Крашевский Иосиф Игнатий Комедианты
Как все старинное, исчезают понемногу и наши старые шляхетские домики с почтенными соломенными кровлями, скрывающиеся под тенью столетних лип. Нынче все мы метим в бары, почему — право не знаю, не потому ли именно, что все мы очень кричим против барства. Это хоть и не логично, да естественно. Каждый из нас с азартом восстает против аристократии и аристократов, видит аристократов там, где их и нет, и каждый из нас потом с большим азартом готов обезьянничать и корчить большого барина.
Шляхетский домик, это покойное жилище старинных доблестей, преображается понемногу в хоромы, полные безвкусия и претензий; липы окружаются лужайками, гряды уступают место английским садам, пчельник удаляется в лес, голуби на скотный двор, конюшня прячется за жимолость, пристыженное гумно отсовывается далеко в сторону, а старые монументальные ворота заменяются домиком для швейцара, который и на домик не похож и швейцарской быть не может.
Не грех, разумеется, что мы хотим и любим окружать себя чем-нибудь красивым; но дурно то, что, не умея создать ничего своего прекрасного, мы подражаем неудачно иноземцам. Страсть подражать иностранцам, увы! — это наш старый грех, в котором сознаемся мы давно и от которого пока не можем исправиться! Что до меня, я люблю старый шляхетский домик, люблю почтенное былое время, приветствую последние памятники прошедшей жизни, и грустно становится мне, когда подумаю, что через несколько десятков лет исчезает с лица земли все былое, и домик шляхетский нынче делается уже памятником.
Лет тридцать тому назад у нас еще было больше этих серых домов с высокими кровлями, с торчащими трубами и широкими сенями, стоящих одной стороной к тенистому саду, другой — на оживленный двор; больше было домов с крылечками о двух резных столбах, со скамьями, с двумя трубами, которые посреди хозяйственных строений стояли как шляхтич-землепашец между работающей челяди.
К одному-то из таких старинных, еще не преобразившихся домиков в последних числах знойного июля …… года подъехала тележка с запряженной в оглобли гнедой, жирной и смирной клячей. Ворота, подле которых раскинулись два дерева и стояла житница с галереей, были отворены настежь; большая пестрая меделянская собака встретила прибывшего и, помахивая хвостом, весело побежала за ним к крыльцу.
На тележке сидел в белом кителе и в конфедератке очень уже немолодой человек с длинными седыми усами, выбритой головой и нахмуренным лицом — суровым и в тоже время ласковым; в былое время на лицах умещались как-то с добротою воинская грубость и суровость. Старик правил сам; бросив вожжи, он слез потихоньку с тележки, а послушная кляча, отбежав иноходью к конюшне, остановилась у ворот и, уверенная, что вызовет конюха, заржала. Старик, — как легко догадаться, это был хозяин домика, — уселся между тем на крыльце, отер пот с загорелого лица и, не видя никого, поглядывал, не появится ли кто на дворе. Через минуту показался работник, бегом направляющийся к конюшне.
— Слушай, эй, Грыцко, — произнес старик, — что же это, сударь ты мой, у вас, словно метлой вымело, никого не видно? Где же этот болван гуменный note 1?
— Да у жнецов.
— Так. Только я там его не видел; а Янек?
— Повез им воду с бочкой.
— Отчего ж я его не встретил? А барышня?
— С Бжозовской и с девчонками пошла вот сюда в березняк по грибы.
— В такую жару! Голову себе изжарить!
— Только что ушла, чай не дошли еще до березняка.
— Надо было, сударь ты мой, лошадь запрячь.
— Барышня не хотела.
— Ну, смотри, не напои Хоронжанку (так называлась лошадь) или не задай ей овса, — прибавил старик, — ты ведь, сударь ты мой, готов на все, только бы тебе скорей отделаться, а лошадь пускай испортится.
— Нешто мне в первый раз! — возразил Грыцко, пожав слегка плечами.
— То-то и есть, что тебе не в первый раз испортить лошадь, оттого-то я тебе, почтеннейший, и говорю.
Работник, припомнив, вероятно, старые грехи, молча повел Хоронжанку в конюшню, а старик остался еще некоторое время на скамье. На лице его видна была усталость, с которою приходят в голову обыкновенно грустные мысли; он оперся на руки, уставил глаза в пол и вздыхал.
Ничего не слышно было, кроме скрипа ворот у конюшни, легкого шелеста старых лип и очень отдаленных отголосков песни жнецов. Тишь летняя, тишь знойного вечера придавала торжественность великолепно заходящему солнцу; казалось, все умолкло нарочно, прощаясь с царем дня и готовясь к отдыху.
В такие минуты человек, оставленный сам с собою, если молод — потешается, словно мячиком, цветистыми надеждами в будущности, если стар — со вздохом перебирает воспоминания о загубленной жизни. Загубленной! Ибо кто же на закате дней своих не скажет, что он загубил жизнь свою? Кто же получил все, о чем мечтал, кто остался доволен тем, что получил? Кому же дала жизнь все, что обещала, кто не похоронил на кладбище воспоминаний неисполнившихся надежд сердца?
И наш старик-хозяин задумался, изредка только прислушиваясь, не услышит ли голоса дочери; но березовая роща была на порядочном расстоянии, до слуха достигала только песнь жнецов, и старик продолжал вспоминать прошлое. Меделянская собака Разбой, которая встретила его у ворот, одна сидела у хозяйских ног и от времени до времени в виде напоминания лизала старику руки; живое помахиванье коротким хвостом, светящиеся глаза и морда, поднятая к хозяину, выражали счастливое, веселое расположение Разбоя.
Ветерок становился свежее с каждой минутой, сильнее качал верхушки деревьев и перебирал седые волосы хозяина. Выведенный этим из забывчивости, пан Яцек Курдеш стал искать в кармане ключи, чтоб войти наконец в хату. Хатой обыкновенно называл он, придерживаясь старины, свой чистый и красивый домик. Пройдя первую, очень скромную комнату, где посередине стоял под турецким ковром круглый стол, несколько стульев, покрытых белою масляного краскою, комод, изукрашенный медными бляхами, старые хрипящие часы, а по стенам висели изображения Божиих угодников и картины, представляющие Ходкевича, неволю Максимилиана, освобождение Вены и прекрасную Бочарницу, пан Яцек вынул другой ключ и отпер свою комнатку, которая была тут же рядом с приемного. Узкая кровать, покрытая кожей, над которой висели кое-какое оружие и образок Богородицы Ченстоховской, пара сундуков, столик и несколько узлов и домашней рухляди занимали весь этот небольшой уголок. Окошечко выходило отсюда на огород, засаженный в известном порядке яблонями и грушевыми деревьями, подпертыми и обмазанными старательно глиной, заросший крыжовником, смородиной, кустами малины и клубникой. В середине, под старым куколем, который ломало немилосердно ветром, стояла дерновая скамейка.
Старик, отыскав свой молитвенник, связанный ремешком, и очки, собрался в первую комнату на вечернюю молитву, как вдруг слух его был поражен скорым конским топотом.
— Что это? — подумал пан Яцек, торопливо положив на стол свою книжку и на нее очки. — Кто ж бы это мог так ехать? Не гуменный, потому что к крыльцу, да и топот не клячи; не мужик, потому что это ясно побежка большой лошади, не…
И слова замерли у него на устах, когда, нагнувшись к низенькому окну, он увидел на красивом верховом коне очень молодого мужчину, по его соображениям молокососа, который в сопровождении слуги в светло-зеленой куртке на буланой казацкой лошади остановился как раз перед крыльцом.
— Вот тебе и раз, сударь мой! — произнес пан Яцек. — Ранняя сорока выкликала гостя; уж ранняя сорока даром не прокричит; а тут и Франки дома нет и Бжозовскую нелегкая из дому по грибы унесла, и я один, как перст, с этим дуралеем Грыцком остался тут, а он и стакана воды не сумеет подать порядочно. Вот и вывернись тут, коли умен.
В сенях уже послышались голос и шарканье ногами, и старик, рад не рад, поспешил встретить гостя; не слишком охотно, потому что был. один дома; но и искренно радуясь — потому что по старине: гость в дом, Бог в дом.
«Хоть бы Бжозовская скорей воротилась!» — подумал он, отпирая двери.
За порогом стоял улыбающийся юноша, одетый весьма изысканно, не красивый собою, но свежий и веселый. Странно искривив рот, с выражением, похожим на насмешку, он, приподняв шапочку, спросил:
— Пан Яцек Курдеш?
— К вашим услугам in persona, и прошу вас сюда ante omnia, потому что через порог не здороваются.
Барчонок вошел в комнату, огляделся быстро и, вторично раскланявшись, сказал довольно учтиво, хотя в то же время и довольно надменно:
— Мне приятно познакомиться с соседом; я Сильван Дендера. Отец прислал меня передать вам его поклон и вместе с тем попросить вас в воскресенье на приятельский обед.
Лицо старика, видимо, прояснело радостью; он поклонился чуть не до колен молодому барчонку и, сложив руки, произнес с выражением, отзывающимся старинным благоговением шляхты к барам.
— Какою же признательностью, сударь ты мой, обязан я графу! Как же сумею принять в моей избушке такого дорогого гостя!
Юноша улыбнулся, пожал дружески руку старику и, отыскивая кресла, проговорил со смехом довольно неловко:
— Как вы тут бедно живете!
Старик, заметив, что молокосос оказывает ему мало уважения, приободрился немножко и, не теряя благоговения к высокопочтенной крови, смело, однако ж, и бойко отвечал:
— А что ж, ясновельможный граф, не нам, сударь ты мой, бедной шляхте дворцы, мы к соломенной крыше привыкли.
Молодой человек, сконфуженный, гладил усы, не зная, что говорить, и поглядывал по углам.
— Вы здесь уже давно живете?
— Здесь, сударь ты мой, родился и, кажется, тут и умру, если господь Бог позволит.
— Так одни и живете?
— То есть не совсем один, — приободряясь и становясь развязным, говорил Курдеш. — Потерял я, правда, лучшего товарища, мою жену, царство ей небесное; но от нее осталась у меня дочь, утешение и подпора старости. За счастье почел бы себе, сударь ты мой, ясновельможный граф, представить ее вам как хозяйку моей хатки, но, к несчастью, вышла…
Старик хотел сказать: по грибы, но у него вырвалось: прогуляться. Перед ясновельможным графом он как-то постыдился грибов.
— Чуть ли я тут, в соседней березовой роще, не встретил вашу дочь, — небрежно заметил Сильван, чтобы поддержать разговор, — в белом, с розовым платьице, волосы темные.
— И очень хорошенькая девушка, — прибавил быстро пан Курдеш.
Барчонок улыбнулся незаметно, добавив:
— Подле шла пожилая и дородная женщина.
— А, это Бжозовская, непременно она, — подхватил пан Яцек, — и еще, сударь ты мой, с ними девки.
— Ну, уж остального-то я не видел.
Не знаю, почему молодой человек немного задумался; казалось, он что-то соображал, потом снял перчатки и, улыбнувшись несколько любезнее старику, попросил позволения отдохнуть с минутку.
— Тьфу, человек глупеет на старости! — воскликнул хозяин. — Вы, граф, просто пристыдили меня вашею благосклонностью: я сам должен был humillime note 2 просить, чтобы хоть лошади ваши отдохнули и покормились.
«А между тем и моя Франка подойдет, — прибавил он мысленно, — и Бжозовская, и полдник, хоть какой-нибудь, состряпаем для этого графчика».
И гость, и хозяин вышли на крыльцо; старик, заметив верховых лошадей, не отпустил их в конюшню, не осмотрев предварительно. Сильван был также лошадиным любителем или, по крайней мере, притворялся им. Стали оба осматривать, толковать, и разговор пошел свободнее.
— Ваш конь на взгляд — красота: породистый, кровь есть, игрушечка, но для езды, — заключил шляхтич, — для езды, сударь ты мой, я бы охотнее взял этого некрасивого казацкого буланку. Вот так конь! Целый день ступай на нем, не кормя: ноги здоровые, склад сильный, жилистый, кость широкая, грудь — прелесть.
— А мой? — спросил граф.
— Ваш, сударь ты мой, цаца-ляля, но кто его знает, что он может выдержать? Сядет в два часа.
— Эта игрушка стоит мне, однако ж, около двухсот дукатов.
— Очень может быть, и нисколько не удивляюсь этому; но мне, ясновельможный граф, сударь ты мой, лошади английской породы как-то не по вкусу; тонкие, поджарые и хоть, может быть, на коротком расстоянии и быстры, но для хорошей езды, по-моему, лучше наши, восточно-польские. Английские за стеклом хороши, да что мне в этом! Ухаживай за ними без меры, а поезжай со страхом и трепетом. Эх, когда-то и у нас была конюшня, сударь ты мой, и верховые — так себе, но теперь…
— Может быть, и теперь найдется что-нибудь? — несколько насмешливо спросил Сильван, моргнув из-за старика своему казаку.
— Коли и найдется, так не по вашему вкусу, — сказал пан Яцек, — г Есть у меня сивка…
— Ну, так прикажите же показать.
— Уж не стыдно ее показать, красивый зверь! Да вот и вывести-то ее порядочно некому! Воля гостя священна! Гей, — крикнул он, — покажите-ка сюда младшую сивку, только выведи ее порядочно!
Грыцко засуетился, накинул уздечку на фаворитку хозяина, и красивое это творенье выбежало из конюшни бойко, охотно и весело, словно барышня, которую ведут на бал. Пан Сильван Дендера, ожидавший увидеть на шляхетской конюшне какую-нибудь неуклюжую клячу, был поражен до того, что даже сделал несколько шагов навстречу сивке.
Лошадь была очень красива. Видна была восточная кровь: непомерно рослая, необыкновенно статная, с головкой, полной выражения, с ногами сухими и мускулистыми, с резко обозначившимися жилами, лоснящаяся, блестящая, выглаженная, словно балованное дитя, она, в сравнении с английским скакуном графа, была то же, что деревенская красавица в сравнении с затянутой и бледной барышней.
Старик Яцек с чувством погладил красивое творенье, которое, нюхая, искало в руках его обычный кусок хлеба. Граф удивлялся, осматривал сивку и искренно хвалил ее; в словах его даже проглядывала несколько зависть; он от всей души хотел найти в ней какой-нибудь порок, но это было невозможно.
В то время как хозяин с гостем спортсменствовали на дворе, Франка, или Франя, дочь пана Курдеша, спешила из березняка. Она и Бжозовская видели, что какой-то незнакомый красивый молодой человек на отличном коне ехал в Вульки. Любопытство, а наконец, и необходимость помочь отцу при приеме гостя придали сил Франке, за ней едва поспевала старая Бжозовская; задыхаясь и обливаясь потом, она подскакивала и охала.
— Бжозя, ради Бога поспешим, — ежеминутно повторяла Франя, — отец не будет знать, что делать!
— Так, так, уж как будто я не понимаю в чем дело: хочется взглянуть на этого молодого человека. Не бойсь, не убежит, застанем еще его, недаром он приехал.
— Как бы ты думала, Бжозя, кто это? — спрашивала Франя.
— Почему я знаю. Может быть, какой-нибудь королевич.
— Ты смеешься надо мною.
— Нет, моя красавица: разве ты не стоишь и королевича!
— Ну, однако, как тебе кажется, кто это такой?
— Да кто его знает!
— Ты очень устала?
— Едва ноги волочу.
— Ну, так знаешь ли что? Оставайся ты с Агатой, а я с Горпыней побегу вперед.
— О, на это, вот уж, ей-Богу, ни за что не соглашусь; еще потом ты у меня захвораешь… и так довольно летим. Нечего бояться, не убежит.
— Постыдись, Бжозя, ты все привязываешься ко мне; а заметила, какая у него красивая лошадь?
— И сам молодец — ничего.
— А за ним слуга.
— Все так, как по-барски: слуга в зеленом.
Разговор в этом роде тянулся на пути от березняка к дому, а бедная Бжозовская семенила сколько было сил, чтобы поспеть за барышней, которая чуть не летела домой.
Что же удивительного? В Вульках было так пусто, так скучно, и так редко завертывал гость к старому шляхтичу! Новое лицо было таким неожиданным и удивительным явлением, что даже и в Бжозовской возбуждало любопытство.
Теперь бросим взгляд на Франку, единственную дочь пана Яцека, — красивый и пышный розанчик, распустившийся в дикой глуши.
Проведя молодость в военной службе, помыкавшись по белому свету, пан Яцек не рано вернулся к домашнему очагу и не скоро, обкуренный уже порохом, женился. Но недолго наслаждался он тихим счастьем; жена очень скоро умерла, оставив одного только ребенка. К нему, как к последнему узлу, соединяющему его с миром, привязался старый шляхтич всей душой, всем сердцем.
Но какое же могло быть воспитание нежно любимой единственной дочери в уединенных Вульках? Старая Бжозовская, когда-то приятельница жене пана Курдеша, теперь компаньонка и хозяйка, взялась вырастить Франку; она исполняла это совестливо и искренно и выкормила, вынянчила единственное дитя как нельзя лучше с помощью отца, вечно беспокоящегося, вечно утверждающего, что дочь недостаточно еще нежат. Франка выросла самовластной барышней — владычицей посреди послушных подданных, между которыми первым был отец; желания ее были законом, улыбка — общим весельем, задумчивость — всеобщим унынием. Самовластие Франи имело, однако ж, известные границы: где дело шло об ее удовольствии, нарядах, развлечениях, — все было к ее услугам, едва что-нибудь касалось ее будущности, могло иметь влияние на ее участь, — око отцовское не дремало, и из униженного слуги пан Курдеш вступал в права родительские. Но права свои он давал чувствовать с такою любовью, с таким заботливым вниманием к чувствам Франки, а дочь была так кротка и так верила в отца, что сопротивляться ему никогда не приходило ей и на мысль. Свободная, как лань в лесу, вынянченная стариком, проводила она свою молодость, не зная ни страданий, ни горя. Пан Яцек, хоть бы и мог, но хотел воспитать ее большой барышней: во-первых, потому, что следовало бы дитятю 'за науками немного помучить, а позволить это было бы ему очень тяжело; во-вторых, потому, что, по его мнению, женщине не нужно было никакого воспитания, кроме старопольского заботливого попечения, лишь бы вырастала чистою, здоровою, румяною и веселою. Таким образом, Франка не училась решительно ничему; она едва знала столько, сколько знала Бжозовская, которая кое-как читала молитвы, и то больше по привычке к книге, и умела довольно криво подписать свое имя.