирча-Сторица.

Аминь.

Вихрем Терезя из толпы выломилась. Налетела, повалила, в волосы вцепилась. И ну по земле возить! Сторица, говоришь?! Пальцем тебя не тронь, говоришь? Так я тебе, гадине, принесу удачи-счастья, век помнить будешь! Вот тебе удача, вот тебе счастье, а вот – за Матяша, за Матяша, за красавца Фенчика! Ничего, и до глаз твоих лживых, змеиных, доберусь!

Выцарапаю!

А люди стоят – молчат. Ни один не шевельнется. Дети камнями в землю вросли. Бабы онемели, обездвижели. Два младших брата Мирчи губы жуют, не шевелятся. Дернулся было Вацлав любимой дочери помочь, да Гевонт-баца, медведь, взял за плечи: обожди, земляк. Хотел кару принять? – принимай. Твоя кара по земле катается, да не только твоя – наша. Общая. Эх, земляк, ничего-то ты не понял!..

И еще – крик над толпой. Истошный, жуткий. Одинокий:

– Назад, Терезя! Назад! Не тронь ее, дура! Не на-а-а-а…

Это Настуся Магурка, мать Терезина. Опоздала. Мелькнула тень в вышине. Камнем, стрелой вниз пала. Карой небесной. Взвился новый крик над выгоном, страшнее прежнего. Это Терезя кричит, надрывается. Пал на девку ясный сокол, в лицо – когтями, клювом… Первым ударом щеку вырвал; вторым до глаза добрался. Рвет, когтит, треплет. Хищная птица, ярая. Не оторвать.

Да и не надо отрывать.

Сам взлетел.

Кружит под облаками, на землю черным оком косится. Лежит Терезя вся в крови, красота девичья – клочьями; не плачет, не кричит – скулит тоскливо, без надежды. Рядом Мирча сидит: волосы растрепаны, платье в грязи, щеки в ссадинах. Это ничего, девушка! Это пустяки! Волосы гребнем причешем, щечки родниковой водицей умоем, зельем смажем; платьишко – в стирку, любая баба с радостью, пока мамка твоя встанет… Будешь краше прежнего всем на радость!.. или на зависть, это уж как поглядеть. А Терезе никогда прежней не стать. Воздалось сторицей.

Уставилась Мирча в ужасе на врагиню свою. Набухли глаза слезами. Господи, зачем так скверно шутишь?! Опомнись, Господи! оглянись! Слышал же, небось, чего сказал Вацлав Хорт пред Яблонцем… Или мимо ушей пропустил, Всеблагий?!

Молчит небо, не отвечает. Разве что соколом отзывается: вон, кружит… ждет.

– Как же так, люди?.. как же так…

Обнял Вацлава могучий баца, пастуший царь: а вот так, земляк. Как есть.

С Градека ветер обрывок песни в зубах тащит:

Заметался взгляд несчастного отца. Пытается бедняга Хорт яблончанам в лица заглянуть, а люди отворачиваются. Словно каленым железом в них тычут: жарко, больно. Один дед Ладислав выдержал, не отвел глаз. Даром, что дряхлый от сквозняков качается. Кремень-старик; вздохнул только. И бондариху пальцем поманил:

– Что, Катаржина?? Про роженых Сторцев рассказала, а про робленых – забыла?!

– Да кто ж помыслить мог?! Своей волей, родному дитяти, да такой судьбы пожелать?! Да если б я…

Бегом баба подбежала. Бухнулась Вацлаву в ноги:

– Прости ты меня, Вацек, дуру окаянную! Виновата я перед вами с Минкой! Прости, ради Бога…

А за спиной ее древний бук скрипит. Тихим словом деда Ладислава:

– Счастья дочке хотели? Вот оно, счастье. Хоть прочь теперь гони – не уйдет. Три раза пожелали, трижды судьбу на кривой объехали, трижды случай под себя кинули и людям показали – они местами и поменялись. Был случай, стала судьба. Такое уж у нас место: Яблонец…

– Слепой ты, Вацлав. Очи тебе зависть выжгла.

Редко говорила Ганалка Сторица. Особенно на людях. Видать, треснула душа пополам.

– Скажи-ка, Вацек: ты меня сильно любишь? Молчи, дурень!.. Мне не отвечай. Сердце женское, слабое, еще обижусь, а тебе после худо будет. Себе отвечай. О чем мыслил, когда плетень мне чинил, крышу? Бабу-соседку порадовать хотел – или родной семье добра желал? Мытарю, небось, тоже хабар суешь. И польза в том есть: лучше хабар дать, чем подать сполна платить. Только сильно ли гада-мытаря любишь, Вацек? Небось, будь твоя воля, поленом бы прибил, ненасытного. Молчишь, бедняга? Верно молчишь. Значит, дошло наконец…

Крупный, белый волкодав вдруг завыл, будто по покойнику.

– В ненависти, как в любви жить, это уметь надо. Не всякому дадено, – подвела итог Сторица. И прочь пошла, не оглядываясь. Домой, должно быть. Потому что никто не видел, чтоб молчунья Ганалка плакала, а значит, чего ей от народа скрывать?

А в другую сторону Мирча Сторица кинулась. Всхлипнула, руками лицо исцарапанное закрыла – и унеслась ветром. Северная Межа от выгона ближе других будет. Та, где вчера Ченек сгинул. Туда и бежала.

Опоздал баца. Вырвался бешеный Вацлав, вдогон ударился:

– Стой! Доча, стой!..

Догнал, за руку схватил. Да разве Сторицу против воли удержишь? Подвернулась нога у отца, хрустнула лодыжка. Лежи, дурачок. Кричи вослед, а гнаться-останавливать не моги. Слышишь: над головой – птичий вопль. Тревожный, призывный. Отовсюду слетались птицы: с Козины, с Мишульца, от дальней Поциновицы. Вокруг памятного сокола собирались: веди, вожак! Полнеба тучей закрыли, темно сделалось. Пошла тьма к Меже. Небом быстрее, чем землей – не торопясь пошла.

Два часа ждали люди, не сходя с места.

Дождались: ударил птичий клин в сторону овражного Бульчика.

Копьем.


– Двое Сторцев осталось…

– Значит, скоро третий родится…

– Верно говоришь…

Оглянулись яблонцы друг на друга. Особенно же пристально на баб глядели, которые на сносях. Кому судьба выпадет?..

* * *

– Наелся? – спросила Мирча Хортица, женщина, одетая в темное.

И, дождавшись благодарного кивка, ушла. Петер глядел ей вслед: вот она скрывается за возами, вот поверх тюков видна ее шляпа с узкими полями… Все время казалось, что должно произойти страшное. Эхо ужасного конца Мирчи Сторицы, конец дивной истории, аукнувшийся эхом прошлого крика здесь и сейчас. Птицы с неба. Молния, трещина в земле. Рой диких ос. Закономерный и трагический финал. Нет, ничуть не бывало. Меланхоличные волы трясли рогами, жуя жвачку, ярмарка затихала, падала в усталый, безголосый вечер… А на лютниста уже бросал косые взгляды хозяин здешней обжираловки, устроенной без затей, на свежем воздухе.

Трагедия откладывалась.

Мертвецы вставали, раскланивались и шли ужинать.

Сыт до одурения, Сьлядек думал о странном. Сытым о таком думать несвойственно. А голодным вообще только хлеб на уме. Вот интересно, полюбит ли голодный сытого, если… Лгут, будто от любви до ненависти – один шаг. Там и шага-то нету. Ненависть баюкает, пеленает, подарки носит; любовь волком смотрит, нож за пазухой лелеет. Друг дружке сторицей воздают. Чувствуя, что лишается рассудка, бродяга затряс головой.

– Наелся? Ну и скатертью дорожка…

Это был хозяин. Рябой, голый до пояса детина глядел без приязни. Часто-часто моргал, хмурился. Словно жалел потраченного харча, прикидывал: не сунуть ли руку по локоть в глотку чужаку, не вытащить ли обратно зря потраченное добришко?!

– Эта женщина? – спросил Петер, вставая. – Вы ее знаете?

– Женщина? – удивился рябой. – Какая? Здесь баб много, разве всех упомнишь…

– Ну, со мной сидела! За меня платила!

– С тобой, за тебя… Ум жиром заплыл, дурик? Ты же мне пять грошей дал! Запамятовал?!

– Была баба, – вмешался горбун-сыродел, утирая с усов пивную пену. – Толстая. Вымя коровье, зад… Первое чудо света. В сарафане.

Сбоку встрял изрядно пьяный возчик:

– Ерунду порешь, горбатый! Вымя ему… Тощая она была, карга. Нос крючком. Или нет, это я по пути каргу встретил… Хозяин, поджарь карасиков!

– Пять грошей? Я тебе дал?! Покажи!

Петер грозой надвинулся на хозяина, но рябой не сплошал. Взял и показал. Пять грошей. Пять стертых, тусклых, честных монеток. Под хохот собравшихся: они впервые видели, чтобы человек требовал предъявить уплаченные им же самим деньги. Обычно случается наоборот.

И захохотали вдвое громче, когда дурила-однозимец, подхватив свою бренчалку, кинулся за возы.

Наверное, счастье догнать хотел.

Она стояла возле телеги с репой. Высокая. Строгая, одетая по-мужски. Разговаривая с пожилым крепышом: во время разговора крепыш постоянно дергал себя за редкую льняную бороденку. Найдет серебряный волос и дернет: поди прочь! Напрасное дело: слишком густо взошла седина. «Боженка ждет… – донеслось до Петера. – Цыплят напекла, в сметане! со щавелем!.. Идем, Мирча, Боженка рада будет…» Едва Сьлядек подбежал, крепыш умолк. Оглядел бродягу с ног до головы, как бы прикидывая: дать в глаз, или так сгинет? Насупил косматые брови, заложив на переносье чудную складку: отпечаток детской пятерни.

– Чего надо? – неприветливо осведомился он. – Счастья? Иди, иди, здесь не подают. Здесь поддают…

Мирча тронула грубияна за плечо:

– Не обижай парня, Ченек. Это он Иржеку завидовал, я тебе говорила. Он сегодня уплывет, с плотогонами. Ведь уплывешь, бродяга? Тебя возьмут, плотогоны нынче добрые. Да и Иржеку ты угодил, значит, воздастся.

Назад Дальше