Леон дворецкий сын - Николай Лесков 2 стр.


Горе взяло Леона ужасное, что батюшка один случай пропустил, а другого нельзя устроить, он и сказал жене:

– Что же хорошего в дешевых студентах?

А она отвечает: «Я очень люблю, как они поют разбойницкую песню „Бульдыгомус игитур“, а главное мое в том удовольствие, что вы за мною туда не последуете!»

Так уже без всякой церемонии его отбивать стала, и Леон уж ее и перестал спрашивать: куда идет и откуда ворочается, потому что ему без нее в домашнем житье хотя малый отдых был. Но она, как настоящая корцысканская дочь, на том не перестала, а начала к себе без спросу гостей приглашать: от дешевых студентов прямо привезла к себе одного поляцкого шляхтица, который в гласном суде служит.

– Вот этот господин, – говорит, – если вы под суд попадете, вас оправить может.

Леон это как услыхал, так даже за волосы взялся и говорит: «Не хочу я его оправдания, и в нашем сословии мы закону не подвержены, а или вы с ним убирайтеся, или я уйду, и тогда вас выгонят», но она отвечает по-французски:

– Это очень глупо, нам всем антруи будет хорошо.

Леон пригрозил: «А если, – говорит, – и я таким же манером из себя выйду и себе постороннюю приязнь заведу? хорошо ли это будет?»

А корцысканкина дочь смотрит на шляхтица и уже по-польски отвечает: «Пршелесно!» Такая была переимчивая!

Леон опять к священнику, просит: «Ваше обер-преподобие, нельзя ли еще одну шпилечку!»

Тот отвечает:

– Хорошо, попробую.

И точно, когда раз Леонова жена разоделась и пришла под крещенье к ковсеношне святую воду слушать, он ее после службы за руку взял и ласково сказал:

– Нехорошо.

Она спрашивает: «Насчет чего?»

– Насчет тайны супружества.

А она глазом не моргнула, а ответила: «Я, ваше обер-преподобие, никогда никаких слов на свой счет не беру», – и после того мужу еще хуже объяснилась.

– Вы, – говорит, – очень глупы, что просили духовное лицо мне пропуганду сделать, у меня характер еройский, и я ничего не боюсь, и закон и религия – мне все равно что глас вопивающий.

Леон отвечает, что он не мог перед священником скрыть, потому что «я, – говорит, – пасомый, а он пасец».

– А я, – отвечает жена, – ему такую брыкаду у всех на глазах устрою, что к нему больше никогда не пойду, а буду ходить ко всем слепым и, еще лучше, там в первых рядах стану. А вам так отплачу, что завтра же ваше двуспальное кольцо у Скорбящей в нищую кружку брошу, чтоб вы совсем знали и мне больше и мужем называться не смели.

Леон ее взял за руку, а на ней двуспального кольца уже и нет.

Она говорит: «Я его еще вчера сбросила, потому что я теперь знакома с мамзель Комильфо и через одно ее слово лейб-мейстеру я тебе рад и ай сделаю. Смирись, – говорит, – и покоряйся, потому что у меня характер еройский, а между тем я тебя хорошему делу выучу, через которое мы ссориться перестанем, а будем жить в лучшем счастии». И начинает ему выкладывать, что «я, – говорит, – по моему характеру, в такой ничтожной простоте жить не могу, и ты меня законом и религией ни к чему не подведешь, на этот счет я сама и начатки и кончатки учила, и все оставила, а как у меня через все волнения и ударения к чувствам, которые через твою низость вышли, детское молоко бросается, то я должна на Кавказ ехать мангральный Дарзанс пить, и мне нужно много денег, которые ты получить можешь».

Леонспрашивает: из каких богатств?

– Явись, – говорит, – сегодня вечером к моей крестной хап-фрау – все узнаешь.

Леон хап-фрау не мог ослушаться, потому что эта если зовет, то непременно за делом и может быть человеку в пользу, а если против нее хоть одну каплю поступить, – у нее нет прощады: она сейчас через какого-нибудь интригантуса страшный вред сделает. Через это опасение к ней все и ездили и всё по ее модели делали и удивлялись, как она мало получает, а в полной достаче живет. Даже и самым важным лицам у нее нравилось между собою встречаться и обо всех больших делах разговаривать, о которых никому знать было не нужно.

Леон дождался времени, когда ему свободно стало свой треугольный цилиндр скинуть, надел поскорей простой плоский циммерман, перед лицом дождливый зонтик растопырил, чтобы его узнать нельзя, и вышел. Порядил он извозчика прямо на острова в одностороннюю улицу, где у хап-фрау своя дача была, без всякого по другой стороне противного соседства, так что никому нельзя было видеть, кто к ней ездит и в каком часу.

Попросил Леон о себе доложить и думает: как она его примет и будет разговаривать – вкратце или по вятикету.

Хап-фраупозвала его к себе в кабинет и стала с отдаленности говорить по вятикету, сначала много пустых, лишних слов спустила, а потом показывает ему коробочку с почтовыми марками от старых писем и говорит:

– Обратите внимание, чем я занимаюсь? что это?

Леон отвечает: «Марки конвертные».

– А для чего они? Ведь они уже никуда не годятся. Это тоже не всякий может понять!

Леон говорит: «Для блезиру».

– Совсем нет, блезир – пустяки; а это для того, что кто тридцать тысяч марок соберет и в китайское посольство на Сергиевской представит, тому из Китая маленького живого невольника с шелковой косой дают. Вы этого не знали?

Леон говорит: «Не знал».

Она не похвалила.

– Нехорошо, – говорит, – надо все знать и собирать, потому что могут быть разные обстоятельства.

Леону это суждение понравилось, потому что хоша он и был против казны душой не безгрешен, но для себя был очень рачителен. А дама ему и другие большие откровенности показала и говорит:

– Моя жизнь, – говорит, – никому непонятная, потому что у меня расходов много, а доходов нет, но между тем, – говорит, – я не бесплодный ангел, мне пить, есть надо и одеваться, а также и лекарь нужен, потому что у меня постоянный бекрень в голове, но я такую экономию соблюдаю, что даже для одной болезни никогда лекаря не зову, а жду, пока еще что-нибудьзаболит, и тогда разом гораздо дешевле стоит.

Леон отвечает: «Это вы очень справедливо».

– Да, – говорит, – так только и жить нужно, а другие себе ни в чем отказать не хотят и чуть что-нибудь – сейчас на воды Дарзанс пить или в немецкие леса к баварской юнгфрау травами пользоваться, а это очень начетисто.

Леон думает: «Как превосходно она все говорит! Попрошу-ка я ее, нельзя ли моей жене такую назидацию сделать. Она, если от важного лица – принять может».

Но прежде, чем Леон это сказал, хап-фрау взяла уже в другой род.

– Я, – говорит, – вас позвала к себе не по своему делу, а чтобы вас забеспечить, как бы через одну неосторожность в государстве каких-нибудь больших пустяков не вышло. Для того объясните мне сейчас: почем вы трехрублевый чай в буфетный счет пишете?

Леон такого сильного вопроса сразу не ожидал и не мог ответить, а хап-фрау ему говорит:

– Вы знаете ли, что передо мною ни у кого никаких тайностей нет, мне надо все говорить, как попу на духу, откровенно, и потому я сейчас знать должна: почем у вас трехрублевый чай стоит?

Леон говорит: «По четыре с полтиной» – и соврал, потому что он много дороже ставил.

Хап-фрауна него посмотрела и говорит: «Я не ожидаю, чтобы это было так дешево».

Леон забожился.

– Ну, хорошо, – говорит дама, – теперь же я вам объясню, для чего мои вопросы. У меня ваш лейб-мейстер был и жаловался, что слышно, будто везде думают экономию загонять, и он тому желает подражать, и спросил меня: почем трехрублевый чай стоит? Я боялась, как бы не сказать меньше, чем у вас ставится, потому что я мою крестицу сожалею и за вами послала.

Леон смекнул, что дело к нему подбирается, и в отчаянности прямо спрашивает:

– Сколько же вы изволили за трехрублевый назначить?

Она говорит: «Я ему только вдвое назначила», значит сказала всего шесть рублей.

Леон говорит:

– Это действительно против нашего на три рубля меньше, потому что у нас с давних времен все втрое считается.

– Ну так это, – говорит, – надо спешить поправить. Поспешайте сейчас к мамзель Комильфо и попросите ее, чтобы, когда он ее спросит, то чтобы она ответила: девять рублей. Он ей больше чем мне поверит, а ей через это самой будет выгодно: она будет больше на себя получать.

Леон говорит: «Я боюсь ей такое предложение сделать, она ему очень близкая».

– Ну так я, для крестицы, сама ей скажу.

Леон поклон хап-фрау чуть не до земли, а через два дня она его опять к себе кличет и говорит: «Бог вам счастие посылает, дело сделано: только мамзель Комильфо, – говорит, – ошиблась и сказала, что трехрублевый чай стоит теперь пятнадцать рублей. Ей, – говорит, – это было нужно на другие расходы прибавить, и как она была для вас полезная, то и вы ее теперь смотрите не сконфузьте и то же самое в своих счетах пятнадцать рублей представьте, а то по затылку и вон».

Леон думает: «Послать-то мне это бог послал, только не была бы очень громка эта музыка…»

Пятнадцать рублей за три показывать Леону поначалу немножко страшновато было, однако, помянув, каких он имеет союзников и что надо друг друга поддерживать, как стал подавать счет, взял да выставил трехрублевый чай по пятнадцати рублей. А лейб-мейстер посмотрел и говорит: «Да, это правильно; я хорошо цены знаю, и сам в этом удостоверился: трехрублевый чай действительно стоит пятнадцать рублей. Зато заваривать, – говорит, – с этих пор для гостей против трех ложечек по две».

Леон пошел к хап-фрау и рассказал, что все исполнил благополучно и никого не выдал.

Та говорит: «Очень хорошо – гостям можно супротив трех и по одной сыпать, и будет им очень хорошо, а нам всем к выгоде; но только теперь представьте мне ведомость, сколько всякого другого продукта через вас требуется, и я определю вам согласное назначение».

Леону это не показалось, и он спросил: «Для какой же это надобности?» Но она пояснила, что так надобно.

– Вы, – говорит, – каким способом все расчисляете?

Он отвечает: «Способ один, выкладаю на счетах и сношу себе, что в отставку».

– Нет, – говорит, – так в свете не годится, это надо двуями способами – плюсить и минусить по тройной бугометрии, и тогда ничего открыть нельзя. Принеси ко мне реестры, и я вас выучу, а без того вы можете за один чай пропасть без прощады.

Леон волей-неволей представил ей все реестры, а она взяла карандаш в руки и пошла черкать: одной рукой плюсит, а другой минусит, а потом смешала все по тройной бугометрии, так, чтобы никому понять нельзя, и в результате вывела большие тысячи.

– Вот вам, – говорит, – от меня главное положение, спишите здесь же на моем столе с него копию своею рукою и усматривайте полезное, а результе сводить приходите ко мне по бугометрии, чтобы во всех высших областях выходило одно согласие. А притом от всех этих прибавок вы должны не все себе одному брать, а делить опять по бугометрии: одну половину которую-нибудь доставлять мне, а другую остальную половину делить еще пополам: одну четверть вам, а другую куколке Комильфо, и кроме того, чтобы вы из своей части давали по сту рублей в месяц лейб-местерову камердинеру и буфетчику, и пятьдесят куфельному крестьянину. Иначе для вас от них может вред быть, а мне с ними говорить не пристало.

Леон и глаза выпучил: «Помилуйте, – говорит, – за что же так, мне это обидно: я за все в первом ответе, а часть моя по этим видам будет самая скудная».

А она ему цыц показала в том смысле, что если не нравится, то убирайся вон; он и попросил извинения и повел дело как сказано, в новом порядке. Но как ему мало стало, то он от себя поправил, начал еще накидывать и научился тоже одною рукою плюсить, а другою минусить, чтобы и на его долю в отставке что-нибудь оставалось, и уже валяет в отчаянности не втрое или вчетверо, а в двадцать и в тридцать раз. Ужасно подумать, сколько хитить начал, так что даже и сам поначалу робел, но потом видит, что у них кругом это колесо ровно идет, и осмелел. Пошло уже тут такое хищение, что и сказать нельзя, и много лет катило ровно волной во всю реку от одного берега до берега, и истинника уже нигде видно не стало. Но одно Леону было томительно, что не мог он знать с этой поры: кто его набольший: лейб-мейстер или хап-фрау, да и дела у него чрез бугометрию стало большая кучка. Много надо было ума, чтобы весь свой департамент в дележке успокоить, чтобы все сыты были и никто не сделал неаккуратности. Это так постоянно Леона скребло и мучило, что он был и невесел и говорил жене:

– Мне теперь, – говорит, – хуже прежнего, потому что я тогда в умеренной прибавке все мог на счетах прокинуть и спокойно пил и ел и детьми моими вечером на ковре мог, как медведь с медвежатами, утешаться, а теперь я чрез твою крестную постоянно должен только плюсить да минусить и ожидать в томлении, тогда как другим против меня гораздо лучше.

Но жена его, как сказано, была с буланцем и нисколько мужа не жалела, а, напротив, хвалилась, что он должен себе за честь считать быть в большом общем хищении, а «за предбудущее, – говорит, – бояться глупо, потому что я тебя в суде чрез своего знакомого поляцкого шляхтича в чем хочешь оправлю».

Леон услышит таковые ее глупости и только головой покачает и не раз ей доводил, что, дескать, «мне не закон страшен, потому что нашего звания осо6 по законам судить никто не смеет, а зато нам надо держать себя навприготове, как бы кого-нибудь не следующего не спросили: почем какой предмет стоит».

Но она, как необстоятельная, так расположилась, что ничего этого быть не может, потому что никогда на это еще ни у кого решения не было, – и при больших доходах она еще больше в себе такого упрямого буланцу запустила, что даже очень ей потрафлять трудно стало. Все ей не хорошо и со всеми равняться хочет. Всякий раз, как у мамзель Комильфо побывает и какие обстоятельства там увидит, – сейчас точно такие же самые обстоятельства чтобы и у нее дома были. У той ничего простого – и эта тоже требует: меняй да переменяй ей все в ежедневно и не знать для какой надобности. Комнаты, например, которые нонеча только новой бумажкой оклеют, вдруг завтра велит обдирать и на другой манер делать, чтобы не было, например, в один какой цвет, а с разноцветом: например, туник чтобы светлее, а карнолин с потемочкой. Так в этом и настоит, а только что ей этак сделают, у Комильфо, глядишь, уже выкинуто на другую модель, например с мигальёнами, – и она сейчас себе того же самого требует и даже такая аспидская, что ту еще превзойти хочет. Это уже сдирай прочь и карнолин и туник, а делай ей семь спящих дев в мигальёнах. Комильфо себе обнову – и она тоже; та портрет в каждом платье – и эта не отстает, а опять обогнать умеет. Одних портретов своих наснимала во всех видах, что и девать некуда, и обыкновенные, и кабинетные, и как Комильфо сделала спальные безбилье – и она тоже. В том и все время свое разгуливала, что за этим следила, а дела никакого не делала. Леон ей станет сколько раз говорить: «Сколько, – говорит, – мы лет в тайне супружества, и у нас пять сыновей – все мальчики и дочь-девочка – ты бы хотя с ними малость занялась – поучила бы их хоть палочкам, как те ша и ша те выводить».

– Это, – отвечает, – одни глупости: мы в своем порядке подадим просьбу, нам на мальчиков деньги в пансион отпустят, а мы их даром в школу полпрапорцев отдадим, а девочку в училище девиц женского пола.

Мальчиков совсем смотреть не хотела, а девочку хорошо образовала, так что если кто к ним придет и скажет: «сделай никсу», та сейчас ножку под себя подвернет и сниксит. Велят ей заиграть на фортепиано – эта заиграет, или, если, для красоты, мать скажет: «подними левое ухо выше, а правое опусти, или левое опусти, а правое подними», она все это понимает и сделает, а мать утешается и после ее за послушание в гостиный двор и дарит ей дорогие игрушки, как заводную мышь, которая по столу бегает, или куклу в сто рублей, которая папакает и мамакает.

Так и уходило по пустякам все Леоново богатое хищение, и в отставке у него ничего не оставалось, кроме счастливых билетов, на которые двести тысяч можно выиграть. Все, которые от его похищений рвали, жили в свое удовольствие; особенно хап-фрау. Та, как была всех умнее, то только и знала, что по всем ведомостям за падежом бумаг следила да пупоны стригла и посылала в заграничный банк, потому что не верила своим домашним обстоятельствам. А Леон, будто сердце его что-то чувствовало, ничем не утешался и даже к богу стал в томлении обращаться; ночью вставал и в Маргарите читал тот артикул, где пишется: «О, злого зла злейшее зло жена злая», но сократить свое хищение нимало не мог, потому что компании боялся, и сам себя утомлял в хищении до той усталости, что порою думал: «Господи! уж кажись лучше бы меня кто-нибудь словил; но неужели же только такого человека по всему царству нет?»

И действительно так было, что есть в нашей империи всяких разных людей: и жиды, и армяне, и немцы, а такого человека, который бы мог Леона дворецкого сына с поличьем поймать, до сей поры не было, потому что никто из высоких особ простого средства не знал.

Здесь рассказ снова делает прыжок в сторону: нить развития страстных хищений Леона обрывается, и наступает заключительный эпизод с «простым средством», которое одно и могло быть страшно Леону дворецкому сыну, непрестанному застольному хищнику.

Как стал наследник Александр Александрович сам своим хозяйством жить, он посмотрел раз на все и понял, а ничего не спрашивает.

Леон думает: «Как было, так и будет, и иначе быть нельзя». И по таким мыслям ведет свое хищение по-прежнему, одной рукой плюсит, другой минусит, а что в отставке – делит, а «простого средства» на себя не ожидает. Тут с ним и случилось чего не думано.

Изволил Александр Александрович ехать с супругой из большого дворца к себе домой по Невскому проспекту и видит, на панели мужичок-серячок стоит с латком, а на латке у него свежий сотовый мед, и он те соты режет да с прибауткой на лопатку подхватывает: «ах, мол, мед-медочек, посластить животочек»; а все чернородье у него сладкий медок в разновес покупает и спешит всяк себе рот посахарить.

Александр Александрович и изволит говорить: «В нашей земле нынче такой праздник, что плоды и мед святят», и с тем как прибыл домой, сейчас повстречал на подъезде Леона и приказал ему подать на блюде хорошего соту и десять яблок «доброго крестьянина».

Леон, в руках провор, в ногах поспех, духом вздел свой трехугольный цилиндр, слетел, купил и подает, а Александр Александрович его вдруг к невероятной для всех неожиданности принудил – взял да и вопросил:

Назад Дальше