Цвет его жизни - Караславов Слав Христов 2 стр.


В жизни мне встречались эгоисты, но такого законченного, можно сказать, крупного, не видал. В тюрьме у нас был один, но перед стариком он — жалкая тварь: дрожал над крошкой хлеба, над жалким своим барахлом, над передачей. Букашка рядом со слоном, которая, пролетая мимо него, снимает шляпу и говорит: «Доброе утро!» Если приложить учение Дарвина о видах и классификации человеческих слабостей, то выйдет: мелкий эгоист, средний эгоист, большой эгоист и эгоистище. И все они из семейства человеконенавистников. Ты прости, что я злоблюсь, когда говорю о нем, но не могу иначе. Говорят, кровь людская не водица, но я убежден, что она может стать огнем, который будет тебя жечь, не давая покоя до конца жизни. Так случилось и со мной… И на это у меня есть причина, важная причина…

Мой гость нагнулся над очагом и дрожащей рукой долго прикуривал сигарету. Отблески огня сделали его медным, фантастическим, словно огонь, горящий в его крови, раскалил его изнутри, чтобы показать мне его напряженным, суровым, грубо отесанным топором времени. У меня было такое чувство, что, не будь у него сигареты и не сделай он глубокой затяжки, ему не разогнуться бы и он остался бы навсегда склоненным к огню, с чуть заостренным горбатым носом, тонкими сжатыми губами, с резко очерченными аскетическими скулами. И вроде тик у него прошел. Но после того, как он затянулся и выпустил дым, он снова стал прежним, невзрачным, сутулым, взвинченным.

Он курил, и мне передавалось его состояние, когда лента воспоминаний перематывается в его голове, и он, просматривая ее, колеблется, на каком месте ее включить. Ясно, ему не хотелось говорить об отце, и без того он разоткровенничался. Что ж, пусть он придет и опровергнет наблюдения…

— Да, слухи подтвердились, — снова продолжал гость. — Нас до суда должны перевести в окружную тюрьму. Собрали багажишко, стали ждать. Прошел день, и только в сумерки нас вывели. Во дворе — старый обшарпанный грузовик. На нас надели наручники и всех троих втолкнули в кузов. Четверо полицейских сели у дверей. Но почему рядом с шофером ехал начальник полиции? Нас это насторожило: он был известным головорезом. Тронулись. Поначалу, считая повороты, мы пробовали угадать, куда нас везут, но потом бросили, перестали напрягаться. Даже задремали, пока резкий толчок не разбудил нас. Дверь распахнулась, и при смутном свете сумерек появился начальник полиции.

— Ну, коммуняги, прыгайте и тикайте!..

В руках его тяжелый пистолет, в зубах светящаяся сигарета. За его спиной слабо проступал на горизонте двугорбый холм. В низине щетинился лес. Ясно, они задумали ликвидировать нас при попытке к бегству. Мысль моя работала лихорадочно, спина все сильнее прилипала к стенке кузова. Никакого побега!

— Что? Не хотите?..

— Не хотим, господин начальник… Мы ничего не сделали, чтобы бежать…

— Так ли?..

— Так, господин начальник…

— В другой раз и захотите, но я уже не буду таким добрым, — проговорил он и бросил сигарету себе под ноги, потом со злостью захлопнул дверь и щелкнул замком. Мы двинулись дальше. Грузовик еле тащился, подпрыгивал на ухабах. Значит, свернули на проселочную дорогу. Но вот мотор взвыл и смолк. Было около полуночи. Открылась дверь, в кузов ворвался шум реки. На этот раз начальник полиции не предложил бежать, а скомандовал:

— Выходите!..

Мы оставались сидеть в глубине грузовика, словно глухие.

— Живей, коммуняги! Кому говорят!..

Мы не отрывали спин от стенки кузова, молчаливые, слившиеся с темнотой. Не сговариваясь — получилось как-то само собой, — мы решили не выходить. Нависшая над нами опасность диктовала, что делать.

Полицейского, который попытался нас вытащить силой, мы отбросили пинками. Когда он падал на руки других, винтовка его со звоном ударилась о кузов. После получасовой борьбы нас вытолкали из ненадежного убежища. Окружили, направив на нас винтовки. Ночь была темная, влажная, ночь ранней весны. На ближних камнях белели ошметки не стаявшего еще снега. Нас повели грязным полем, время от времени освещая путь электрическим фонариком. Мы догадались: ведут к реке. Шум ее делался все яснее и сильнее. Глаза уже различали берег, значит, на расстрел. Все надежды исчезли, спасения не было. Нас поставили на краю скалы спиной к реке. Я стоял слева, а в середине Стефан, наш староста в союзе рабочей молодежи. Во время схватки в грузовике ему повредили ногу, он едва держался. Мы поставили его в середину, чтобы опирался на нас. Стояли, прижавшись друг к другу, собравши все свои силы. И вдруг мысль моя вырвалась из мира реального. Случилось это при вспышке полицейского фонарика, осветившего нас, чтобы они могли лучше прицелиться. Я ясно услышал, как во мне что-то вздрогнуло. Все, что окружало нас, куда-то пропало, и, будто на картине великого мастера, небо покрылось блеском плодов, утомленными цветами ноготков, чем-то огненно-золотистым. Даже треск выстрелов не смог это погасить. Меня толкнуло в плечо. Ноги бесконечно долго отлеплялись от грязи, сначала пальцы, потом пятки, и я полетел куда-то… Товарищи, которые когда-то пережили нечто подобное, рассказывали, что в их сознании жило в эту минуту одно слово: конец… Со мной было иначе: я почувствовал, что исчез; что это такое, не могу объяснить, но было именно так: не ощущал себя… и только боль дала мне знать о себе. Попытался нащупать рану, не смог, мешали наручники. Перед расстрелом их не сняли, чтобы более правдоподобно изобразить наш побег: выскочили из грузовика и побежали. Пули нас настигли, когда мы были в реке. Так именно было зафиксировано в полицейском протоколе, который мы разыскали после победы. В тот миг, когда я пришел в себя, догадка о полицейском замысле мелькнула у меня в голове, и я инстинктивно отодвинулся от мутной воды. Потом пополз в надежде выбраться на какой-нибудь сухой камень. Выбрался, взглянул вверх. Крутая скала уходила в небо. Как я уцелел при падении! Если пуля не смогла меня сразить, то при ударе о камни или о воду я должен был разбиться насмерть. Но странно — я был жив! Осмотрел место падения и понял: мне повезло! Во время осеннего половодья река вынесла на берег вороха опавшей листвы и обломанных веток. Они и смягчили удар. Тело ломило от боли, но это было не страшно. Передо мной преградой поднимался камень. Он уходил в воду. Очевидно, благодаря ему тут набралось столько листвы, он задержал ее, и вода не сумела унести. Я переполз через камень медленно и мучительно. Наконец растянулся на его вершине, из моего тела были выжаты все силы, как из выстиранного белья вода. С другой стороны камня была близко земля, я ощупал ее рукой, скатился. К моему счастью, тут оказалась тропинка. Она вилась сквозь голые заросли кизила вверх. Пошел по ней. Когда вышел на открытое место, с удивлением огляделся: находился на землях моего села! Оно тихо лежало в ночи за противоположными холмами. Окутанное весенним туманом, спало спокойным сном, не подозревая о случившейся трагедии.

Может быть, странным покажется мое признание, но, поняв, что жив, я не вспомнил о друзьях. Спохватился, когда взобрался на камень. Я долго всматривался в прибрежные кусты, оглядывал каменистый берег. Стал звать Стефана, но испугался своего осипшего голоса и осекся. Пошел… Как может идти человек, потерявший кровь и силы? Я не шел, а упрямо тащился через грязное поле. Отупев, я не соображал ничего, и только воля к жизни заставляла меня двигаться. Приободрился, когда с холма увидел знакомые улочки села, и, с нечеловеческими усилиями преодолевая каждый шаг, добрался до калитки своего дома. Шло утро. Я догадался об этом по вздохам скотины в хлевах, по размытому цвету неба, по предметам, все яснее проступающим из темноты. Нетвердым шагом вошел во двор. На лестнице силы оставили меня. Опустился на каменные ступени, дотянулся до дверей, неуверенно постучал закованными в наручники руками. Тотчас подумал об отце, но не как о чужом мне человеке. Он показался мне близким, бесконечно близким. Я был дома… Постучал еще раз. За дверью раздались шаги, до меня долетел голос отца: «Кто там?..» Я не смог ответить. Что-то застряло в горле.

— Кто там? — повторил отец. Голос его был робким, испуганным.

— Это я… я…

Дверь открылась. Старик стоял на пороге. В руках его мерцал огонек коптилки. Я успел заметить, что отец одет. Наверно, готовился проверить скотину. У него была привычка рано наведываться в хлев. Увидев меня, пробормотал что-то, перешагнул через меня. Я услышал стук калитки. И снова потерял сознание. Очнувшись, я почувствовал, что руки мои свободны. Нет наручников! Но и сил во мне не было. Я лежал на охапке клеверного сена, словно одежда после стирки, выжатая сильными руками. Боль в теле вернула меня к жизни. Снова все начиналось с нее. Я хотел жить. В сторонке стоял глиняный кувшин. Потянулся к нему и за шорохом сена услышал чей-то горестный вздох. Скосил глаза: мама! Она сидела у изголовья, и по ее лицу тихо текли слезы. Я попробовал подняться, но ее рука, тронувшая мое здоровое плечо, остановила меня:

— Лежи, лежи…

Я остался лежать. Что я мог еще делать?

С того дня весна с медными копьями крокусов, с зелеными травами и лесным зеленым светом хлынула в мою душу. Весна калила черепицу на крыше моего убежища, звенела голосом красношейки, взвивалась к небу в песне жаворонка. Она обновляла землю, заряжала луковицы силой, бутоны — красками цветков, корни — порывом. Все это возвращало меня из небытия, ставило на ноги. И чем увереннее я чувствовал себя, тем настойчивее мысли мои обращались к расстрелу. Вина перед товарищами сковывала меня: как же так, я жив, а они погибли! Чувству вины суждено будет остаться во мне на всю жизнь. Нет, это не рисовка. Бывает что-то необъяснимое в человеческих отношениях, особенно если смерти было угодно, забрать вас вместе, а ты вдруг по какой-то случайности избегнул ее. И ужасное чувство вины перед мертвыми друзьями не дает покоя сердцу. Поначалу ты этого не осознаешь, но потом… Потом начинаешь жить одним желанием: мстить, отомстить за погибших. Я так и сделал. В июне ушел в партизанский отряд. Бои… Впрочем, стоит ли о них рассказывать? Рана напоминала о себе, особенно в плохую погоду. Тупая боль изводила меня. Но боль в душе была нестерпимо сильней. Из прошлого мне было кое-что не ясно. Кто меня подобрал, когда я лежал, распростершись на лестнице? Старик или кто-то другой? Смутно помню, как он перешагнул через меня и толкнул калитку… Куда он тогда спешил? Может, заботился о моем убежище? Возможно! Но почему ни разу не навестил меня, когда я там отлеживался? Эти мысли нет-нет да тревожили меня, хотя дел было много и предаваться терзаниям не оставалось времени. И вот пришла свобода…

…Мой гость снова курит и снова молчит. Наверно, н перебирает в памяти прошлое. Откинул голову назад, тень его дрожит на потолке.

— Говорят, кто однажды умирал, тот будет долго жить. Смерть забывает о нем. Того, кого вычеркнула из своего списка, она не удосужится вписать снова. Вот он и остается неприкаянный. Подобная штука случилась и со мной. В боях всегда шел впереди, как слепой лез под пули, но они не задевали меня. Друзья поначалу удивлялись, потом привыкли и принимали как должное. Но когда вдруг требовался рисковый человек, вспоминали обо мне.

— Это сможет только художник!

И я шел. Так было и девятого сентября, когда мы спустились в город. Начальник полиции не хотел сдаваться, заперся в своем доме, стоящем на открытом месте, и выстрелами не давал никому приблизиться. Пули его били точно. Мы окружили дом, но никто не хотел рисковать. И тогда вспомнили обо мне.

— Давай, художник!

И я пошел, встал и пошел. Не пригибаясь, шел во весь рост. Несколько пуль ударилось возле моих ног, сбили пыль, но я шел. И странно, передо мной был не дом, откуда летели пули, а золотые кружочки ноготков. Они играли, точно солнечные зайчики в тени от груши. Что-то бесконечно мирное и привлекательное шло оттуда, словно не трещали выстрелы, не было опасности, не было врага. Это мое спокойствие, очевидно, обескуражило начальника полиции. Он перестал палить и, глядя на меня полными ужаса глазами, поднял руки. Я повел его будто неизвестного мне человека. И только когда мы спустились с лестницы, наваждение, напавшее на меня, исчезло, и я увидел свою смерть, которую победил. Но я не стал мстить, а передал его товарищам. Просто передал, как какую-то домашнюю скотину, которая обесценилась и для которой не находится покупателя; остается только подарить ее кому-нибудь. И я подарил… народному суду.

Судили мы. Вчерашние политзаключенные, партизаны, люди, отвергнутые законом, сейчас стремились к строгой справедливости. У нашей Фемиды не было повязки на глазах. Она хотела знать все, проникнуть в самую сущность, взвесить все «за» и все «против», стать полностью беспристрастной, хотя трудно, ох трудно быть беспристрастным, когда перед тобой люди, кто сверху донизу в народной крови. Едва подсудимый появился в зале суда, со всех сторон раздались крики: «Смерть палачу!» Его преступления не нуждались в особом расследовании. Каждый из нас, прошедший через его руки, еще носил на себе следы пыток. Он добивался, чтобы арестованный заговорил, и делал это всякими недозволенными способами. Тот, кто молчал, заранее был обречен на смерть. Смерть — это последний этап его расследования. Он не хотел оставлять живых свидетелей. А я его перехитрил, выжил и теперь готовился выступать против него. Помнится, он представился нездоровым, но суд назначен, и я должен был явиться как свидетель. Зал переполнен. Немало было родственников тех, кто пострадал от полицейских расправ. Любопытные взобрались на подоконники. Душный, пропахший потом воздух под низким потолком то и дело сотрясался накипевшей болью и яростью.

— Смерть…

Перед судом народа стояли он и его подручные, пожелтевшие, потерявшие прежнюю самоуверенность. На предварительном следствии каждый из них норовил переложить свою вину на другого, и теперь они не смели взглянуть друг другу в глаза. Но все еще надеялись выкарабкаться, вывернуться; если удастся, то сойти за друзей бывших политзаключенных и партизан. Из кожи лезли вон, чтобы как-нибудь расстараться хотя бы самой мизерной заслугой, которую можно было бы пришпилить к отвороту своей душевной пустоты. Начальник полиции не был среди них исключением. Он вроде стал меньше ростом, лицо его посерело. Из-под низко нависших бровей глаза смотрели странно, будто одними белками. Когда он слушал обвинительный акт, рука его, узловатая и тяжелая, дрожала. Прокурор был нашим парнем. Закончил юридический факультет, вдоволь испил тюремных сладостей, в мрачных казематах углубил, что называется, свои научные познания. В голосе его слышалась твердость синеватой звонкой стали, которая чувствовалась в слове: смерть!.. Все шло так, как этого требовало судопроизводство. Свидетели… Вещественные доказательства… Показания… Обвинение… Последнее слово… За последнее слово и ухватился начальник полиции. Он стал просить суд о снисхождении. Какое основание? Он сейчас расскажет, слушайте. В то утро после расстрела в полицейское управление явился какой-то человек. И кто бы это мог быть? Отец художника. Да, да! Он был весь в пыли, в руках — задымленная коптилка. Просил скорее впустить к начальнику полиции. Его впустили. В присутствии моих полицейских старик сообщил, что его сын вернулся сегодня утром, он сейчас дома. И знаете, господа, чем ответил он, полицейский начальник? Отвесил старику здоровую пощечину и выгнал вон. Не поверил? Отчего же! Не хотел второй раз убивать художника. Почему? Нетрудно понять, господа. Надо же иметь совесть, чтобы дважды убивать человека, которому покровительствует провидение. К тому же душевные терзания, которые пережил несчастный после расстрела, заставили его возмутиться поступком отца, предающего своего сына.

Это прозвучало как гром среди ясного неба. Гробовая тишина в зале, а потом шум и крики плеснулись мне в лицо, окатили тяжкой волной. Подсудимый требовал, чтобы привели моего отца подтвердить эти показания. Настаивал. Если никто из присутствующих не верил ему, я поверил. Теперь я знал, куда направлялся старик, перешагнув через меня на крыльце. Бывший начальник полиции сказал правду. Особенно убедительной была одна деталь — коптилка. У отца не было времени вернуться и оставить ее. Он спешил донести на меня, чтобы я случайно не улизнул. Вот теперь мне ясно, почему он ни разу не навестил моего убежища. Рассказу начальника полиции я верил только до того места, как он ударил старика. И не потому он залепил отцу пощечину, что был возмущен его поступком и хотел позаботиться обо мне. Просто он не поверил, что плохо сделал свое дело. Свихнулся старик, не иначе. А может быть, начальник обозлился — их веселое настроение нарушил этот глупец? Да и как может вернуться тот, кого он лично послал к праотцам? Ерунда! И является этот, кто называет себя отцом убитого, и говорит, что мертвец вернулся! Глупости! Такого только хорошая вздрючка может исправить. И начальник так врезал ему, что коптилка далеко отлетела и керосин разлился по ковру в кабинете. Дурак! Как он мог позволить ввалиться к нему с какой-то коптилкой.

…Я вышел из здания суда точно ошпаренный. Кружилась голова. Мои друзья возмущались утверждениями начальника полиции. Они считали это последним козырем, чтобы спасти себя. А я молчал. Мои предположения сбывались, но кто бы мог подумать о такой развязке? Только сейчас я понял, как далеко зашло падение моего отца. Пусть он испугался, не мог владеть собой, страх сковал его волю, но ведь город не близко, и в дороге он мог прийти в себя. Человек — мыслящее существо! Мог бы покрутить шариками, обдумать все. Ведь сына своего шел предавать, не случайного знакомого.

Я вернулся домой, бросился на кровать. От напряжения в висках застучало, и перед глазами вспыхнули ноготки, какие-то солнечно-утомленные, осенние, как грустная улыбка мамы. Постепенно их вихрь угомонился. Медленно, очень медленно кружились-трепетали, будто разноцветная плазма в маленьком глазке мощного аппарата. И все же главенствовал один цвет, сотканный из солнечных бликов, из золотистых крокусов, из осеннего золота листьев айвы.

Назад Дальше