Утренний Конь - Александр Батров 3 стр.


— Стой! — вдруг раздается позади нас голос.

Мы вздрагиваем. Но это не милиция. Нам привалило счастье. Оно перед нами в образе человека в красноармейской шинели.

— Эй вы, мышата! — говорит он смеясь. — Ну-ка, держите!

С этими словами он протягивает нам краюху хлеба, целый фунт, а сам как ни в чем не бывало следует дальше.

Широко, по-галочьи, раскрыв рты, мы глядим на хлеб и ждем, чтобы Жорка разделил краюху на четыре части. Но вместо этого Жорка сует весь хлеб за пазуху. Сейчас он рванет от нас в сторону и скроется в какой-нибудь подворотне. Там он сожрет хлеб один на один, по-волчьи…

— Стой, отдай хлеб! — угрожающе надвигается на него Пашка.

Но Жорка и не думает убегать.

— Люди мы или не люди? — спрашивает он с хитрой усмешкой.

— Ну, люди…

— А раз люди, то давайте и встретим мы Новый год как люди… Не встречать же без хлеба.

— Терпеть до полуночи?

— Не привыкать… Я еще и мясного добуду вволю…

— А не врешь?

— Коли вру, пусть меня в Чека расстреляют, как ту белую шваль!

Клятва дана. Мясо будет. Хлеб есть. Нас всех охватывает бурная предпраздничная деятельность. Из сквера в подвал приносим елку. Все мы веселеем и даже поем модную среди беспризорных песню:

Я собираю цветные бумажки и вырезаю из них флажки, звездочки и ромашки. Елочка хорошеет.

А Жорка расстилает на полу квадрат рогожи — это стол, и кладет на него хлеб, разделенный на равные четыре части. После этого он испытующе глядит на Пашку и Мотьку и спрашивает:

— Готовы?

Все знают, что это значит: что-то отчаянное, дерзкое задумал атаман. Да, Пашка и Мотька готовы.

— А как же со мной? — спрашиваю я с обидой.

— А ты делай тепло, кочегарь…

Меня оставляют одного в подвале.

А на улице уже вечер, по-прежнему кружит метель, и, убаюканный ее шумом, я мало-помалу засыпаю. И мне снится детдом на Четвертой станции… Мне снятся детдомовские шлюпки с развернутыми парусами…

Зачем мы оттуда ушли?

Что-то дикое, птичье было тогда в наших душах, и мы метались с места на место то на крыше вагона, то в трюме очаковского дубка. Но Четвертую станцию я никак не мог позабыть. Мне повсюду слышался ее веселый и властный голос: «Вернитесь, все беглые пацаны!»

Взять бы и вернуться… Но этому не бывать… «Предатель», — скажет Жорка, а предателям нет житья на свете…

Я просыпаюсь от крика. «Мама!» — кричит какая-то маленькая девочка. Нет, совсем не девочка. Кричит олененок на руках Пашки, а Жорка заносит над ним тесак, которым мы прочищаем решетки казанка.

— Чистый Мотька! — вдруг заявляю я с страшном волнении.

— Что ты мелешь, заика?

— Мотька! — упрямо повторяю я.

И тут все видят, что олененок и вправду похож на Мотьку.

Такие же золотистые ресницы и совсем Мотькины глаза…

Жорка с бранью швыряет тесак в угол и велит Пашке отпустить олененка.

Мы садимся к огню, сидим и не смеем взглянуть на Мотьку.

Не можем глядеть и на олененка… А он тем временем протягивает мордочку к хлебу и неторопливо сжевывает все наши четыре заветных пайки. Но мы не шевелимся. Наши голодные мальчишеские глаза светятся.

— Четвертая станция! — вдруг произносит Жорка.

Он кладет руку на мое плечо и ждет, что скажут остальные.

Мотька и Пашка удивленно переглядываются. В их глазах Жорка уже не атаман.

— Остаюсь, — решительно заявляет Пашка и сплевывает под ноги Жорке.

А Мотька? Мотька не знает, что делать. Он молчит, молчит и наконец, вздыхая и хмурясь, становится рядом со мной.

И мы трое выходим в метель, в ночь вместе с олененком.

Он бежит за нами и звонко топочет маленькими копытцами. А путь далек, через весь город, в наш бывший детдом, из которого Жорка, Пашка и Мотька выкрали сегодня олененка…

Четвертая станция открылась нам в разливе ярких новогодних огней.

Туда мы пришли ровно в полночь и там остались.

Олененка мы прозвали Мотькой.

А спустя неделю в детдом пришел и Царь Пашка.

Он принес для олененка морковь — редкое в те дни лакомство.

Морские львы, играющие на флейте



Еще вчера мы были беспризорной шпаной, а сегодня?.. Сегодня мы безработные подростки, зарегистрированные на бирже труда. Нам выдали талоны на бесплатные обеды и предоставили койки в общежитии, бывшем графском особняке.

— Сказка! — сказал Алешка.

С ним мы сразу согласились.

После обеда — миски горохового супа и фунта хлеба на брата — мы бродили по городу горластой веселой тройкой. Причина для веселья была. Девушка на бирже труда в красной косынке, маленькая, как флажок на рее, обещала направить нас в школу юнг, на парусный трехмачтовый барк «Ласточка».

Все трое на одном корабле! Что может быть лучше? Наша дружба была прочной, как броненосец. Но бывает, и броненосцы выбрасываются на мель…

Все началось с цирковой афиши. На ней оранжевый лев держал щит, а на щите писалось:

ТОРОПИТЕСЬ! ПОСЛЕДНИЕ ДНИ! Говорящий крокодил! Летающий слон! Женщина-гидра! Морские львы!

Мы завороженно глядели на афишу, как кролики на удава, не в силах пошевелиться. Наконец Алешка сказал, что он еще ни разу не видел живого крокодила. Санька заявил, что летающего слона он видел, но только во сне. Меня же почему-то привлекала женщина-гидра.

Но денег-то, денег у нас не было. В то время один билет на галерку цирка стоил сто тысяч рублей.

Алешка, обладавший практическим умом, задумался. Он сел на обочину мостовой, уткнулся подбородком в колени и принял позу мыслителя. Мы с надеждой глядели на него.

Достанем! — спустя несколько минут произнес Алешка.

На другой день мы обедали без хлеба. Съели по две тарелки супа. А хлеб мы принесли чистильщику сапог албанцу Коке, двадцать лет просидевшему на Греческой площади в своей белой албанской феске. Он долго и сердито разглядывал куски черного хлеба, обнюхивал их со всех сторон и неодобрительно качал головой, словно наши пайки были фальшивые.

— Между прочим, в Одессу идет пароход, везет пшеницу, — сообщил Кока. — Хлеб подешевеет…

— Где Одесса, а где пароход? — усмехнулся Алешка.

Уже на подходе, — сказал Кока и сделал вид, что возвращает нам наши пайки. Но его пальцы, вцепившиеся в хлеб, не разжались.

— Триста тысяч, — объявил Алешка.

В глазах Коки вспыхнуло негодование.

— Есть в твоей душе бог или нет в твоей душе бога? — спросил он Алешку.

— Нет бога, — сказал Алешка.

— А раз нет, так вот вам сто тысяч, и с богом, — решительно определил свою цену Кока.

— За три фунта?

— В Одессу идет хлеб…

Наступило молчание. Мы вырвали наши пайки из цепких рук Коки и отошли в сторону.

— Если вам дадут больше, то провалиться мне здесь, вот на этом месте! — закричал Кока и тыльной стороной сапожной щетки начертил возле себя круг, место, куда он пожелал провалиться.

Мы отошли еще дальше.

— Придется отдать, — сказал Алешка, — купим один билет… А тот, кто пойдет, пусть возьмет глаза в руки и про все нам расскажет. Бросим жребий.

Счастливый жребий достался мне.

Итак, я лазутчик в Страну Цирковых Чудес, в страну, где гимнасты, как птицы, парят под куполом цирка, где рычат грозные звери, кувыркаются клоуны и пляшут на золотом ковре лилипутки-дюймовочки…

— После представления встретимся на углу, возле афишной цирковой тумбы, — сказал Санька.

— Есть на углу, возле афишной тумбы!

Гордясь оказанной мне честью, я взял у Коки сто тысяч рублей и помчался к билетной кассе. У ворот цирка меня остановил продавец ирисок — парень в рваном солдатском картузе.

— Вот сочные, молочные! — отчаянно завопил он.

Признаться, ириски были моей слабостью. Сунешь в рот сразу две штуки, и пусть на улице снег, пусть дождь, пусть чавкают под тобой мокрые дырявые башмаки, ириски, сфабрикованные из маляса — отходов сахара и прелой муки, — согревают, как солнце. Друзья — им нравились больше всего на свете плацинды с тыквой — смеялись надо мной.

— Вот сочные!.. — вновь завопил продавец.

Стараясь не глядеть на соблазнительный товар, я решительно от него отвернулся. Но моя рука сама собой опустилась в правый и единственный карман куртки.

Деньги исчезли. Мой рот превратился в огромную букву «О» и никак не мог закрыться. Перед глазами поплыл туман. В ушах заверещали кузнечики. Продавец ирисок, взглянув на мое лицо, искривленное отчаянием, из жалости сунул бесплатно в мой опустевший карман два черных квадратика. Но к ним я даже не прикоснулся. Что скажет Санька? Что скажет Алешка?

Я несколько раз прошелся от здания цирка до Дерибасовской улицы и назад и все искал потерянные деньги.

Над городом плыли перламутровые облака. Вечерело. В небе исчезли птицы, а я все шагал и шагал, пока не приблизился час открытия цирка. Тогда я принял решение — идти на таран. Но билетер с генеральскими бакенбардами встал крепостью на моем пути.

Загремел оркестр. Из глубины цирка донеслось ржание лошадей. Я живо представил себе арену, залитую ярким светом, услышал глухие голоса зрителей и увидел наездниц в балетных тапочках. Они как пестрые бабочки порхали с лошади на лошадь…

Я долго стоял на улице, жалкий и одинокий. Потом забрел в какой-то темный переулок и опустился на ступени овощной лавки.

В небе зажглись зеленые звезды: такие глаза, наверное, у женщины-гидры… Медленно пронеслось облако, похожее на летающего слона. Но вокруг, ни в небе, ни на земле, ничего не напоминало говорящего крокодила… Веки мои сомкнулись. И тут мне приснилось, будто я сам превратился в говорящего крокодила. Я сидел посреди арены, разевал клыкастую пасть и говорил «папа-мама», а слезы, совсем не крокодильи, лились из моих крокодильих глаз…

Проснувшись, я поспешил к цирку. Там, возле афишной тумбы, меня ждали друзья. Я сделал вид, что вышел из цирка вместе с толпой. Алешка и Санька бросились ко мне с распростертыми объятиями.

— Рассказывай! — сразу потребовали они.

— Я…

— Не якай, рассказывай про слона!

Я собрался было во всем им признаться, но, увидев их взволнованные лица, сказал:

— Слон ходил по проволоке под куполом цирка…

— Слон? Под куполом? На проволоке?

— Ух ты, так и ходил?

— Так и ходил… А проволока была, как ледокольный трос… — добавил я и, пораженный чудовищностью собственной выдумки, почувствовал, как по моему телу пошел холодок страха.

Но друзья, чьи простые мальчишеские души истосковались по цирковой арене, поверили мне.

— Вот так слонище! — воскликнул Санька и зажмурился от удовольствия.

Алешка сузил глаза и стал похож на китайца.

— Говори, говори, ничего не пропускай! — строго сказал он. — Что играл оркестр?

— Оркестр играл «Бежал бродяга с Сахалина»…

— А какого цвета слон?

— Слон белый…

— А как же он летал?

— На дирижабле, вокруг галерки.

— Ну и славный же слоник!

— Давай, Сашка, не останавливайся.

Нет, я и не думал останавливаться. Теперь я уже сам верил в слона, летающего на дирижабле…

Вторая глава моего рассказа была посвящена говорящему крокодилу. Он отвечал, сколько ему лет и где он родился, после чего укротитель развел в его пасти костер и приготовил на огне шашлык из баранины.

Друзья слушали меня затаив дыхание. Алешка даже пустил слюну, как какой-нибудь шестилетний мальчишка.

А я все рассказывал и рассказывал, и чем больше я говорил, тем лучистей, тем взволнованней становились лица моих друзей. Они старались не пропустить ни одного моего слова. Может быть, тогда и открылась во мне страсть к сочинительству, погубившая в дальнейшем мою карьеру моряка… Но об этом в другой раз.

Между тем Алешка все требовал, чтобы я продолжал рассказывать о слоне.

— Или о слоне все? — спросил он, беспокоясь.

— Нет, не все… Синий слон вышел в буржуйском цилиндре, с тросточкой…

— Он же белый, — вспомнил Алешка.

— Говорят, синий! В антракте за кулисами перекрасили, — поспешил я исправить промах. — Плевое дело!

— А что же, может быть. Взяли и перекрасили, — с авторитетным видом поддержал меня Санька.

Алешка успокоился и нетерпеливо дернул плечом:

— Давай дальше про слона!

— Слон танцевал лезгинку, а на голове у него сидела женщина-гидра…

— А как же она усидела? Она же, гидра, с хвостом, вроде пеламиды, скользкая…

— Усидела! — сердито ответил я Алешке. — Ее приклеили…

— Как приклеили?

— Специальным цирковым клеем…

— А что, может быть, — снова выручил меня Санька.

— Гидра пела, — добавил я.

— Что пела?

То, что женщина-гидра спела, как журится пан Деникин, всем понравилось. Санька сказал:

— Молодец гидра!

Я остановился, чтобы передохнуть, но друзья не могли ждать. Алешка вновь заторопил меня. Я взглянул на зеленую, самую далекую звезду и начал третью главу.

— Морские львы, — сказал я, — плыли на серебряной льдине и играли на флейте. Над ними светилось северное сияние. Потом их кормили.

— Чем кормили?

Я с ненавистью покосился на Алешку, задавшему мне этот глупый вопрос. Чем кормили?

— Им принесли ведро горячего чая и сто ирисок в камышовой корзинке.

— Свистишь?

Я не поверил своим ушам. Это сказал Санька, который до сих пор так верил каждому моему слову.

— Я? Я свищу?! — переспросил я, заикаясь.

И Санька подтвердил:

— Да, свистишь, морские львы не могут пить чай с ирисками!

— Люди могут, а морские львы не могут? Подумаешь, цацы какие! — И я возмущенно ударил себя кулаком в грудь.

Алешка тяжело вздохнул и произнес с жалостью:

— Видать, все приснилось тебе на галерке… Потому что голодный.

Эти слова были как спасательный круг. Ухватись я за них, все бы закончилось благополучно. Но я гордо возразил.

— Ничего мне не приснилось!

Друзья больше не просили меня продолжать рассказ о цирке. Я не знаю, что с ними произошло. Объяви им, что морским львам принесли в ведре расплавленный свинец, они бы нисколько не удивились. Казалось, в них сразу, как в осеннем долгом дожде, погасли цвета цирковой арены, волнующие, яркие, золотисто-мерцающие и таинственные.

Алешка закрыл один глаз, к другому приставил кулак и принялся глядеть на меня так, словно его кулак был подзорной трубой, а я находился далеко-далеко, в туманной дали.

— Ну, что ты нам еще скажешь? — сурово обратился ко мне Санька.

Но что я мог им еще сказать? Тогда Санька с горькой усмешкой проговорил:

— Будь я на твоем месте, никогда бы не проспал… Ни за что на свете!

— Не говори, — остановил его Алешка. — Бывает такое с голодухи. Сон на тебя навалится как зверь… — Алешка во второй раз взглянул на меня с жалостью.

Друзья словно забыли обо мне. Они шли, молчали, о чем-то думали и глядели на звезды.

Я плелся позади, и вид у меня был неважный. Мне вспомнился парень в солдатском картузе, сунувший мне в карман ириски, о которых я совсем было позабыл в этот печальный день. Я забежал вперед и на всю улицу заорал:

— Верно, морским львам ириски не понравились! Они стали их швырять в публику. Я даже две поймал!

Лихо присвистнув, я вытащил из кармана два черных липких квадратика. Я торжествовал.

По Алешка, взглянув на ириски, побледнел. Даже при свете звезд было видно, как его скуластое лицо покрылось бледностью.

— Ириски, — по-змеиному зашипел он, — сожрал на целых сто тысяч! Все, все нам наврал о цирке!

В моем левом ухе зазвенело. Зазвенело и в правом. Передо мной в каком-то бешеном танце закружились летающие слоны, говорящие крокодилы и морские львы, играющие на флейте.

Меня били под фонарем, у ворот нашего общежития. Пожалуй, били бы долго. Но неожиданно возле нас раздался звук кастаньет, и кулаки моих суровых судей остановились. К нам подходил Кока и выстукивал на сапожных щетках ритм марша из оперы «Аида». Исполнив свой номер с подлинным мастерством, он сказал:

— Деретесь? Ай, ай!

С этими словами он вытащил из-за пазухи сто тысяч рублей. Он подобрал их возле своего ящика на Греческой площади.

Кока, смуглый и сухой, как ржаной сухарь, показался мне чуть ли не самим богом, слетевшим на землю.

— Ну, видите, как я жрал ириски? — спросил я, всхлипывая и ликуя.

— Ну, видим, — признались мои друзья и виновато поглядели на мои синяки под глазами. Синяки — дружба. Они же — мой первый гонорар…

Вот и все. Правда, надо еще сказать, что девушка в красной косынке сдержала свое слово. Спустя несколько дней мы ушли в наше первое плавание на «Ласточке» по Крымско-Кавказской линии. О женщине-гидре, слоне и крокодиле мы больше не вспоминали. Что же касается морских львов, то они весь рейс, чуть ли не до самого Батуми, являлись ко мне во сне и будили игрой на флейте…

Утренний Конь



Так его прозвали из-за тяжелых солдатских ботинок ярко-рыжего, почти красного цвета, с шипами на подошвах и стальными подковками на каблуках. Когда он бежал, ботинки гремели, как копыта портового битюга. Они даже искрили на мостовой. Но маленький продавец газет не чувствовал их тяжести. К Старому рынку — месту своей коммерческой деятельности — он вылетал из типографских ворот стрелой.

Назад Дальше